Хаза образцового содержания
Р-раз – и щуплое тело подростка отлетает в угол предбанника кинотеатра,
а взрослый мужик, совершивший такое злодейство, пытается левой
рукой неумело обвязать носовым платком окровавленные костяшки
пальцев правой руки, но передумывает и вместо этого выплевывает
в платок два выбитых зуба. Киносеанс начинается без этих действующих
лиц и исполнителей, а я лишаюсь друзей своего детства, неположенных
мне по статусу девочки из приличной семьи, дочки юриста...
В конце 50-х – начале 60-х годов для решения жилищной проблемы
в стране стали расти как грибы хрущевские пятиэтажки, и мы смогли
переехать в трехкомнатную квартиру с детской, родительской спальней,
гостиной, прихожей и кухней. Даже названия этих отдельных клетушек
радовало слух – не то, что комната в общежитии или в коммунальной
квартире, где все предназначения квадратных метров сводились к
одному – это были просто места для выживания. У нас появилась
клубная, а не дворовая, собака, то есть мы «обуржуазились», что
было приятно. Я думаю, что именно боясь сглазить такое счастье,
родители в спальне повесили портреты Маркса и Энгельса, как «чур
меня». А может, они хотели доказать классикам, что несмотря на
обладание «хрущевкой» (в те времена – в лучшем смысле этого слова!),
мы никого не эксплуатируем, не тираним, и что вполне можно совместить
нормальное человеческое существование с отсутствием хищнических
инстинктов наживы.
В нашем доме квартиры получали, в основном, полковники, врачи
и юристы, то есть люди, полезные для нашего города, тем более
это относилось к заведующему крупнейшим в городе гастрономом,
а также прорабу, построившему этот дом. Исключение составляла
семья Бабенковых, с которой я больше всего и подружилась. Надькина
мать получила квартиру как мать-героиня. Чего геройского было
в рождении потомственных бандитов, я в то время не понимала, хотя
и смотрела на нее как на «Свободу на Баррикадах» с вечно обнаженной
одной грудью для кормления младшего из бандитов, во время нашего
знакомства младшеньким был Алешенька. Я и семилетняя Надька Бабенкова
были как сестры-близнецы – две хорошенькие дворовые хулиганки:
Надька – по рождению, я – по темпераменту. Мы познакомились и
подружились на почве того, что у нас оказалось много общего, я
даже не поверила своей радости, узнав Надькин домашний секрет,
что у нее все мужчины в семье либо сидели, либо готовились к отсидке.
Эта новость сразу породнила меня с ней, потому что такой же секрет
был и у меня.
Надо сказать, что и в моей семье по разным причинам сидела почти
вся мужская составляющая большой родни, при этом сажали их за
принадлежность к тем слоям населения, которые в это конкретное
время, по непонятной мне исторической логике, должны были быть
посажены. Прадед Иван сидел в плену у японцев за то, что был русский
солдат и участвовал в войне против них. Дед Андрей сидел в лагере
для интернированных поволжских немцев во время Отечественной войны
и после нее за то, что был немец. Бывший белогвардеец Евгений,
перешедший на сторону советской власти, сидел больше не за то,
что когда-то был белогвардейцем, а за то, что потом перешел на
сторону красных и стал инженером крупного завода; красный партизан-железнодорожник
Петр сидел за то, что в переводе на официальный язык «железнодорожник»
означал «троцкист». Сидел – сами понимаете за что – комендант
Кремля, троюродный дядя Иван.
Дальний родственник по папиной линии был посажен после ссоры с
женой, когда началось швыряние друг в друга всем, что попадалось
под руку, а традиционные для этого случая тарелки закончились,
в ответ на попавшую в него книгу Гончарова «Обрыв» он стрельнул
в жену сборником материалов партийных съездов и конференций и
попал в открытую форточку. Сборник приземлился на тротуаре, а
дядька – на Соловках, за то, что не ведал, что творит именно в
год убийства Кирова и именно в Ленинграде, то есть как типичный
представитель непрекращаемого «ленинградского дела». Зеркально
дальний родственник по маминой линии сел за то, что, отработав
рабочую смену, повесил свою кепку на мраморный бюст Ленина, по
советской иконографии изваянный без апокрифической головной принадлежности.
Я думаю, что он просто прикололся для смеха, а не с усталости,
как это пытался потом представить мой дядька на суде. Такой прикол
тянул на десять лет без права переписки, народный суд отказался
от гадания, в чем была суть хохмы.
Белые офицеры и красные командиры, пролетарии и дворянского происхождения,
идеологически чуждые друг другу блондины и брюнеты нашей семьи
попадали в мясорубку истории с одинаковой точностью, чтобы, пройдя
все, отсидев и в лучшем случае оставшись живыми, собираться в
нашем доме, пока еще не тронутом советской властью – «отвратительной,
как руки брадобрея», и произносить ей – этой власти, а не нашей
квартире – свой вердикт. Учитывая папину карьеру, они старались
делать это тихим голосом, деликатно, как правило, в его отсутствие.
Но все сводилось к одному и тому же, разговоры запивались чаем,
и недобитые враги этой самой власти, довольные доверительными
разговорами в кругу родственников, возвращались к себе домой в
имеющие уши коммуналки.
Надо сказать, что бы ни было поводом для посадок моих родственников
в 30-40-х – начале 50-х годов – принадлежность к неправильной
национальности, социальному слою или профессии, сочувствие троцкизму
или пятаково-рыкизму, сопричастность к убийству Кирова и т.д.,
всех их, помимо нелюбви к советской власти (что во многом было
следствием посадок и необоснованных репрессий), объединяло одно
– они были шпионами, причем, не только основных мировых разведок
мира – немецкой, английской, японской или американской, но и каких-то
уж совсем стремных, типа никарагуанской. Одна из моих бабушек,
которая была родственницей большинству посаженных, поражаясь такому
состоянию дел, не могла поверить в шизофреническую манию преследования,
которая овладела властью в стране. «Я все понимаю – Ваня, Вася,
Петя и прочие – родные люди, честные и порядочные, но ведь что-нибудь
все-таки было, ну, хоть немножко?», – жалобно вопрошала она еще
не посаженных. Правда, от сидящих родственников мои близкие не
отказывались, старались наладить переписку или отправлять передачи.
За шпионами пришла пора хозяйственных преступлений, и ярким примером
этого оказался мой дед Павел, который сидел за то, что был продавцом
в галантерее, причем, не из самых умных и находчивых. В «Судьбе
барабанщика» Гайдара отца героя книги посадили за растрату, когда
он пытался ублажать запросы своей новой молодой жены. Моя тетя
в детстве имела все шансы испытать судьбу барабанщицы, если бы
попалась в руки наводнившим страну шпионам и бандитам, но ей повезло,
и прадед воспитал ее без приключений.
Ах, этот никогда не виданный мной, кроме как на семейной фотографии,
дед Павел! Он был «роскошный парниша» – начищал до блеска свои
фирменные штиблеты (в этом священнодействии не было никакого смысла,
так как в их городке вне зависимости от погоды всегда стояла непроходимая
грязь), играл на аккордеоне, обожал одеколон «Шипр» и шоколад
«Золотой ярлык». Умело используя эти страсти молодого полу-франта,
умные дяди из магазина, посмеиваясь, подталкивали его на шоколадное
воровство, чтобы вскорости списать на него многотысячные недостачи.
По подсчетам выходило, что Павел устраивал всей семье ванны из
«Шипра», а питались они, включая домашнюю скотину – поросенка Машку,
только «Золотым ярлыком», остальные же недостающие тысячи были
скрадены бочками гуталина.
Помните, как у Ильфа и Петрова зиц-председатель Фунт сидел при
всех режимах? Я думаю, этого от того, что у него не было большой
родни, поэтому ему одному приходилось отрабатывать карму, в моей
же семье отсидки были равномерно поделены. Когда в разговоре возникало
имя очередного родственника мужского пола, я спрашивала: «А он
за что сидел?» Наверное, чтобы обмануть судьбу мой отец пошел
учиться, а затем работать в Юридический Институт. Шансы присесть
за что-нибудь все равно оставались, но были меньшие, чем у других,
вдобавок, через какое-то время на всех участках Фемиды нашего
города уже находились либо однокурсники, либо сослуживцы, либо
вчерашние его студенты, к которым, на всякий случай, он не был
остервенело строг во время сессий – мало ли что!
Пропустив в виде исключения моего отца, история страны, а значит,
и посадок мужской части моей родни, продолжалась. Только шпионов
70-х годов называли красивым словом «диссиденты», но работали
они так же на иностранные разведки. И тут моей семье опять частично
повезло: в отличие от шпионов 30-х годов, их было меньше, а во-вторых,
если первых боялись упоминать прилюдно, вторыми уже было модно
гордиться.
С перестройкой потенциальные домашние шпионы стали круче, и уже
действительно могли представлять интерес для иностранных разведок.
Судьба спасла мою тетю Веру тем, что она уродилась женщиной, поэтому
оказалась умнее и везучее мужчин рода, которые в ситуациях, подобных
ее жизненным перипетиям, были бы наверняка за что-нибудь посажены.
Тетя Вера почти 15 лет проработала в традиционном шпионском логове
– Институте международных отношений Академии Наук, была специалистом-политологом,
крупным американистом, кандидатом наук, без пяти минут доктором,
хотя в стране изучения не бывала ни разу. «Астрономы то же звезды
изучают, а в космос пока ни один не летал», – любила приводить
она банальный аргумент в пользу запрета на ее заграничные поездки.
Одни из институтских сотрудников, действительно, были засветившимися
где-то шпионами, ставшими персонами «нон-грата» в странах своего
изучения, и сейчас как бы находящиеся в почетной академической
ссылке. Другую часть составляли дочки и невестки крупного КГБ-шного
и ГРУ-шного начальства (своих сыновей и зятьев они прятали, наверное,
под другими крышами). Верочка попала в институт, естественно,
по протекции, но к этим кругам не принадлежала и не примкнула
со временем, хотя и ей пришлось оформлять специальный допуск к
«секретным документам», которыми в институтской библиотеке называли
западные журналы и газеты, продававшиеся у них там в любом газетном
киоске, но запрещенные по соображениям цензуры в наших советских
краях.
При следующем вираже истории, так и оставшаяся в советское время
беспартийной Верочка стала на вес золота – специалист-политолог
без коммунистического прошлого мог быть с гордостью продемонстрирован
открывающемуся Западу, и Верочку подхватили ветры перемен и унесли
на дипломатическое поприще в эту самую страну изучения, ранее
закрытую для нее по причине ее же беспартийности. То есть из одного
шпионского кубла она попала в другое. Здесь даже наши ближайшие
друзья и родственники стали сомневаться – а не была ли она все
это время законспирированным агентом? Так просто дипломатом, да
еще в одном из ведущих посольств, не становятся. То же самое думали
про нее и те иностранцы, с кем она общалась и даже подружилась,
находясь на работе в посольстве. Было и смешно, и грустно, но
никому ничего не хотелось доказывать.
Часть шпионов из посольства сбежала, раскрыв государственные секреты
буржуинам. Бывшие же сослуживцы по институту то же попали по обвинению
в шпионаже и были посажены. Верочка задумалась и поступила почти
как настоящий шпион – после срока командировки в Россию не вернулась,
а сменила мужа, гражданство и род занятий, отходя на запасные
позиции домохозяйки, то есть по мнению экспертов, была «заморожена»
до поры – до времени, чтобы потом, в нужное время, «вернуться
с холода». Вероятно, чтобы окончательно запутать ЦРУ она хотела
поменять и сексуальную ориентацию, и даже пол, но при этом было
бы невозможно так удачно выйти замуж и получить необходимое для
проживания в стране изучения – а теперь уже и пребывания – гражданство,
так что пришлось пойти на компромиссы и кое-что оставить как было.
А в нашей стране настал и очередной виток посадки за хозяйственные
преступления. Вот тут моя семья подкачала – олигархов не наплодилось.
Был, наверное, шанс у моего брата присосаться к нефтяной «трубке»
и стать хотя бы «олигофрендом» – другом олигарха, но он с женой
предпочли делать деньги на других продуктах потребления, более
безопасных, чем нефть или усыновленные дети, и хотя сами становились
уже далеко не бедными людьми, но сидеть в «Матросской тишине»
почему-то не рвались. Следуя этой логике, следующими должны были
идти опять шпионы, но подрастающее поколение было еще юно и к
секретам государственной важности пока не допущено.
Возвращаясь назад в 60-е годы, вспоминаю, что у Надькиной родни
все было еще более ожидаемо, никаких амплитуд от шпионов до хозяйственников,
все сидели по одному и тому же – по дури и ложно понятому понятию
«мужественности»: украл ящик водки, продал, деньги пропил – один
вариант, или по-другому: заступился за девушку, друга, сестру,
малыша, попросил папироску со всеми вытекающими последствиями...
Мужественными и героическими были не сами поступки, а рассказы
о сокамерниках, тюрьмах, лагерях и зонах. Такое впечатление, что
все Надькины родственники стремились попасть на зону, чтобы услышать
рассказы «щипачей» о том, как люди в старину жили: от Соловья-разбойника
и новгородского хулигана Добрыни Никитича до «Черной кошки», Мишки-Япончика,
патриархов и теоретиков воровской идеи – Бриллианте, Васе Бузулуцком
и местных авторитетах, то есть про все то, что другие – не сидевшие
– люди просто читали в детективных романах, написанных, как правило,
бывшими следователями.
Еще по одной причине мужчины ее семейства проходили этапы конвоирования
– ее родня была потомственными городскими люмпенами: безрукими,
безмозглыми и ленивыми. И как многие послевоенные матери ждали
призыва и думали, что армия сделает из их оболтусов людей, так
и в Надькиной семье одна надежда была на зоны – оттуда приходили
привыкшими к дисциплине и подчинению, подневольной работе и приобретшими
хоть какие-то трудовые навыки: как держать топор, молоток и отвертку,
употребляя их не в блатном смысле, а в первородном, мастеровом;
пилить дрова, кашеварить, некоторые даже учились на зоне вождению.
Мозги же прочищались ежедневным битьем со стороны конвоиров или
учивших салаг паханов. И если моим родственникам попадание на
зону было не только незаслуженным позором, но и полной дисквалификацией
их умений, отуплением и унижением человеческого достоинства, то
Надькины мужчины выходили на волю возмужавшими и по-своему поумневшими,
правда, по-прежнему такими же ленивыми, как и раньше, на работах
не приживались и старались долго на воле не засиживаться. А на
зоне опять начиналась борьба за освобождение...
По площади и планировке их трехкомнатная квартира была такой же,
как наша, только в нашей квартире мы жили вчетвером, а у Надьки
четыре человека приходилось только на одну детскую комнату, где
умещались все младшие дети от новорожденного Алешеньки до 17-летней
красотки Талы, старший брат жил в проходной гостиной, где стояла
его раскладушка, которая убиралась на время его коротких – пятнадцатисуточных
– за хулиганство, или не столь коротких пребываний в местах заключения.
Родительская спальня то же часто наполовину пустовала, и проследить
время посадки Надькиного отца было нетрудно – после каждого его
освобождения Ольга Васильевна беременела, но о рождении счастливый
отец узнавал уже на зоне, предпочитая возвращаться к уже готовенькому
результату, без ночных недосыпов от режущихся зубок и пучения
животика. Детей было пятеро, значит, и сидел он к тому времени
уже пять раз. Судя по небольшим срокам, ничего выдающегося, типа
мокрухи или налета на инкассатора, в его бандитской карьере не
наблюдалось. И хотя с каждым разом он все более становился рецидивистом,
но одновременно с этим укреплялся его статус как многодетного
отца.
Для меня долгое время оставалась загадкой, на что они все существуют?
То ли отец был такой авторитетный вор в законе, что ему доверяли
держать «кассу общага», то ли украденных между отсидками товаров
и денег хватало на небогатое, но вполне приличное содержание семьи?
Тогда я особенно не задумывалась над этими вопросами, а просто
любила бывать в этом чистом гостеприимном доме, где меня уже считали
за свою, и поэтому я подпадала под законы их клана. Никто никогда
не мог обидеть никого из семьи Бабенковых – слишком дорого обошлась
бы разборка, поэтому, когда у меня пытались отобрать папку с нотами
и разбили нос пришедшие в наш двор пацаны из соседнего двора,
средний брат Борька расправился с моими обидчиками по полной программе,
как за свою родную, а я вкусила прелесть живой картинки «Барышня
и хулиган». Конфузной была одна ситуация, когда мы с Надькой подрались
между собой, и она, ревя, убежала домой жаловаться. Если бы это
был кто другой, Борьке бы пришлось наказать обидчика, в данном
конкретном случае – меня, и картинка «Барышня и хулиган» сразу
же потеряла бы свой глянцевый лубочный окрас, но Надькина мать,
подумав, решила, что это была как бы детская ссора внутри семьи
и трогать меня не разрешила, а просто отругала обеих.
Ольга Васильевна Бабенкова в общепринятом советском смысле слова
не работала, едва успевая разрываться между детьми, идеальным
содержанием своей квартиры, поездками к мужу и другим сидящим
родственникам на свидания, но главное – писанием бесконечных прошений
о помиловании во все инстанции. Этой хорошо спланированной и массированной
атакой на официальные органы и объяснялись короткие сроки и попадание
под все амнистии мужа и всех других ее близких.
Слава к Надькиной матери пришла с амнистией 53-го года. В день
Великой Скорби Ольга Васильевна, не пожалев денег, отправила в
одну из центральных газет обширную телеграмму, в которой высказала
все горе, постигшее честное советское блатное население, недаром
выколовшее себе на груди портрет вождя, и логично провела мысль
о том, что было бы нечестно по отношению к умершему, если бы всех
зэков нашей необъятной Родины не отпустили бы попрощаться с отцом
советской зоны, хотя только на день. Телеграмму подписала многодетная
мать троих с 1/9 детей (зародыш моей будущей подруги отмечал свое
месячное развитие после побывки на воле ее беспутного отца, успевшего
зачать свое четвертое создание и на следующий день опять присевшего,
как он любил шутить, «за воровство одного колхозного колоска»),
жена зэка Бабенкова. Подписавшаяся обещала всей стране и лично
трупу товарища Сталина, что если у нее родится сын, назовет его
Иосифом, а если дочь – Надеждой, в честь безвременно погибшей
бывшей жены Сталина Надежды Аллилуевой.
Так в результате политических интриг через восемь месяцев на свет
появилась Надька Бабенкова. И это было еще одно, что роднило нас
– меня так же назвали в результате пристрастий родителей к большой
политике. Незадолго до моего рождения в страну вместе с отцом
приезжала дочь Джавахарлала Неру – Индира. Из Индии – Индира,
это оригинально подумали мои родители и назвали меня Русиной,
так как я была, наоборот, не из Индии. (Слава Богу, что я не родилась
мальчиком, а то была бы каким-нибудь русифицированным Джавахарлалом
Сару!) Со следующим Бабенковым вышла незадача, так как обещая
назвать его Иосифом, Надькина мать не могла тогда знать, что уже
через пару-тройку лет упоминать Сталина прилюдно в положительном
смысле будет неприличным, и имя Иосиф будет восприниматься не
как тождество с ее кумиром, а как еврейское имя, типа Абрам, что
было для Ольги Васильевны нестерпимо. Поэтому она мудро решила,
что одной Надькой она как бы уже отплатила за обещание «лесному
царю», а про следующего ребеночка в клятве речи не шло, и он был
назван абсолютно русским именем – Алешенька...
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы