Из цикла «Слишком личное". Спасение
Я впервые увидела его на поэтическом вечере в "Камелоте", где прочла своё стихотворение о Сергее Чудакове. Не сомневаясь, что публике об этом поэте ничего не известно – ни одной строки его тогда у нас не было опубликовано, я вскользь упомянула о стихе Бродского, посвящённом ему – таком, кстати, сложном по лексике и синтаксису, что я, сколько ни учила его, не могла запомнить. И вдруг слышу из-за соседнего столика: "Ну почему же, знаем:
Тщетно драхму во рту твоём ищет угрюмый Харон,
Тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно..."
Я просто потеряла дар речи. "Как кошмарно они начитанны, как отталкивающе грустны..." – вспомнилась песня Вероники Долиной о "советских сумасшедших". А этот худенький лохматый очкарик, брызжущий интеллектом, продолжал шпарить наизусть – Бродского, Ходасевича, Мандельштама, сражая очередного выступавшего пиита каким-нибудь метким замечанием, точной к месту цитатой, убийственной репликой. "Блистательный Ш...", как называл его ведущий вечера поэт Игорь Алексеев, он меня сразу заинтересовал, огорошил, но не понравился поначалу – шла от него какая-то агрессия, негатив, дисгармония, от чего душе хотелось инстинктивно отгородиться. Но когда он начал читать... Всё это стало уже не важно. Стихи победили инстинкт самосохранения. Они были сильнее. Он читал – как хлестал – наотмашь, под дых, в самое сердце.
Твой каждый стих – как чаша с ядом,
Как жизнь, спалённая грехом.
И я дышу, хоть и не надо,
Нельзя дышать твоим стихом, –
писал Тарковский. Вот и я дышала. Его стихи были – как соль на раны, но это было целебней иного бальзама на душу.
Я купила его книжку. Ш был растроган. Оказывается, я была единственной его покупательницей, весь тираж он раздарил друзьям. Надписал: "Первому покупателю моей книги". Дома я открыла её и забыла обо всём.
Обнаружит, как некий вирус,
Когда я напоследок, как пёс, оскалясь,
Из подъезда пойду на вынос...
Помню, когда я эти стихи впервые прочла – поняла, что должна его разыскать. "Если этот человек что-нибудь с собой сделает – я себе этого не прощу", – была одна мысль. Я ничего не знала – ни адреса, ни телефона. Звонила общим знакомым, оставляла свои координаты. Копила слова, которые ему скажу.
– Да ты-то тут причём? Кто ты ему? – говорил Давид.
– Как это кто! Я стихи прочитала! Разве этого мало? Ведь должна же у нас быть какая-то круговая порука.
Я не находила себе места: то кидалась перепечатывать его стихи, то писать о них статью неведомо куда, то звонить знакомым, обчитывая их этими стихами, то опять углублялась в книжку. В конце концов написала ему письмо "по горячим следам", где высказала всё, что думаю и чувствую по поводу его строчек, которое вручила при встрече. Он не ожидал всех этих слов, что прочёл. Реакция была бурной. Позвонил ночью из котельной, где тогда работал:
– Спасибо Вам за письмо. Мне за всю жизнь ещё никто никогда такого письма... Пришёл вчера в "Камелот". Там говорят: "Постой пока минут десять, если народа не будет – войдёшь." Стою, курю. Читаю письмо. Улыбаюсь, как дурак. И мне уже всё равно, пустят меня в этот "Камелот", не пустят... Пришёл домой, поцеловал Ваше письмо. Если б у меня был сейф несгораемый, я бы его туда спрятал, и пусть бы всё сгорело, только б оно осталось... Я рыдал над Вашим письмом. Если нас когда-нибудь жизнь разведёт по разные стороны баррикад – я всё равно никогда не забуду того, что Вы написали.
А что я такого написала? Что он поэт. Что для меня это аксиома. Что у его стихов есть будущее. Потом всё это я повторила на его вечере в Доме искусства и науки. Вечер прошёл с небывалым для здешнего учреждения триумфом. Закончился он аукционом, на котором книги Ш буквально рвали из рук, предлагая цену вдвое большую стартовой. Корнилов объявил тогда аукцион вроде бы в шутку, но покупать кинулись всерьёз. Последняя пачка из семи книг в считанные минуты была расхватана.
Иногда он мне показывал какое-нибудь своё стихотворение, вроде: "Намылить верёвку – и амба! Погаснет настольная лампа..." И спрашивал: "Хорошее?" И я не знала, что ответить. Да, хорошее. Но лучше б его не было, этого хорошего! То есть того, что его породило. Лучше уж плохое, чем такое хорошее! Я вспомнила, как Ахматова показала матери свои стихи, а та расплакалась: "Я поняла одно: моей дочке плохо."
Протест – вот что вызывали у меня эти его "смертельные" стихи. И похвалить их – всё равно что сказать: "Хорошо мучаешься, классно страдаешь". Сказать – не пиши, – нельзя, ведь он, когда пишет их, освобождается от тяжести. Сказать – живи по-другому? Не думай об этом? Смени угол зрения? Возьми нотой выше? Мне было тяжело от этих его стихов. И беспомощно. Хотелось, чтобы в его жизни произошло что-то такое, что рождало бы совсем другие строки.
Я написала ему в письме: "Понимаешь, это у каждого – "у каждого в шкафу свой скелет". Как писал Гандлевский: "Каждый сам себе отвори свой ад, словно дверцу шкафчика в душевой." Не надо её отворять, будь она проклята. Не зацикливайся на этих мыслях."
Он ответил мне стихом. "Он Вас порадует." И посвятил его мне.
Не умирай, живи ещё, покуда
С юродивою песнею у рта
Душа жива, надеется на чудо,
И дверь в кабинку ада заперта.
Накликал оттепель... Помянем тех, кто не был,
Не посетил сей мир. Минут же роковых
Хватает за глаза. Пенять на Небо,
И злобно выть, и пить за четверых...
Не в этом дело... Прокуратор вынес
Свой приговор. "Распни его, распни!"
Но Царствие Его пребудет ныне
И присно, и вовеки. Сохрани,
Господь, не тело и не душу – речью
Остаться дай (я пред Тобою чист), –
Пускай течёт по правому предплечью,
По кисти – в пальцы, чтобы этот лист
Заполнить. "Смерть – разлука, но и только."
С юродивою песнею у рта
Пусть не душа жива, а только долька
Души. Но дверь кабинки заперта.
Как-то после одной из лекций я получила письмо от моей постоянной слушательницы. Она писала: "Милая Наталья Максимовна, как это Вы с такой чистой светлой душой, с такими дивными, светлыми стихами, – как это Вас хватает на искреннее восхищение и любовь ко всем, всем им – со всеми их вывертами, к бродягам и пропойцам..."
Я вспомнила героев своих вечеров, которые могли навести её на такие размышления: Франсуа Вийон, Поль Верлен, Артюр Рембо, Борис Поплавский, Николай Рубцов… Да, не ангелы. И жизнь их – далеко не образец для подражания. Но я преклоняюсь перед талантом в любом его обличии, ибо важен не сосуд, как считал Заболоцкий, не его форма и чистота, а огонь, в нём мерцающий.
Муза, как и слава, часто благосклонна не к путёвым и политически грамотным, а к обитателям социального дна. Её не смущают в избранниках ни бомжовые привычки, ни пьянство, ни пороки. Дух дышит, где хочет. Даже там, где, казалось бы, дышать нельзя.
прошу тебя, не надо чада,
не надо ада и чертей,
тоски, погоста и смертей.
За что мне небо ниспослало
сие, иль было горя мало?
Но поняла, что не смогу
на том оставить берегу.
Но в память о родной утрате —
давно погибшем бедном брате —
я поклялась тебя спасти,
из царства теней увести.
Но в память обо всех, кто стынет,
о нерождённом мною сыне,
о всех, кому не помогла,
кого навеки скрыла мгла…
Сто раз я повторяю кряду:
за что ты так себя? Не надо!
Как в пропасть, рухаться в кровать
и со свету себя сживать.
Заморыш, плакса, чудо-юдо,
с тобой до смерти биться буду
за душу бедную твою
у чёрной бездны на краю.
Цветаева признавалась в своей "дурной страсти": искушать людей (испытывать) непомерностью своей правдивости. И многие этого испытания не выдерживали.
Ш это тоже было свойственно. "Я Вам такое о себе расскажу, такое, – свистящим шёпотом стращал он меня, – Вы меня на порог пускать не будете!" Но он всё уже рассказал в своих стихах.
Я решила устроить его вечер в нашей библиотеке. Объявила на своей лекции об этой встрече с поэтом, прочла некоторые его строки. Это сработало как реклама: зал был полон.
В конце вечера организовали продажу его книжек, которые до этого он раздавал всем подряд. Ш заработал рублей 800. Для него это была немалая сумма. Счастливый, он собирался потом пойти с девочкой, которая помогала ему продавать книги, отметить свой успех в кафе. Я забеспокоилась, попросила эту девочку присмотреть за ним, чтоб он не перебрал спиртного. Она обещала, но когда он там напился и стал кричать свои стихи под гитару, испугалась и убежала. Очнулся Ш в какой-то канаве, в грязи, без денег и гитары, ночь провёл в милиции. На другой день каялся по телефону: «Н.М., мне так стыдно...»
Все мои спасительные акции выходили ему боком. Я не знала, что делать. Позже один знакомый высказал мне такую теорию: нельзя вмешиваться в течение жизни, вселенная сама знает, что лучше, на всё Божья воля, и что бы ни происходило – значит, так должно быть в высшем порядке…
Удобная теория. Значит, надо молча смотреть, как человек гибнет, равнодушно проходить мимо? С Ш постоянно что-то случалось: то в милицию заберут – в шалмане концерт устроил, то бумажник с документами потеряет, то в костёр упадёт на пикнике, то – что самое взрывоопасное – влюбится. И – вороха стихов. Ни одного визита к нам не обходилось без нового стихотворения. Когда кто-нибудь из нас его читал – никто другой в это время не имел права пикнуть, Ш шикал на каждого, кто нарушал тишину, и сам замирал, как ящерица, не сводя напряжённого взгляда с читающего его опус, словно от этого зависела вся жизнь.
Сожми же крепче зубы и, закусив до крови
Обветренные губы, лови себя на слове.
Ты вознесёшься снова к заоблачным чертогам.
В начале было Слово, и слово было Богом.
Однажды в газете вышла ругательная статья о его стихах. Ш очень переживал. «Меня нельзя трогать!» – кричал он нам в слезах. Он был существом без кожи.
Упрячу поглубже в карманы, ах, суки,
Вы смерти желали птенцу и котёнку,
Но если мой дух проявить, точно плёнку,
Откроются дальние горы и страны;
Небесной, не знаю, дождусь ли я манны,
Но дух мой, как голубь, сорвавшийся с крыши,
Взметнётся под облако – выше, всё выше...
Я жалела его. В этой жалости не было ничего унизительного. Она была сродни любви.
всё гадаю: кем ты будешь, кто ты есть
в этой жизни сумасшедшей, обездушенной,
под названием "Палата № 6"?
Будешь к Бахусу кидаться за защитою
и судьбе своей препятствия чинить.
Будешь рёбрышки гитары пересчитывать,
будешь перышки гусиные чинить.
Пусть бы музок легион на шею вешалось,
пусть сердчишки разбивал бы им, шутя, –
что угодно, чем угодно пусть бы тешилось,
только б лишь оно не плакало, дитя.
Как-то он мне сказал по телефону: "Вы одна меня понимаете." А я ответила: ''Когда-нибудь тебя будет понимать весь мир."
откуда уже нет дороги назад.
Запущенный шарик в земной непокой
в небесном угаре Всевышней рукой.
Игрушка на ёлке, кружась и слепя,
напомнит, как в детстве дразнили тебя.
Но кокнулся шарик – такие дела.
И трещина та через сердце прошла.
но падает белогорячечный снег.
Деревья, как демоны, встав на пути,
пророчут, что выход уже не найти.
Душа-побирушка, бобылка-душа,
всегда за тобой ни кола, ни гроша.
Но снова ты голубем рвёшься в полёт,
где ангел невидимый в ризах поёт.
Нашлись подлые люди – из когорты раскритикованных мной графоманов, которые увидели в моих стихах предосудительную страсть. И напечатали об этом грязную статью. Я позвонила туда и сказала, что подам в суд и от их жёлтой газетёнки мокрого места не останется. Испуганная редакторша в тот же день уволила автора. Ш пришёл к нам, вне себя от гнева, крича, что он убьёт его. Давид его увещевал: «Ну ты же знаешь, что это не так. И мы знаем. Успокойся...»
Эти сплетни всё же сделали своё дело – мы отдалились друг от друга. Несколько лет не общались. За это время у Ш вышла большая книга. Он подарил нам её с надписью: «Наталии Максимовне и Давиду Иосифовичу. Никого у меня кроме вас нет. Простите меня».
без забрала и без кожи...
Ты из тех, других ворон,
из породы непохожих.
Воспари же над собой,
над обидой и бедою,
не сгори в ночи слепой
оборвавшейся звездою.
Нежность прячется в строфу.
Строчек сбитые коленки...
В синей папке на шкафу
я храню твои нетленки.
Теперь у него всё хорошо. Женат, работает, выходят книги, много поклонников в сети. В спасении больше не нуждается. И слава богу.
Позже вся эта история вылилась у меня в такие стихи:
на вечере том поэтов.
Какой-то резкий шёл резонанс
от строк его и ответов.
Как скажет – хоть выноси святых,
казалось, мог двинуть в рыло.
Но он читал – как хлестал, под дых,
и это всё перекрыло.
Всё, что до него — было бла-бла-бла…
А этот всю душу выест!
Такая мощь в тех стихах была,
так стих был горяч и жилист.
Я книгу читала его взахлёб,
дышала, как чашей с ядом.
Как трудно таким быть среди амёб,
как трудно с таким быть рядом!
И всё сказалось во мне само
в ответе ему бумажном.
Всю ночь писала ему письмо
о самом больном и важном.
И он говорил, что рыдал над ним,
ворочая груз былого,
как был несчастен, гоним, раним,
как жаждал такого слова...
«А если бы сейф у меня был вдруг,
я б спрятал, над чем рыдалось...
И пусть бы хоть всё сгорело вокруг,
а только б оно осталось.
И если же нас когда, разругав,
жизнь разведёт как будто
по разные стороны баррикад –
я всё это не забуду.
Я буду помнить в любом краю,
в пивнушке и на вокзале –
как Вы спасали душу мою,
и то, что мне написали...»
А что я писала? Что он поэт,
и как бы судьба ни била –
когда-нибудь будет любить весь свет –
что я лишь пока любила.
Исполнились ли прогнозы мои –
не так уже это важно.
А важно лишь то, что жил по любви,
бесхитростно и отважно.
И коль когда-нибудь в небесах
грехи мои Бога взбесят –
то, может быть, то письмо на весах,
как луковка, перевесит.
Я рассказала далеко не все истории. Подобно Шахерезаде, я, кажется, готова их рассказывать бесконечно.
Собираю сердце по кусочкам
и приметы прошлого коплю.
Как в букет осенний худосочный,
собираю всех, кого люблю.
Дорогие тени собираю,
перья от небесного крыла...
Может, оттого не умираю,
что не всё ещё я собрала.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы