Невольник бесчестия
Памяти приблатненного поэта
На Октябрьскую Революцию с замечательными тактом и деликатностью
хозяева жизни крутили по TV «Собачье сердце». Фильм, надо сказать,
сделан очень хорошо, ничего лишнего, просто балет, а не фильм.
Вглядываясь в Шарикова, я размышлял, кого так напоминает этот
бойкий гражданин? Надутый глупыш Киселев заявил как-то, что Шариков
— двойник Анпилова. Недалекие и малоизобретательные СМИ радостно
растиражировали это замечание и долго потом Шариковым Анпилова
дразнили. Сравнение, конечно, лежит на поверхности, не любил товарищ
Булгаков пролетариат; и все же особого сходства, ни физического,
ни метафизического, между Шариковым и Анпиловым не было. Куда
больше Шариков напоминал кого-то другого.
Прозрение пришло ближе к концу картины. В широкополой шляпе и
кожаном пальто, засунув руки в карманы, Заведующий Отделом Очистки
целеустремленно топал по грязному снегу, направляясь к подвалу,
в котором засела очередная кошка. Вспомнился похожий эпизод из
культового советского фильма «Место встречи изменить нельзя».
Вот так же целеустремленно, в таких же чудесных шляпе и пальто,
руки в карманах, топал по грязному снегу, направляясь к подвалу,
в котором засела Кошка Черная, знаменитый следователь МУРа Глеб
Жеглов, блестяще сыгранный народным любимцем Владимиром Высоцким.
Все протестует во мне, когда я начинаю об этом писать. Меньше
всего я хочу принизить Высоцкого, который был и остается, перефразируя
товарища Сталина, лучшим и талантливейшим поэтом эпохи семидесятых.
Прочие, с позволения сказать, поэты этой эпохи были просто плесенью.
Кроме того, Высоцкий был смелым человеком, не боявшимся говорить
то, что считал правильным. Это редкое явление для любой эпохи.
Почему же Шариков?
Булгаков, сам, наверное, того не подозревая, открыл символичнейшее
явление. Ошибочно связывать шариковщину с пролетариатом или с
буржуазией, как это делают контуженые марксизмом совково-постсовковые
критики. Шариковщина есть прежде всего тотальная неспособность
принятия каких-либо принципов и авторитетов, духовных ли, светских
ли, моральных. Именно неспособность принятия, а не тотальное отрицание.
Шариковым может быть не только алкаш Чугункин, но и достаточно
образованный и обеспеченный человек. Шариковщина не обязательно
должна быть невежественно-агрессивной, как в повести (кстати сказать,
агрессивность самого Шарикова была во многом обусловлена агрессивностью
создавшего его профессора): бывает шариковщина трусливо-вкрадчивая,
a la Эльдар Рязанов, бывает фальшиво-пафосная, a la Евтушенко...
Всех видов не перечислишь, да и не ставим мы здесь перед собой
такой задачи.
Владимир Высоцкий, как всякий талантливый человек, был многогранен
и неоднозначен. Шариков — только одна его ипостась. Жил в нем
и Гамлет, и Маяковский, и Дон Кихот, и Санчо Панса... О шариковщине
Высоцкого вообще было бы некрасиво писать, если бы не...
Если бы не.
Дело в том, что именно эта ипостась Владимира Семеновича была
буквально поднята на знамя во времена не столь отдаленные. Для
чего и кем была поднята — теперь ясно уже почти всем. Ум, честь
и совесть советского человека должны были быть необратимо загажены.
С этой задачею с блеском справились. Семеныч помог.
В своих блатных и приблатненных песнях он стал добровольным глашатаем
циничной урлы, узаконив блатату в глазах обывателя (см. по этому
поводу исчерпывающий текст К.
Крылова). Через Высоцкого обыватель причащался к уголовщине
и привыкал восторгаться ею. Нужно сказать, что мафиозность советского
общества была далеко не такой невинной, как это кажется из времени
абрамовичей. Телефонное право, блат, крепко сколоченные местечковые
мафийки, пресловутое «не подмажешь, не поедешь». Не все песни
Высоцкого были блатными явно; многие из них просто представляли
подобные отношения между людьми как единственно возможные и даже
единственно правильные.
Сидели, пили вразнобой Мадеру, старку, зверобой, И вдруг нас всех зовут в забой до одного: У нас стахановец, гагановец, Загладовец,— и надо ведь, Чтоб завалило именно его. Он в прошлом младший офицер, Его нам ставили в пример, Он был, как юный пионер, всегда готов, И вот он прямо с корабля Пришел стране давать угля,— А вот сегодня наломал, как видно, дров. Спустились в штрек, и бывший зек, Большого риска человек, Сказал: «Беда для нас для всех, для всех одна: Вот раскопаем — он опять Начнет три нормы выполнять, Начнет стране угля давать — и нам хана. Так что, вы, братцы,— не стараться, А поработаем с прохладцей — Один за всех, и все за одного». ...Служил он в Таллине при Сталине, Теперь лежит заваленный, Нам жаль по-человечески его...
Какая прелесть. Трудно представить себе Лермонтова, пишущего подобное
стихотворение: «Он в прошлом младший офицер, его нам ставили в
пример, слуга царю, отец солдатам, да жаль его — сражен булатом...»
В противостоянии человек-толпа художник, как правило, занимает
сторону человека. Как видим, Высоцкий далеко не всегда эту сторону
занимал.
Конечно, здесь все не так просто. Высоцкий славил толпу потому,
что в жизни ему очень не хватало, при изобилии пьяных связей,
настоящих товарищества и верности. Нас предают именно те, кому
мы доверяем. Высоцкий же воспитывался после Великой Отечественной,
в атмосфере коллективной, народной солидарности, и потребность
в такой солидарности была у него крайне велика. Его песни о дружбе
восхитительны именно своей простотой, искренностью и бесхитростностью:
Давно смолкли залпы орудий, Над нами лишь солнечный свет. На чем проверяются люди, Если войны уже нет? Приходится слышать нередко Сейчас, как тогда: «Ты бы пошел с ним в разведку? Нет или да?»
Всеобщая, или почти всеобщая, солидарность, о которой тосковал
Высоцкий, возможна лишь тогда, когда народ сплочен некоей общей
идеей, в которую он верит. В семидесятые такой идеи уже не было.
И тогда поэт попытался заменить идеал бойцовского братства сплоченностью
полублатной толпы.
Заметим, сплоченность толпы есть явление специфически советское.
А Владимир Семенович был советским человеком до мозга костей.
Поздний советский человек есть архисложное явление. В нем действительно
очень много от Шарикова, но много и от князя Мышкина. Характерна
его абсолютная беспринципность. Высоцкий мог с одинаковым пафосом
и с одинаковой убедительностью петь о страданиях урки на зоне
и произносить отъявленно ментовские монологи Глеба Жеглова. Можно
сказать: так ведь это же художник, артист; урка и Жеглов — только
маски, только образы. Но вот цитаты из двух разных интервью Высоцкого.
О друзьях. «Я не мотал срок, но мои друзья — мотали, и мы не перестали
быть друзьями».
О Глебе Жеглове. «Вот в тридцатые годы америкашки взяли да уничтожили
банды. Как? Они дали приказ — ну, не приказ, а разрешение — убивать...
Я, например, и согласился сниматься в этой картине, чтобы этот
вопрос поставить. Поставить! От имени моего персонажа я утверждаю,
что нужно так с ними — их надо давить! От начала до конца, если
ты уверен абсолютно, что это преступник, на сто процентов».
Кстати, в том же восьмидесятом, в котором Владимир Семенович давал
интервью о том, как он понимает образ Жеглова, написана такая
вот шутливая песня для узкого круга:
Граждане, ах, сколько ж я не пел, но не от лени — Некому: жена в Париже, все дружки сидят. Даже Глеб Жеглов, что ботал чуть по новой фене, Ничего не спел, чудак, пять вечеров подряд. Хорошо, из зала вон — Не наших всех сортов, Здесь — кто хочет на банкет Без всяких паспортов. Расскажу про братиков — Писателей, соратников, Про людей такой души, Что не сыщешь ватников. Наше телевидение требовало резко: Выбросить слова «легавый», «мусор» или «мент», Поменять на мыло шило, шило на стамеску. А ворье переиначить в «чуждый элемент». Так в ответ подельники, Скиданув халатики, Надевали тельники, А поверх бушлатики. «Эх!»,— сказали брат и брат. «Не! Мы усе спасем. Мы и сквозь редакторат Все это пронесем». Про братьев-разбойников у Шиллера читали, Про Лаутензаков написал уже Лион, Про Серапионовых и школьники листали. Где ж роман про Вайнеров? Их — два на миллион! С них художник Шкатников Написал бы латников. Мы же в их лице теряем Классных медвежатников. Проявив усердие, Сказали кореша: «“Эру милосердия” Можно даже в США».
Действительно неоднозначная роль, и все эти высказывания друг
с другом мало состыкуются; похоже, что и сам Семеныч понимал подспудную
направленность своей лучшей роли. Уже упоминавшийся К. Крылов
пишет о ней в своей работе: «Высоцкий играет именно что “мента”.
Тема эта весьма обширна (в принципе, фильм был для своего времени
рекордным по количеству разного рода “амнистированных смыслов”).
Нам, однако, достаточно подчеркнуть одно: Высоцкий сыграл так,
чтобы максимально сблизить образы “мента” и “урки”. Его Жеглов,
при всём своём обаянии, по сути тождественен своим “клиентам”
— и эффективен именно в этом качестве».
Беспринципность Высоцкого носила бытовой характер. Это была беспринципность
бессознательная и, скажем так, бескорыстная. Поэт, который должен
был бы быть невольником чести, просто не чувствовал ни окружающей,
ни собственной беспринципности. Несвободу чувствовал, а беспринципность
— нет. Иными словами, наедине сам с собой какой-нибудь Евтушенко
не мог не понимать, что он просто холуй, а Высоцкий — не осознавал
себя холуем, потому что действительно не был им. Жил, как дышал,—
во всем, и в собственной грязи тоже, и был беспринципен не потому,
что так было выгодно, но потому, что для него, как и для миллионов
его сограждан, это был нормальный способ существования.
Семидесятые характерны абсолютной неспособностью народа принять
какой бы то ни было внеличностный жизненный идеал. И в этом смысле
Высоцкий был плотью от плоти народной. Впрочем, не только в этом
смысле. В нем есть сила, и в нем есть масштаб. Такие люди могут
быть созвучны голосу миллионов.
Евтушенки же, если и являются плотью народной, то всего лишь плотью
крайней. Поэтому Высоцкий, даже поднятый на их вонючее знамя,
по-прежнему евтушенкам ненавистен. Вот что писал о нем сам Евгений:
«...сквозь накипь кликушества, причитаний, порой лицемерно-надрывных,
а иногда искренне-глуповатых»... «Владимир Высоцкий, по моему
мнению, не был ни большим поэтом, ни гениальным певцом, ни тем
более композитором».
Это, конечно, не более чем зависть. Сколько ни декларировал Высоцкий
свою принадлежность к миру евтушенок, они никогда не примут его
за своего. Бездарность не прощает таланта.
Недавний юбилей Высоцкого праздновался скромно. Высоцкий-Шариков
нужен был как таран, помогающий крушить ненавистную империю; теперь
потребность в таком таране отпала, империя разрушена, на ее месте
строится чиновничий тараканник, а Высоцкий-поэт — это слишком
неудобно.
И вот, именно сейчас, когда песни Высоцкого забываются потихоньку
— увы, мало кто из юных кислотников способен просто понять их,—
именно сейчас пришло время вспомнить и оценить Высоцкого-поэта.
Не отринув Высоцкого-Шарикова, это сделать нельзя.
Может, были с судьбой нелады, И со случаем плохи дела, А тугая струна на лады С незаметным изъяном легла.
Высоцкий в наше время особенно ценен потому, что во многих его
песнях — таких, как «Кони привередливые», «Парус», «Сыновья уходят
в бой», «Натянутый канат» имеется неподдельный и мощный пафос,
пафос, не обесцененный ни безвременьем, ни постмодерном, сильное
и простое, глубокое чувство. Наше же время характерно как раз
тем, что давит такой пафос на корню, что чувству такой глубины
очень сложно родиться. Уже поэтому стоит за Владимира Семеновича
побороться.
Осталось недорешено Все то, что он недорешил.
Значит, нужно говорить правду. Правда же состоит в том, что при
всей глубине творчества, при всей обособленности и надрыве мировоззрение
поэта оставалось мировоззрением Полиграфа Полиграфовича, человека
толпы. Высоцкий так и не преодолел свою эпоху комсомольских собраний,
повязок ДНД и фарцованых клешей.
И все же он пытался сделать это.
Вот главный вход, но только вот Упрашивать — я лучше сдохну, Хожу я через черный ход, А выходить стараюсь в окна. Не вгоняю я в гроб никого, Но вчера меня тепленького, Хоть бываю и хуже я сам, Оскорбили до ужаса. И плюнув в пьяное мурло И обвязав лицо портьерой, Я вышел прямо сквозь стекло В объятья к милиционеру. И меня окровавленного, Всенародно прославленного, Прям как был я в амбиции Довели до милиции. И кулаками покарав И оскорбив меня ногами, Мне присудили крупный штраф — За то, что я нахулиганил. А потом перевязанному, Несправедливо наказанному Сердобольные мальчики Дали спать на диванчике. Проснулся я, еще темно, Успел поспать и отдохнуть я, Встаю и как всегда — в окно, А на окне — стальные прутья! И меня, патентованного, Ко всему подготовленного, Эти прутья печальные Ввергли в бездну отчаянья. А рано утром — верь не верь — Я встал, от слабости шатаясь, И вышел в дверь. Я вышел в дверь! С тех пор в себе я сомневаюсь. В мире тишь и безветрие, Чистота и симметрия, На душе моей тягостно, И живу я безрадостно.
Песню почему-то причисляют к «шуточным». А ведь это отчаянная
попытка выйти наружу, сподобиться, наконец, к причастию, перехитрив
лютого Князя мира сего...
Никита Высоцкий, человек очень неглупый, заявил, что отец его,
как ни цинично это звучит, умер вовремя. Это действительно так.
Трудно представить, как повел бы себя старик Семеныч в эпоху торжества
добродетели. Перепевал бы свои старые добрые гражданского звучания
песни? Скорее всего, так бы оно и было. Вряд ли Высоцкий смог
бы внятно заявить о своем неприятии новой реальности (а в том,
что такое неприятие имело бы место быть, сомнений нет). В пошлейших
телевизионных передачах для интеллигентов-совков сидел бы он рядом
с евнухами от искусства, вспоминая о том, как теснили его в негодной
Совдепии... Радиостанции потихоньку исключали бы его из репертуара
— тинэйджеры больше любят Бритни Спирс,— а Шуфутинский с Лебединским
вытесняли из блатняка — братве ни к чему рефлексия и вечные вопросы,
куда приятнее поглядеть на кордебалет из голых баб. Именно ранняя
и трагическая смерть вписала поэта в вечность («кто кончил жизнь
трагически, тот истинный поэт»). Загубив физически поэта Высоцкого,
провидение сделало его духовно бессмертным.
Не исключено, однако, что, оглядевшись вокруг себя, Высоцкий смог
бы убить в себе Шарикова, отказавшись от фальшивых диссидентских
восхвалений и восторга мэнээсов. В этом случае он стал бы одним
из безупречнейших русских поэтов ХХ века.
Вероятнее же всего, он просто не смог бы так жить. Образно говоря,
пробудись Высоцкий сегодня, он тут же и помер бы снова, человек
иного времени, лелеющий свое персональное отчаяние. И это делает
ему честь.
И последнее. Большой поэт всегда пророк; являясь исключением из
многих правил, справедливых для большого поэта, Владимир Высоцкий
в этом правиле исключением не стал. В своей гениальной песне «Темнота»,
быть может, лучшей своей песне, он сумел предсказать грядущее
безвременье.
Темнота впереди, подожди! Там стеною — закаты багровые, Встречный ветер, косые дожди И дороги, дороги неровные. Там чужие слова, Там дурная молва, Там ненужные встречи случаются, Там сгорела, пожухла трава, И следы не читаются в темноте. Там проверка на прочность — бои, И туманы, и ветры с прибоями. Сердце путает ритмы свои И стучит с перебоями. Там чужие слова, Там дурная молва, Там ненужные встречи случаются, Там сгорела, пожухла трава, И следы не читаются в темноте. Там и звуки, и краски не те, Только мне выбирать не приходится: Очень нужен я там, в темноте. Ничего! Распогодится. Там чужие слова, Там дурная молва, Там ненужные встречи случаются, Там сгорела, пожухла трава, И следы не читаются в темноте...
Он действительно нужен нам здесь, в темноте.
Но мы не станем повторять его ошибки.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы