Новые лица русской прозы 6. Почему плакала девочка
Сахалин. Человек, от лица которого ведётся рассказ, приехал к
знакомому мужичку в Невельск посмотреть на сивучей: «...туда,
где на старый разрушенный, оставшийся ещё от японцев брекватер
каждую весну зачем-то приходят ненадолго сивучи, они видны с берега
тёмными, плавно покачивающиеся силуэтами, их много, они похожи
на встревоженных, сбившихся в стадо коров». Угадываешь, что стремился
приехать он к морю не просто так, а исполнить какое-то подспудное
желание. Приехал не благополучным туристом, что, желая посмотреть
сивучей «садятся на пароходик и подходят к брекватеру», а как-то
одновременно и мучительно и бесцельно. Как даже наука не знала,
«зачем они приходят сюда каждую весну», так и человек этот не
знал, что влекло его сюда, для чего ехал. Можно понять, что только
приехав к своему знакомому, застревает он в доме и всё у них затуманивается
пьянкой. Тот напился быстрее, а он остаётся. Но в доме было ещё
одно живое существо – девочка, дочурка хозяина; «А лет ей в ту
пору было что-то около шести». Оказывается, что с ней-то он и
остаётся наедине как со своим одиночеством, и вот первые строки
рассказа, с чего всё и начинается: «Батька её как-то уж совсем
неожиданно стремительно напился. И мы с Асей остались один на
один».
Девочка – одинокая, забытая в доме – устраивает на его глазах,
должно быть, обыденную для себя игру, делая «обход отцова тела».
Она отчитывает мертвецки пьяного отца, как могла б воспитывать
напившегося мужа сердобольная жёнушка. Наверное, и впрямь копирует
свою мать, присутствие которой в доме хранят отчего-то только
вещи. Ощущение, что только вещи остались от неё. Умерла, бросила
их или просто пропала на работе? Этого до конца так и нельзя понять,
но от квартирки, где пили, веет запущенностью. А от того, как
пили двое мужчин, веет равнодушием к тому, что с ними в этой жизни
происходит. Да и девочка «такая рассудительная», как и назван
рассказ, будто б давно хозяйничает одна, давно привыкла к такому
своему одиночеству с пьющим отцом, и в этой небольшой квартирушке
у ней уже есть своя комната. Откуда взялась своя? Отчего она такая
рассудительная? И вот замечает, наконец, гостя: «Ну, а ты что
смотришь? Тоже ведь выпил. А ведь сам сивучей приехал смотреть,
а сам выпил. Ну что мне с вами делать?» Затем: «Она с минуту маршировала
молча, изредка поглядывая на своё отражение в зеркальной дверце
шкафа». Думала что-то, кроха, поглядывая на себя со стороны. «Пойдём
смотреть сивучей. Ты же приехал смотреть сивучей. Я иду переодеваться.
В мою комнату не заходить».
Из подъезда дома вышли они «солидной парой». «Она прихватила сумочку,
очень симпатичную дамскую сумочку...», «Мы пошли по грязному весеннему
Невельску среди сопок, пошли к морю...» Город приморский грязен,
наверное, влажен, близко с ним ведь и не море даже, а океан. Всё
огромно, тягостно, тоскливо, но тягостно-то, кажется, от самой
природы, весной здесь так всегда, надо перетерпеть. Но вдруг:
«Ася жутко расстроилась, вымазав свои нарядные сапожки. Она даже
расплакалась. Я пытался вымыть ей обувку морской водой, но, кажется,
вдобавок намочил ей ноги. Она уж совсем разрыдалась. Я отошёл
в сторонку, не зная, что делать, и закурил. И пока я курил, она
плакала. Плакала беззвучно, не очень красиво кривя рот и прижимая
к груди обеими руками сумочку. С моря тянул свежий, полный запахов
морской капусты и рыбы ветер. Солнце рассыпалось по волнам. Ася
открыла сумочку и, всхлипывая, достала маленький жёлтенький бинокль.
Бинокль был игрушечный, ни черта он не приближал, даже ещё хуже
было видно. Но мы по очереди смотрели в него на сивучей, и я ощущал
на веках влагу её слёз, впрочем, почти уже высохших».
А что было видно в маленький жёлтенький бинокль плачущей девочке
и взрослому запущенному человеку, готовому, наверное, тоже разрыдаться?
В него смотрели они по очереди на сивучей, хотя «даже ещё хуже
было видно», но что ж заставляло его-то, приехавшего сюда во исполнение
чего-то для себя мучительно-важного, глядеть в эту пластмасску?
То и заставляло, что он «ощущал на веках влагу её слёз». Но почему
заплакала девочка, а потом и разрыдалась? Что значили эти её слёзки
для неё самой и что должно случиться отныне? Ведь что-то с л у
ч и л о с ь тогда, когда она вдруг заплакала. Случилось в том
огромном мире, где «солнце рассыпалось по волнам»... Но рассказ
не обрывается, не надрывается этими слёзками, а как-то терпеливо
да невозвышенно продолжается после слёз, «почти уже высохших».
И это продолжается своим чередом земная жизнь двух людей, их существование.
«– Ну вот, я замёрзла и, наверное, простудилась, догулялась, –
сказала она осуждающе. И мы пошли домой, а лапа у неё действительно
была холоднющая, а варежки мы не взяли. И я попеременно грел её
ладони в своих».
Дома пьяный её отец, которого они оставили недвижным в кресле,
перебрался уже на диван. «Но всё равно спал, а рядом стояла пустая
бутылка из-под пива, хотя где он её взял, ума не приложу – я ведь
перед уходом заглядывал в холодильник, пусто там было». Что-то
уже произошло и здесь, пока они подходили, но э т о происходило,
наверное, и всегда. Это такая обыденность – уже и не мир, а жизнь,
и не огромная, а одна и та же, протекающая в стенах квартирки,
куда вернулась девочка «и развесила на батарее промокшее бельишко».
«Мы немного поиграли в крепость из ракушек. Потом Ася стала ходить
по комнате, раскачиваясь, как сивуч, и подражая их рёву. И даже
поревела по-сивучьи на ухо отцу. Тот повернулся к стенке и продолжал
спать. Тогда Ася тихонько потянула его за ухо и строго сказал:
– Мы ещё наслушаемся твоего молчания.» И здесь рассказ обрывается,
наступает молчание... Плакала девочка от самой себя, попав сапожком
в грязь, а успокоилась и обрела себя, когда стала в душонке своей
сивучем, раскачиваясь, как сивуч, и подражая их рёву; и когда
ревела по-сивучьи в ухо пьяному бездыханному отцу – обретала себя
в этом мире!
Автор рассказа «Такая рассудительная девочка» – прозаик Александр
Яковлев. Родился Яковлев в городе Наволоки Ивановской области
и успел уже пожить на свете да поскитаться. Судьба занесла его
когда-то на Сахалин. Люди, бывает, в местах, где родились или
трудились, ищут еще каких-то особых, выдающихся примет, будто
б это что-то осмысляет в их жизни, придает ей тоже некую историческую
важность... Иваново? Это первые Советы рабочих, тем и отметился
в истории городок. А что такое Сахалин? Это, конечно, Чехов, его
историческое путешествие на заброшенный остров каторжан. Саша
Яковлев, наверное, тоже ощущал Сахалин чем-то чеховским и заброшенным.
Жизнь свою на Сахалине отбыл он журналистом, писал очерки, так
что, как и многие в советское время, обзавелся даже выпущенной
в местном издательстве книгой.
Что это была за книга, узнать уже невозможно, потому что она улетучилась
из его жизни, позабыта была отчего-то им самим. Он снова стронулся
с места, оказался уже в Москве, погрузившись совсем в иную жизнь,
и ушел, как на дно.
С тех пор как судьба перенесла его в Москву и стал он уже ее жителем,
он снова стал писать. Что-то целое, без чего не могла б осмыслиться
жизнь. У нее, у книги, которую писал, не было названия. Произведения
из-под пера бывшего провинциального журналиста выходили странные,
одинокие: крохотные какие-то, да и писалось все с долготой, для
литератора неуважительной. Так же случайно, без цели, но и с трудом,
крохотные эти рассказы появлялись где-то, по большинству в газетах.
«Просто Юрка», рассказы дачника, появились когда-то на свет в
«Литературке», и только спустя много лет эти же рассказы Саши
Яковлева наконец попали в настоящий литературно-художественный
журнал, были опубликованы в «Ясной Поляне». Но литератора из Саши
Яковлева так и не получалось, и путей у этой странной прозы, чтобы
выйти в литературный свет, так и не было.
И вот разошелся слух среди знающих о нем, тоже уже запоздалый,
как эхо, что существует, оказывается, книга рассказов Саши Яковлева
(какие-то «триста экземпляров»). Держать ее в руках, ощущать наконец
без наваждения, что она есть, было как обретать весомость. Читать
– как обретать нечто весомое, доселе неизведанное. Книга, однако,
самая легкая на ощупь: весу – что у воробушка, нет массивности
труда, нет переплета значительного, твердого, с тиснением. Но
трудиться она заставляла душу очень значительно, потому что такой
же значительный вложен был в нее труд души.
Сашу Яковлева по этой причине язык не поворачивается все же именовать,
как ее автора, Александром Яковлевым. Чувствуешь такую тяжесть
в этом именовании, такую ложь и претензию, какой нет в его душе.
Человек непомерно долго писал такую легчайшую, тончайшую книгу,
а тяжести и косности времени, претензии собственной на что-то
в этом времени нет в ней, как нет и следов литераторства.
Крохотки в этой книге все одинокие, книжка смотрится как-то одиноко,
крохотно, да и сам автор ее, должно быть, именно одиночество познал
сполна. Одиночество – ключ ко всей этой книге и к личности ее
автора. Между написанным и личностью пролегает – как пропасть
– талант. Я не хочу сказать, что личность автора этой книги считаю
чем-то отдельным от его таланта. Но личность в самой полной мере
проявляет себя в жизненных обстоятельствах, равно как талант проявляет
себя только в творчестве, а вот творчество по воле Божьей для
этого автора есть не что иное, как попытка исчезнуть на время
из жизни, избыть свою личность в сотворенном блаженном мирке.
И снова: это именно «мирок», а не «мир». Огромность, серьезность
мира – здесь сила угнетающая. Этого мира нельзя изменить, нельзя
переиначить: оказалось, он велик и населяют его скука смертная
да тоска, а омывает, как остров, океан. Человек строил этот мир
как дом. Но, бывает, построенный дом оказывается огромен да холоден.
Бесчеловечен. Истина здесь открывается простая: чего не объемлет
душа человеческая – там холодно и тоскливо, а дом такой – бездушен.
Но человек и забыл о своей душе, искушенный соблазнами этого мира
да знаниями, увлеченный переделкой, перестройкой Творения, будто
б дьявольской игрой. Сначала была телега, потом пришло время паровоза,
потом космической ракеты... И вот усмешка: отчего-то все эти изобретения,
плод воли человеческой да игры ума, легко, неотвратимо, уменьшаясь
до символа уже в детских ручонках, превращаются в игрушки. Как
дети играют этими игрушками, на то Саша Яковлев обращает внимание
не раз, будто зачарованный тем, какое происходит простодушное
перевоплощение: что было всем, то в руках ребенка делается ничем,
чем-то неестественным, нелепым. Игрушку, конечно, возможно одушевить,
да вот зачем, если желанней и проще поменяться этой несуразной
штуковиной на что-то живое или хотя бы вкусное, как мороженое.
Итак, должно быть, уже понятно, что Саша Яковлев сделал героями
своей прозы исключительно детей. Маленькое, а не огромное. Мирок,
а не мир. Литература детская в потоке своем тем кормится, что
уменьшает наш мир, возвеличивая тем самым донельзя маленького
человека. Яковлев же, обращаясь к ребенку, обращается к тому,
кто мал перед Богом, восклицая уже вовсе неожиданное: «Господи!
какие мы маленькие в мире Твоем...» И это не мир сдувается до
ощущения мирка, а человек вдруг ощущает себя в этом мире бесконечно
малым, грешным. Здесь ответ на одно из трех «одиночеств» этого
творчества: проза Яковлева была и будет одинокой в современной
литературе, потому что чужда всем ее нынешним генеральным направлениям.
Это, по сути, христианская проза, но воплощенная в форме заведомо
несерьезной, генерализация которой происходит сегодня в сонмах
«рассказов для детей»; но в то же время рассказ Яковлева никогда
не сможет быть привит к литературе детской, потому что он есть
знак печали о мире Божьем, а не игрушка, не игра уменьшительно-ласкательная
для этого мира.
Книга Яковлева одинока. Если б она поступила в библиотеку и решался
всерьез вопрос, в какой раздел ее поместить, то, наверное, пришлось
бы выделить свободное место где-то от всего в сторонке. Но если
книжную полку в библиотеке еще возможно высвободить ради одной
книги, то в литературе никакой ряд направлений сам подобру да
поздорову не расступится... Однако Яковлева принимали не раз –
принимали в реалисты!
Если о таком имени в литературе и было слышно, то усилиями критика
Павла Басинского. Он открыл прозу Яковлева, но в ряду реалистов
самого автора не обустроил, а, скорее, приютил. Басинский полюбил
эту прозу и с любовью что-то старался уложить в понятия «реализма»,
равно как из лучших побуждений старался сгладить тем, что писал
о прозе Яковлева, всю ее необычайность, непохожесть, одинокость.
Читаем мы и в предисловии, что «циклы крохотных рассказов являются
мгновенными снимками с живой природы»; что «эти рассказы написаны
не пером, а самой реальностью». Но ни живая природа, ни перо как
раз и не требовали такого к себе снисхождения, чтоб делаться «мгновенными
снимками» (то бишь хоть и искренней, но калькой) или «самой реальностью»
(то бишь чем-то натуральным или буквальным). Стараясь снять, сколько
возможно, подозрения со странной формы этих рассказов, действительно
крохотных, Басинский относил их то к узаконенному жанру миниатюры,
то опять же на законных основаниях объяснял их форму мимолетностью
самих тех событий, что изображаются якобы наживую «после того,
как случились в жизни». И только явление ребенка в этой прозе
Павел Басинский доподлинно понимает как явление духовное, здесь-то
не боясь парадокса: «Яковлев идеально передает «душу» именно взрослого
отношения к детям, в которых он видит потерянный мир, туманный
берег, реальную и вместе с тем несуществующую Атлантиду, в которую
нам уже не дано вернуться. Никогда».
Потерянный мир – это вовсе не мир реальный. Подлинно здесь только
чувство утраты и тоска по малости своей. Герой, душа этой прозы
– ребенок. Дети в книжке Яковлева похожи голосами, будто это голоса
только двоих. Ребенок как изначальный человек. Это девочки и мальчики
с душами Адама и Евы, с их голосами, рассудительными да еще безгрешными.
Среди этих голосов звучит голос печальный, грешный, но проникнутый
вовсе не «душой взрослого отношения к детям», а печалью, знанием
безысходным того, что мир устроен иначе: что мир – огромен. Эту
печаль смягчает нежность от созерцания душ еще непорочных. Нежность,
смирение сливаются в прозе Яковлева в печальную улыбку. Но притом
надо прочесть эти рассказы, чтоб ощутить еще, как неискусственно,
по-земному происходит их действо. Оно окружено самым обыденным
человеческим бытом, происходит то на кухне, то в комнатушке, то
на давно проторенном пути домой или из дома, то на обывательской
дачке в деревне. Вот и рождается ощущение: утрата человеком рая
обыденна, всегда современна, потому и неловко ее и возвышать,
и усложнять. Личность автора в этой прозе предельно открыта и
не защищена. Богатый, изощренный инструментарий художественных
приемов, чтоб скрыть свою подноготную иронией, абсурдом или чем-то,
напротив, возвышающим, – ему по-человечески чужд. Саша Яковлев
превратился в художника, когда как обыденность осознал свое существование
духовно неполноценным, неотвратимо грешным, а творчество осознал
не иначе как зрение, как возможность видеть утраченный мир, ощущая
на своих веках влагу детских блаженных слез: видеть рай, говорить
наедине с его голосами как с родными и близкими.
В этой обыденности неподлинного существования, скажем, Сорокин
или Виктор Ерофеев устраивают фейерверк из фекалий и похороны
уже всего сущего – вот где перелом, – но в той же обыденности
возможно ощущать что-то схожее с осознанием своей вины и приготовлением
спокойным, смиренным, ждущим какого-то чуда. Проза Саши Яковлева
– это земная поэзия внутренней человеческой веры в добро, побеждающее
если не в тебе самом, то в природе, в образе ребенка, «ибо их
будет Царство Небесное».
Что же одинокого в самих крохотках, в художественном их веществе?
Голоса делают в них действие открытым, по сути драматическим,
но лирическое слияние чувств все превращает в поэзию, тогда-то
и делая прозу мимолетной, как стих. Это не реализм в миниатюрах
– известное – а как раз неизвестное. Не бывает вообще в открытиях
уподоблений, как в научных, так и в художественных, – это всегда
неведомое, что написано не по законам уже известных художественных
построений, а, скорее, им вопреки. То, что случается в этой прозе
как событие реальной жизни, – есть чувственное воплощение жизни
прошлой, воплощение уже бывшей утраты. Они не могли быть описанными,
как в очерке, после того, «как случились». Впечатления от чего-то
только что случившегося мельче, грубее той печали, из которой
является весь образ этой прозы. Точно так и п р и р о д а существует
в ней как что-то органическое – не снимком мимолетным с натуры,
а я в л я я с ь от неискусственности всего живого, сущего. Все
живое, иначе сказать, оказывается в этой прозе столь же естественным,
что и природа, как если бы это изображалась не человеческая жизнь,
а жизнь природы. События же описываемые стремятся к тому, чтоб
сказаться скорее нереальными, чем реальными – не жизнью, а притчей
или, напротив, анекдотом, превращающим нереальное в реальное и
наоборот. Бесенок – не страшный, а потешный – то и дело сует свой
любопытный нос в людскую жизнь. Не страшен он, оттого что это
не черт, искушающий, науськивающий грешить, а будто б домовой.
Завелся в душе, но такой же какой-то малый да грешный. Пошебаршит,
как мышь под полом, – и утихомирится... Таков уж мир, ни на что
не похожий мир этой одинокой прозы, этих «почти уже высохших слез».
Произведения Александра Яковлева в Русском переплёте. http://www.pereplet.ru/avtori/yakovlev.html
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы