Комментарий |

Запас табака. Окончание


19

На улице было ветрено. Электрические провода раскачивались. Хлопали
форточки и разбитое стекло звенело.

Пряча лицо в воротник, я дошел до трамвайной остановки.

Трамвая не было.

Чтобы убить время, я сходил в газетный киоск, который располагался
дальше по линии, но киоскер уже куда-то ушел, и киоск был
закрыт. Сквозь стекло я увидел внутри пачки газет и вязаную
кофту на спинке стула. Открытки висели.

Я вернулся назад. Трамвай наконец приехал, но вагоновожатый выставил
в окне железную табличку «в депо». Он зашел ненадолго в
будку диспетчера, потом вернулся, сел в вагон и, позвонив,
уехал.

На деревянной будке с прожектором, куда только что заходил
вагоновожатый, я заметил застекленный ящик, внутри которого был лист
бумаги, и еще, должно быть, электрические лампочки. На
бумаге было написано:

гололед
туман
юз

Наверное, это стихи, подумал я. Как в той японской книге, которую я
сжег в печке. Диспетчер сочинил их в перерывах между
трамваями и повесил здесь на стену. А может быть, они принадлежат
кому-нибудь из вагоновожатых — друзей диспетчера. Разъезжая
по линиям, они скучают и, как японцы, сочиняют стихи, а потом
дарят диспетчеру, и он вставляет их в этот ящик, чтобы
сберечь от сырой погоды, и чтобы в темное время суток любой
желающий мог прочесть их.

Трамвая все не было. Я достал из кармана папиросы, втянул в легкие
запах табака, едва заметный уже, и подумал о том, что если бы
я курил, было бы легче проводить время в ожидании.

Спрятав папиросы назад, я хотел снова сходить к газетному киоску и
разменять 25-рублевую банкноту, чтобы не трясти ей на рынке,
но вдалеке послышался скрежет, и трамвай наконец появился.

Открылись двери, но никто не сошел. Я сел в пустой вагон, где
дремала старуха-кондукторша. Вагоновожатый побежал в
диспетчерскую.


Наконец тронулись. Кондукторша подошла ко мне, чтобы получить деньги
за проезд. За окном проплыл газетный киоск, и я увидел, как
в нем зажигается свет.

Появились пассажиры. На сиденье рядом со мной уселся субъект в очках
и, достав из кармана книгу, погрузился в чтение.

«...что нахожусь в убежище, не известном никому на свете, и где
преследователи не разыщут меня» — прочитал я, скосив глаза.
Может быть, это и есть тибетская книга мертвых, подумал я и
осторожно взглянул на человека сбоку. Он перевернул страницу. Я
снова подумал о стороже с кладбища и о том, что в кармане
его ватника наверняка лежит тибетская книга мертвых. Напрасно
я не спросил его тогда.

В этот момент трамвай неожиданно ломается, и всем приходится
выходить. Субъект захлопывает книгу и встает.

Я выхожу из вагона. Повсюду трамваи и люди, зажатые между домов.
Исчезая в конце улицы, на рельсах стоит по меньшей мере дюжина
неподвижных трамвайных вагонов.

— Оборвался провод,— говорит кто-то в толпе.

Я решаю идти пешком.

По тротуару мимо вагонов.

Вагоны выкрашены в одинаковый красный цвет и не отличаются друг от
друга ничем, кроме номеров, написанных на их боках по
трафарету желтой краской. Почти все они новые — с электрическими
дверьми и мягкими сиденьями. Старые трамваи — с открытыми
площадками и деревянными скамейками, стоящие иногда между ними,
выглядят странно. В них сидят какие-то особенные кондукторы
— с фарфоровым взглядом и непонятными шапками.

Трамваи неподвижны. В некоторых из них, уставившись в газеты или
разглядывая улицу и витрину обувного магазина напротив, сидят
пассажиры, надеясь, что неисправность скоро устранят, и
трамваи заскользят дальше по блестящим линиям. Поломка приятна
только кондукторам и вагоновожатым. Они курят, сидя на
подножках, или ходят по тротуару, разминая ноги. Одна из
девушек-вагоновожатых красит губы, глядясь в карманное зеркало, и
зеркало затуманивается от ее дыхания. Любопытные смотрят из окон
домов на ржавые трамвайные крыши.


На углу двух улиц, возле почтового отделения стоит газетный киоск, и
я подхожу наконец-то разменять 25 рублей. Киоскер дает мне
более мелкие деньги, потом спрашивает, есть ли у меня
спички, и закуривает внутри своего киоска. Я спрашиваю у него,
который час. Половина пятого,— отвечает он, посмотрев на часы.

Я думаю, не купить ли газету, но свежие газеты уже кончились.

— Кончились,— говорит киоскер, выпуская изо рта дым,— в это время
могу продать вам открытки с нидерландскими натюрмортами,
почтовые марки или какой-нибудь ежемесячный журнал.

Дым крутится. Душа киоскера вылетает из его тела вместе с дымом,
думаю я, хотя может быть, дело обстоит иначе.

Появляется солнце. Оно стоит уже низко, и прохожие отбрасывают
длинные тени. Я иду дальше. Слева вереница трамваев, справа —
оштукатуренные стены домов. Трамваи красные и помечены
номерами, дома желтые и исписаны мелом. Из магазинных окон манекены
разглядывают женщин, но женщины не обращают на них внимания.

В окне парикмахерской были выставлены гипсовые головы в париках, и я
остановился посмотреть на них. Позади голов стояло большое
мутное зеркало, в котором я отражался почти целиком. Рядом с
зеркалом висело объявление о скупке волос для париков, и
внутри, позади объявления и позади зеркала, парикмахерша
стригла завернутую в полотенце женщину. Женщина что-то говорила
ей, и парикмахерша кивала головой. Я вспомнил, как перед
переездом в пригород, в оставшуюся от отца комнату, ходил в
парикмахерскую и потом покупал себе картуз. Тогда мне казалось,
что я похож на японского шпиона, и я спросил об этом у
продавщицы в отделе головных уборов. Теперь волосы отросли снова,
и снова надо было идти в парикмахерскую. А кепка у меня уже
есть. И типографское пальто с кастетом и папиросами в
кармане. А японскую книгу я сжег — от ее тяжести только рвутся
карманы.

Подумав о книге, я заторопился. Скоро закроют рынок, но если идти
быстро, можно быть там через пятнадцать минут.

Тронулись трамваи. Значит, уже починили электрическую линию, но
теперь удобнее идти напрямик, переулками, и быть на рынке раньше
трамвая.

Я прибавил шагу.

Сверху пролетел окурок. Подняв голову, я увидел во втором этаже
старика. В пиджаке и меховой шапке, прижавшись плечом к оконному
стеклу, он сидел внутри комнаты на подоконнике и смотрел на
трамвайные провода над улицей. Форточка над его головой
была открыта, на мостовой под окном валялось еще несколько
окурков. Может быть, это был бывший проводник курьерских поездов
из пельменной, игравший на баяне песни о море и вальс «На
сопках Манчжурии» в тот вечер, когда я купил в магазине книгу
японских стихов. Я не мог вспомнить его лица. Может быть,
это был кладбищенский сторож. Он тоже носил меховую шапку.
Сегодня у него выходной, и он выпил чая и теперь смотрит, как
под окном проезжают трамваи. Хотя врачи отрезали ему левое
легкое и запретили курить, по дороге домой с кладбища, в
предчувствии зимы, он зашел в табачный киоск и купил папирос, в
первый раз после операции, как делал это в прежние годы,
когда легкие его были здоровы. И теперь в карманах его пиджака
— запас папирос, чтобы хватило надолго, до того времени,
когда перестанут ходить трамваи и наконец выпадет снег.

Папиросы называются АСТРА, или КАЗБЕК, или ПАМИР, или ПРИМА, или
БЕЛОМОРКАНАЛ, на этикетке которого изображена розовая карта с
синими жилами рек, по которым мимо деревянных пристаней лодка
вынесет тебя в море, с открыткой с видом курортного города
в кармане и бумажным цветком в пальцах.



20

Когда я наконец попал на рынок, последние торговки в цветастых
платках уже закрывали крышки своих кастрюль с соленьями и
квашеной капустой. Человека с книгами нигде не было видно. Здание
рынка желтело. Блестели пути трамвая. Я обошел длинные ряды,
потом спросил про букиниста у одной из торговок.

— Букиниста? — посмотрела она, не понимая.

— Старик с книгами,— сказал я.

Несколько мгновений торговка стояла молча, внимательно меня изучая,
словно я спросил у нее что-то неприличное, потом сняла с
крюка над головой связку сушеных грибов и сказала:

— Не знаем таких.

Я кивнул и, повернувшись, пошел вдоль железных лотков.

— Большой рынок-то,— крикнула торговка мне в спину,— всех не
упомнишь. Может, он с другой стороны стоит, или внутри, книгарь
твой...

Двери рыночного павильона были уже закрыты. Мясники расходились. Темнело.

Один среди синеющего крашеного железа, я прошел вдоль желтой стены
павильона и оказался с другой стороны, на квадратной площади,
где в обычные дни продавали птиц и ломаный хлам.

Было пусто. В углу площади была чайная, и рядом — будка
айсора-сапожника, полная ваксы, гуталина и новеньких шнурков,
развешенных по гвоздикам согласно длине и цвету.

Горел свет, и внутри усатый сапожник и другой человек, в кепке,
склонившись над доской, играли в нарды. Кости стучали, сапожник
улыбался — он выигрывал.

Я посмотрел на них. Дверь будки была открыта, и было видно, что под
табуреткой, на которую игроки положили доску, стоит бутылка
с вином.

Торговца старыми книгами здесь не было.

Фонари зажигались. Перейдя площадь, через ворота я вышел на улицу.
Возвращаться назад в пригород еще не хотелось.

Пройдя несколько кварталов, я сунул руки в карманы, встал и
огляделся. На другой стороне одноногий инвалид с костылями запирал
на висячий замок свою лавочку — РЕМОНТ ЧАСОВ.

Невдалеке я увидел вдруг бывшего сослуживца из конторы, где я
работал раньше страховым агентом. С портфелем и газетным свертком,
он двигался в мою сторону, но, кажется, еще не успел меня
заметить. Я перебежал через улицу и скрылся в длинных
внутренностях подворотни.

Ржавые и покореженные, висели почтовые ящики и забранная проволокой
тусклая лампочка.

Прислонившись к стене, я стал ждать, пока сослуживец пройдет мимо по
тротуару и растворится среди домов, как сахар в стакане.

Прошел. Потом проковылял инвалид-часовщик. Я по-прежнему оставался в
подворотне: могли пройти другие сотрудники из бюро — оно
было здесь рядом, и я не хотел с ними встречаться.

Я разглядывал обозначающие квартиры номера на дверцах ящиков и читал
фамилии жильцов на прибитом к стене железном квадрате. Со
двора в подворотню вошел человек с чемоданом и, бросив на
меня искоса подозрительный взгляд, исчез на улице. Я не
двигался. Было приятно стоять в подворотне и знать, что никто не
найдет меня здесь.

Несколько человек прошли с улицы во двор. У женщины с рыбой в
авоське я спросил, который час, но, испуганно посмотрев, она
ответила, что у нее нет часов.

Я снова вышел на улицу и пошел. Показалось, что кто-то окликнул меня
по имени. Я не оборачивался и, дойдя до угла, свернул в
переулок.



21

В переулках пахнет керосином и гнилой древесиной. В домах собираются
ужинать, и в открытые форточки слышишь стук алюминия и
нержавеющих металлов. Но, хотя на вилках стоит клеймо НЕРЖ.,
хлопья ржавчины все равно падают с них в яичницу и скрипят на
зубах. Сквозь прорехи в занавесках первых этажей увидишь
клеенки, хлеб, полупустые чайники с остывающей внутри водой,
кастрюли, тарелки с кашей, куски ковров и спинки железных
кроватей. Иной раз разглядишь часы на стене, или сидящего за
столом человека и разложенные перед ним рваные газетные ленты. В
глухом сердце города, в комнате с видом на палисадник, он
скручивает себе папиросу по-старому, как привык, отрывая от
газеты полоски и склеивая их языком, не признавая папиросной
бумаги производства лучших бумажных фабрик. Ему приятен
запах тлеющей газетной бумаги, и в углу комнаты у него лежит еще
большой ее запас.

Желтая лампа горит над головой, и на стене — цветная репродукция —
охотники на привале, купленная покойной женой еще до войны в
газетном киоске рядом с их старой квартирой.

Пахнет керосином, и вокруг переулки. Человек в комнате с охотничьей
открыткой берет книгу и читает о первой мировой войне.
Переулки вокруг меня, их путаница, думает он, похожи на кишки вот
этого солдата, в бою налетевшего на штык. Вот он лежит, с
ядовитыми газами в груди, и глазами, синими, как цветы.

Человек откладывает книгу и трогает чайник — теплый ли, потом
задумывается и достает из ящика свои фронтовые фотографии.



22

Пробравшись деревянными переулками, я вышел на большую улицу, где
кинотеатр УНИОН мигал своей электрической вывеской. Сновали
трамваи. Внутри сидели рабочие, почтовые барышни и кондукторы
с черными сумками, набитыми бумагой билетов и трехкопеечной
медной монетой. Ехали молча, смотрели друг на друга, и если
между какой-нибудь почтовой барышней и рабочим возникало
знакомство, то почтовая барышня показывала молодому рабочему
открытку с голландским ландшафтом — смотрите, как красиво, и
рабочий говорил — красиво, а потом спрашивал:

— А открытки с картинами из жизни охотников вы тоже продаете на почте?

И почтовая барышня отвечала:

— Нет. Мы продаем только открытки с голландской живописью, и иногда
— открытки с городскими видами, но сейчас они кончились. А
открытки с картинами из жизни охотников продавались раньше,
но в то время я не работала еще на почте. Это очень старые
открытки.

— Вот как,— говорит рабочий и предлагает барышне сойти с трамвая и
отправиться вместе в закусочную.

И вот почтовая барышня смотрит на рабочего и раздумывает, а
вагоновожатый в своей кабине смотрит в темную ночь и поет тихую
песню.


Потолкавшись в толпе, я решил посмотреть кино и вошел в
электрическое нутро УНИОНА. Сунул деньги в окошко кассы и получил билет.
Звонки зазвенели, и я пошел в зал.

Зрителей было немного. С сонными лицами пялились в еще не раскрывшийся занавес.

Фильм назывался ЧАПАЕВ. Я видел его в детстве, и приятно было
увидеть его еще раз.

Скакали на лошадях и стреляли из пулемета.

— ...веселый разговор,— пел красноармеец.

— ...взял сын саблю,— пел он дальше,— взял он остру. И зарезал сам себя.

И повсюду в фильме была осень, о которой столько было написано в
японской книге, и я понял вдруг, что песня красноармейца — это
старинная японская песня о харакири, почти такая же, как
песни из книги, сожженной мной в печке, и было удивительно, что
красноармеец знал ее.


Кино кончилось, я вышел на улицу, в тревожную влажную темноту. Луна
появилась и висела над кинотеатром и над улицей, красивая,
как на почтовой открытке. Я шел и смотрел на нее, а потом сел
в трамвай и поехал. Пассажиров почти не было, и негромкий
разговор слышался:

— Сын у меня милиционер,— говорила женщина на одном из задних
сидений,— и вот, рассказывает, что на днях пропал почтальон...
зашел в одну коммунальную квартиру, чтобы передать заказное
письмо, а обратно не вышел...

Лампочки сигнализаций светились в темнеющих магазинных витринах.

Который час, думал я, глядя в дребезжащие вагонные стекла.

Ехали сквозь темноту. Лампочка, вывалившись из разбитого плафона, качалась.

— ...в той квартире...— донеслось до меня.


— В депо,— сказала кондукторша, и я открыл глаза.

— В депо едем.

Я посмотрел в окно.

— Где мы?

— Вокзал, вылезайте, не поедем дальше.

— Почему? — спросил я.

— Вагон идет в парк, чего тут непонятного?

— Уснул,— сказал я, вставая и растирая лицо ладонями.

Кондукторша промолчала.

— Часов у вас нет, случайно? — спросил я.

— Нет,— сказала кондукторша,— освобождай вагон, гражданин.

Я вышел.

Поправив сумку на животе, кондукторша села на сиденье, прикрыв свои
желтые глаза.



23

Привокзальная площадь, и стук поездов, словно в пригороде. И
вокзальное здание, вглядывающееся в ночь своим единственным глазом
— часовым фарфоровым циферблатом. И будка сапожника,
пахнущая гуталином, такая же, как на рынке, но пустая. И куцый
палисадник, черный, как все тот же гуталин в будке сапожника.

Я сел на скамейку под ободранные железнодорожные деревья и принялся
ждать трамвай, но его все не было.

Солдат пробежал.

Я смотрел на циферблат вокзальных часов, и становилось понятно, что
хотя часы и освещены изнутри электричеством, они не работают
— стрелки не двигались, механизм не жужжал, и в помещение,
где этот механизм помещался, вселился какой-то нищий и
голуби. Голуби смотрели на циферблатную изнанку, а нищий
отвинчивал от остановившейся машины зубчатые колеса и тайком носил
продавать их на барахолку.

Становилось холодно. Трамвай не ехал.

Фарфоровые протезы одноглазых в их пустых глазницах, думал я, глядя
на циферблат, это наверное и есть те оптические приборы, в
которые смотрят на нас мертвые.

Луна по-прежнему качалась над головой, как маятник вокзальных часов,
уже проданный нищим на толкучем рынке.

Лампочка позади циферблата мигнула и погасла. Паровозный гудок
расползся в воздухе. Последние пригородные поезда ехали в ночи
через пригородную местность на подступах к темнеющим городам.

В вагонах спали на лавках. Гремели и катались пустые бутылки. Те,
кто не спал, с тревогой рассматривали луну, полные неприятных
предчувствий. И человек с ножом в кармане шел в тамбур. И
никто не играл уже в карты. Мелькали дощатые платформы и
деревянные павильоны станций, украшенные жестяными картинами об
опасности пеших путешествий по железнодорожным путям. Пивные
ларьки на пристанционных площадях стояли пустыми в
преддверии зимнего сезона.

И стрелочник со станции, переведя стрелки и проводив взглядом поезд,
уходил в свою будку. И человек на станционной железной
картине отшатывался от надвигающегося на него паровоза. И в
тамбуре человек с пластмассовым портсигаром в кармане
отшатывался от человека с ножом, и пуговица его пальто, оторвавшись,
со стуком прыгала по железному полу тамбура, и поезд ехал уже
между пригородными заводами, минуя ведущие к ним ветки, и
луна исчезала за дымом, и человек с ножом выпрыгивал на
платформу на одной из предпоследних станций и скрывался среди
деревянных слободских домов, и человек с пластмассовым
портсигаром в кармане прижимал к животу руку, теряя сознание, и
поезд уже подкатывал к вокзальной платформе, обозначенной тем
или иным номером, и все вокруг заволакивало красным туманом,
описанным трамвайным диспетчером в стихах, которые я видел
сегодня на стене его будки.

Трамвай все не ехал. В свете луны диспетчер в предместье
приколачивал к стене новые стихи, и вагоны не отправлялись. Я замерз и
оглядывался по сторонам, думая где-нибудь погреться и выпить
чаю, но на площади располагалась только обувная будка,
парикмахерская номер четыре и гастрономический магазин с
плакатом «пейте соки» в витрине.

Я пошел к зданию вокзала, надеясь, что там есть буфет и он еще не
закрыт в этот час.


Буфет был и работал. Внутри стоял буфетчик и разговаривал с каким-то
человеком, и человек этот слушал буфетчика и кивал, кривя
рот. Когда я вошел, он обернулся и посмотрел на меня. И
буфетчик посмотрел исподлобья, потом что-то тихо сказал человеку,
они пожали друг другу руки, и криворотый ушел.

Я спросил чай, и со стаканом встал под табличкой «не курить».

Буфетчик протирал стойку, горели желтые лампы. Окна буфета выходили
прямо на перрон, и было видно, как с зачехленными ружьями за
спинами на перрон сошли с поезда одетые в тулупы охотники.
Пар окутывал их головы, и они оглядывались по сторонам,
потом вошли в буфет и выпили несколько рюмок водки. Никакой дичи
у них не было. Наверное, они еще только ехали на охоту, и
делали на вокзале пересадку. Я прислушался к их разговору, но
вместо охоты они говорили о начале зимы и о женщине по
имени Лидия.

Охотники пили водку. На полу у их стола валялись обрывки расписания
пригородных поездов, и названия станций виднелись,
затоптанные ногами. Охотники закусывали вареной картошкой, и глядя на
них, я подошел к стойке и купил бутерброд и стакан красного
вина в разлив.

Снова табличка «не курить» сияла над моей головой. Буфетчик, отложив
тряпку, смотрел в украшенное лепниной пространство буфета.
Он был похож на немецкого кондитера с фотографии, которую я
видел однажды в иллюстрированном журнале.

Охотники ушли, а я купил еще стакан вина, произведенного в
какой-нибудь курортной области, где по горам торчат железные
перекладины виноградников, и откуда отдыхающие шлют домой открытки с
видами моря.

Снова кислое вино, и снова гудки паровозов. И названия станций на
куске расписания, и женский голос из вокзального репродуктора,
перечисляющий имена городов, прекрасных местностей, которые
могли бы называться Чжанцзякоу, Чифын или Синьцзин, но
называются Уржум или Вятка, чьи улицы со всеми подробностями
описаны в путеводителях с цветами на обложке.

Буфетчик щурится на свет желтых ламп, и в лице его появляется что-то
китайское. В руках буфетчика замечаешь книгу и, подойдя,
спрашиваешь, согретый двумя стаканами вина из курортной
области, не тибетская ли это книга мертвых?

— Чего? — удивляется буфетчик, глядя недоумевающе и вместе с тем презрительно.

— Тибетская книга мертвых,— повторяешь ты.

— Это расписание движения поездов,— говорит он, кладя книгу на
стойку и беря в руки тряпку, тоже украшенную цветами (красными —
остатки скатерти или платья), как и путеводители по Уржуму и
Вятке, хотя ты никогда не видел их.

На книге буфетчика замечаешь название и год издания — 1963, но
все-таки спрашиваешь еще раз:

— Может, она лежит тут у тебя под стойкой, случайно?

Презрение буфетчика сменяется вдруг вялым интересом, и он говорит:

— Что за книга-то?

— Такая особая книга про мир мертвых,— говоришь ты,— где все подробно описано.

— Зачем она тебе? — спрашивает буфетчик.

— А вдруг,— говоришь ты, я на самом деле уже умер, и не знаю об этом?

— А если умер,— говорит буфетчик,— то какая разница? Что с книгой, что без?

Ты соглашаешься с его доводами.

— Поезд твой не скоро еще? — спрашивает буфетчик.

— Какой поезд? — в свою очередь спрашиваешь ты.

— Которого ты тут, судя по всему, дожидаешься.

— А я никуда не еду,— говоришь ты,— погода холодная, и я погреться зашел.

— Шел бы ты лучше домой греться,— говорит буфетчик, и ты понимаешь,
что он прав, и выходишь из буфета в вокзальный зал, где на
стене висит еще одно расписание поездов — большой лист бумаги
с обозначениями маршрутов и цифрами, описывающими время,
необходимое, чтобы проехать по этим маршрутам.

Остановившись немного посмотреть на расписание, ты наконец выходишь
из вокзала и идешь вдоль трамвайных рельсов по направлению к
пригородам.



24

Я проснулся рано. Лежа в кровати, повернувшись лицом к стене, я
рассматривал бледные цветы обойного рисунка. Вставать не
хотелось.

Слышался шум воды в трубах.

Проследив взглядом за всеми узлами и изгибами стеблей обойных
цветов, похожих на карту железных дорог, я поднялся и включил
радио. Передали семь утра.

Я оделся и выглянул в окно. В доме напротив субъект, стоя перед
стеной в комнате, тянул к ней свое лицо — там, наверное, висело
зеркало, и он пытался получше рассмотреть.

Шли рабочие.

Я подошел к зеркалу и увидел, что к пиджаку по-прежнему приколота
медаль отца «За победу над Японией». Значит, вчера я весь
вечер ходил с чужой медалью на груди. Хорошо, если никто этого
не заметил. Отцепив медаль, я спрятал ее в карман и пошел на
кухню пить чай.

Когда наконец вскипела вода в чайнике, я снял его с огня, но оставил
газ гореть, чтобы немного согреть кухонный воздух.
Отхлебывая из стакана, я смотрел на синее пламя и слушал его
шипение, приятное, как шипение моря, где я так и не побывал, хотя
доктор Ф. и советовал мне съездить туда.

Погорев, пламя несколько раз хлопнуло и погасло. Газ в баллоне
выгорел и наступила тишина. Конец моря, и в ушах — вата. Таким
слышат море только глухие, приезжающие в приморские санатории
по путевкам.

Придется покупать керосинку, думал я, глядя на чернеющий цветок
погасшей конфорки. Я не знал, где и как можно было обменять
пустой газовый баллон на новый.


Пока не остыл нагретый газом воздух в кухне, я сидел там и пил чай,
потом вернулся в комнату.

К букинисту на рынок ехать было еще рано.

Я развел мыло и побрился, послушал радио, полистал книгу о
путешествиях, из которой выпала когда-то газетная вырезка с заметкой
о тибетской книге мертвых. Я снова прочитал о словах «хик» и
«пхет», при помощи которых отделяется от тела душа
тибетцев.

По радио передали «десять часов утра». Я надел пальто и отправился на рынок.


Ветра не было. Небо стало вдруг круглым, как колпак, которым в
буфете накрывают от мух тарелки с бутербродами, воздух вокруг был
прозрачным, словно новые стаканы в том же буфете, и уличные
предметы приобрели вдруг удивительную отчетливость, как
если бы посмотреть на них сквозь особые очки, или, может быть,
фарфоровым глазом мертвых.

В трамвае включено было отопление и было приятно.

Я думал о море и о приморских городах, где по улицам курсируют
трамваи, и море мелькает иногда за домами, безразличное сидящим в
вагоне пассажирам. Его газовый шум вползает в ушные
раковины переулков, открытые кухонные окна и двери винных лавок, и
море гудит в чайниках и пустых бутылках, составленных в
подсобных помещениях.

Песня о море крутилась в голове, как потрескивающая патефонная
пластинка. За домами мелькали сараи и трубы котельных. Шпана
играла в расшибалочку. Из подворотни выходил хулиган с
ворованной газетой в кармане.

Трамвай проезжал дальше. Хулиган с газетой пропадал позади,
остановившийся у витрины фотографического ателье, где выставлены
были женские портреты, появлялись другие люди, например,
почтальон, выскакивавший с мешком из машины, чтобы опорожнить
облупленный почтовый ящик с белым гербом и таблицей выемки
писем. Открытки и письма сыпались в мешок, почтальон снова
садился в машину и уезжал к почтовому отделению.

Через несколько кварталов появлялось само почтовое отделение, на
крыльце которого стоял и курил человек в синем пальто. Он
наблюдал за трамваями и за женщиной, подошедшей к окну над
вывеской галантерейного магазина в доме напротив.

Небо, круглое и белое, тихо вращалось над его головой, и над
выглядывавшей из окна женщиной, и над улицей, и над прилегающими
кварталами и дворами, и над желтеющим рынком, к которому
трамвай подкатывал в это утро нежно, словно поцелуй почтовой
барышни.

Я выходил из вагона и исчезал среди железных рядов. Букинист с
тибетской книгой в руках уже ждал меня на другой стороне рынка,
сквозь очки всматриваясь в лица скользящих перед ним людей на
площади перед рыночным павильоном.



25

Бардо Тьедол.

Старик в железных очках пережевывает эти слова, словно кусок хлеба,
размоченный в супе.

— Тибетская книга,— повторяет он, и замечаешь блеск железного зуба.

Старик смотрит. Видишь, как паром исчезает его дыхание. Кажется, что
он о чем-то раздумывает, но он только подбирает слова и
произносит их медленно.

— Никогда,— говорит он,— никогда не слышал... не слышал о такой книге.

Я протягиваю ему вырезку из газеты, старик читает, качает головой,
возвращает мне вырезку назад, спрашивает, откуда я это взял,
и я пожимаю в ответ плечами.

Мы стоим. Над нами — стеклянный колпак неба, вокруг — торговля
ломаным хламом. Сапожник стучит в своей будке молотком, прибивая
каблук к ботинку, но стука не слышно.

Огорченный неудачей, я беру одну из пожелтевших книг букиниста,
прочитываю несколько фраз, замечаю раздавленную между страниц
моль или другую бабочку, кладу книгу назад и поворачиваюсь,
чтобы уйти.

Из чайной на углу рыночной площади выходит азиатский человек.
Сапожник рассматривает каблук. Букинист смотрит в небо и думает,
наверное, о том, скоро ли будет снег.

Я пробираюсь между обставленными клетками продавцами птиц, миную
человека с велосипедной рамой на плече и направляюсь к воротам.
Субъект в кепке и рыжем пальто вполголоса окликает меня и,
показав украдкой часы, спрашивает:

— Часы не купишь?

Я качаю головой:

— Есть уже.

— Тогда, может, фотоаппарат,— произносит он мне в спину.

Я не оборачиваюсь.

Потом улица.


Осталось только купить керосинку, чтобы готовить себе пищу, и
вернуться в свою комнату в пригороде.

Я миновал несколько кварталов, зашел в хозяйственный магазин и
осмотрел выставленные там приборы для сжигания керосина: лампы,
керогазы и примусы.

— Но он оказался никаким не полковником,— говорила одна продавщица другой.

Или все-таки поехать на море и, вернувшись, снова устроиться на
работу, подумал я. Трехсот рублей, которые остались у меня,
должно бы хватить.

Ничего не купив, я вышел из магазина, чтобы погулять по улицам и подумать.

Я дошел до парка культуры и отдыха, походил среди гипсовых статуй и
блеклых флажков, развешанных над аллеями на веревках,
миновал пивной павильон, карусели, и оказался наконец у концертной
площадки.

Духовой оркестр дудел в раковине в свои помятые трубы. Слушателей почти не было.

Сыграли бы лучше «На сопках Манчжурии», думал я, садясь на скамейку.

Вальс вертелся.

Рассматривать лица музыкантов, их куцые пальто и кепки, их торчащие
из карманов газеты.

Сейчас они доиграют свои измятые старые вальсы и поедут на
какое-нибудь кладбище, трубить траурные марши. Похороны после обеда,
вороны, железные звезды, дышать на пальцы, процессия с
цветными венками, два-три марша, потом водка, потом, мимо
заколоченной церкви, к воротам, и на трамвае домой, прижимая к
животам чемоданчики с инструментами. И вечером — концерт на
открытии клуба пожарных.

Новый вальс и еще один вальс.

Послушав немного, я снова отправился гулять по парку, разглядывая
гипсовых женщин на постаментах. Безрукие, словно пострадавшие
после крушения поезда, они смотрели по сторонам. Осыпались
гипсовые колосья в их снопах. Флажки и разноцветные лампочки
качались над их головами.

Я заметил тир — деревянную будку, и зашел пострелять.

Жестяные зайцы, гуси и мельницы висели, прикрученные шурупами к задней стене.

Горела лампочка.

Я пересчитал мелочь.

Встав с табуретки, тирщик отсыпал мне дроби.

Радио играло.

Стрелять по мишеням и слушать щелканье отскакивающей от стены дроби.
Промахиваться, попадать, снова брать дробь, целиться и,
выстрелив, смотреть, как крутятся лопасти мельницы, но чаще
промахиваться и слушать пустые щелчки дроби.

Тирщик на табуретке читал спортивную газету. Положив ружье, я вышел.
Подняв от газеты голову, тирщик кивнул мне на прощание.


В кондитерской рядом с парком я купил пирожное и стакан чая.

Глядя сквозь запотевшее стекло на уличное движение, я выпил чай,
съел пирожное, после чего поехал на вокзал, так и не решив,
отправляться ли на море.

Сойдя на привокзальной площади, я зашел в темную полуподвальную
парикмахерскую и постригся. Пахло одеколоном. Машинка для
стрижки щелкала в руках парикмахера, словно выстрелы в парковом
тире. Зеркало казалось зеленоватым, и это опять заставило меня
думать о море.



26

Остриженный наголо, я снова стоял на площади перед вокзалом. Снова
пахло углем, и сердце наполнялось радостной тревогой, какую
всегда испытываешь, попадая в привокзальные улицы.

Проехал фургон с кренделем почтового рожка и надписью ПОЧТА на
дверце. Вспомнились музыканты из парка. Вспомнился доктор Ф.,
пожимающий мне руку и говорящий «черкнете мне оттуда открытку».

Открытки продавались здесь же, в привокзальном киоске, изображающие
самые разнообразные вещи и, в том числе, наверное, море или
Тибет, чьи жители читают тибетскую книгу мертвых, которая,
может быть, помогла бы мне понять, что случилось.

Я подошел к киоску. Газеты и открытки с картинами голландских
художников висели в витрине. А может быть, это были какие-нибудь
другие картины, или даже не картины, а цветные японские
гравюры, изображающие покрытые снегом японские горы, изломанные
деревья, полоску воды и плывущую по воде лодку с почтовым или
железнодорожным чиновником, сжимающим в руках наполненный
вином чайник.

И может быть, газеты, прикрепленные прищепками к натянутым в окне
киоска веревочкам, назывались не «Труд» и не «Гудок», и не
«Красная Звезда», а носили какие-то другие названия, которые по
какой-то причине (неожиданные слезы в глазах? Или дефект
стекла?) нельзя было как следует разобрать.

Покачав головой, я вошел в здание вокзала, прошел его насквозь и
оказался на перроне.

Поезда отправлялись. Махали руками и носовыми платками. Носильщики с
бляхами курили, сидя на тележках. Таскали чемоданы. Сновали
карманники. Два милиционера провели под руки гражданина.
Что-то сказала женщина в громкоговорителе, но не разобрать
было, что именно.

В сутолоке кто-то случайно налетел на меня и, извинившись, скрылся в
толпе. Я сунул руки в карманы, чтобы проверить, все ли на
месте.

Кастет, папиросы, карта Тибета из библиотечного атласа, изрядно
потрепанная, записная книжка, деньги. А профсоюзный билет отца,
лежавший когда-то во внутреннем кармане, я кажется где-то
потерял — его больше не было там.

Оглядевшись по сторонам, невдалеке я увидел ступеньки расположенного
над путями виадука, по которому пассажиры переходили на
другие платформы.

Мне захотелось посмотреть сверху на поезда.



27

Теперь я стоял на железном мосту над рельсами и смотрел на дымящие
паровозы и на ползущие подо мной вагоны, на все эти
прекрасные поезда, отъезжающие к морю, и в Бурятию, и в Монголию, и в
Туву, и в Китай, и в Тибетскую автономную область, и в
город Владивосток, откуда отплывают корабли в Японию, и
почувствовал вдруг, что никогда не буду сидеть в одном из этих
вагонов, пить чай, смотреть на проезжающие мимо пейзажи и играть
в карты с попутчиками.

Сердце вдруг успокоилось. Пригород со всеми своими сырыми бараками,
коптящими котельными, трамвайными линиями, неизвестными
составителям городских карт, изрезанный рельсами, электрическими
проводами и протянутыми от окна к окну бельевыми веревками,
перегороженный гнилыми заборами пригород, возможно, похожий
на мир мертвых из тибетской книги, вдруг отступил и поблек,
как старый бумажный венок. Вдруг я почувствовал, что все
стало мне безразлично — маньчжурские станции, Тибет, Япония и
лежавший вокруг меня город, где улицы врываются в открытые
окна пьяными грузчиками, где пропадают почтальоны, где из
сумок трамвайных кондукторов вываливаются бумажные цветы с
кладбища, и электричество горит, как в старинные дни, где
трамваи — железные машины смерти — перевозят прекрасных мертвецов,
где стучат бильярдные шары, катаются в лодках рабочие,
обрывается пленка в кинопроекторах окраинных клубов, а
киномеханики валятся впотьмах с лестниц.

Ничего уже не было мне больше интересно, и ничто не пугало меня больше.

Стоя на мосту, я вдыхал угольный воздух и разглядывал паровозы.

Я подумал вдруг, что мое дыхание — это дыхание пустое, и вытащил из
кармана оставшиеся от отца папиросы, найденные мной в его
пальто, после переезда в пригород.

Я понюхал табак, которым были набиты бумажные гильзы, потом достал
спички и закурил. Втянул дым в легкие, поперхнулся,
откашлялся. Это было странное ощущение. Дым, который я столько раз
наблюдал раньше со стороны, теперь наполнял мои легкие. Табак
и уголь были теперь внутри моего сердца. В этот холодный
день я стоял на переходном мосту над железнодорожными путями,
по которым катились поезда с путешествующими из города в
город, и курил папиросы, которые курил когда-то мой отец,
отправившийся в путешествие по миру мертвых.

Синие жилы рек на папиросной коробке исправно доставят тебя к морю,
и после долгих дней пути ты наконец увидишь его.

Я выпускал дым и наблюдал, как он исчезает в воздухе. Вместе с дымом
исчезали обрывки вокзальных объявлений, исчезал вокзал и
привокзальная площадь с газетным киоском и парикмахерской,
исчезал вырастающий из этой площади город со всеми своими
предместьями и их жителями.

Пошел снег, и таял на ворсе пальто. Деревянные — пивные павильоны,
керосиновые лавочки, тиры и пригородные станции — покрывались
снегом.

И, глядя на снег, я произнес известное мне теперь тибетское слово:

— Хик.

Шыр — пролетела птица.

Я посмотрел еще, как падает снег, словно в Японии, словно цветы
японской вишни или простые бумажные цветы, сделанные ловкими
пальцами нищих, и добавил:

— Пхет.

Потом, сплюнув и бросив окурок, спустился с моста.



28

В ожидании четвертого номера трамвая сотрудник картографического
бюро N.— субъект в очках, с портфелем в руке и томом сочинений
французского философа в кармане, заложенным между страницами
негодным больше для поездок трамвайным билетом, читает
листы городской газеты, приклеенные на стену дома у трамвайной
остановки.

Газета уже довольно старая, рваная, и читать ее нет никакого
удовольствия, но заняться здесь больше нечем.

Дует ветер, и оборванные части газеты бьются как крылья желтых
бабочек, летающих вечером вокруг какой-нибудь лампы в комнате на
окраине. Взгляд скользит рассеянно.

Прочитав обрывки разных статей, субъект в очках замечает в разделе
происшествий следующее сообщение:

несчастный слу............л........ув.........вокза.....ября...963
го.....................поезд.....машинист
К..........пальт......................арманах.................................исная
книжка.................а...т.....бета
.................беду над........................и
к...................................что-либо известно о личности по........позво....по
телеф..............................................................................................................

Подъезжает трамвай. Не дочитав и мало что поняв, субъект в очках
садится в вагон, и кондукторша, встав со своего места, уже
спешит к нему.

Заплатив три копейки, субъект получает от кондукторши проездной
трамвайный билет.


Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка