Хаза образцового содержания
Окончание
Телеграмма же, посланная женой зэка Бабенкова, была настолько
трогательна, логична и грамотно составлена, что каким-то образом
попала в траурный выпуск газеты, наряду с другими письмами и
телеграммами от коллективов и частных лиц. На следующий день
весь состав газеты, ужаснувшийся содеянного – как могли они
допустить такую роковую оплошность, опубликовав
письмо-сочувствие от зэков? – что стали собирать вещички и готовиться к
отправке к адресатам телеграммы. Однако день проходил за
днем без пагубных последствий. И в день объявления амнистии не
только коллектив газеты, но и многие блатные догадались,
что, вероятно, именно эти простые слова жены зэка, попавшиеся
на глаза Берии, вызвали у последнего слезы умиления и
раскаяния: «Нет! Не на один день, а пусть навсегда выйдут из
лагерей дети Сталина и поют ему Славу!». Начиналось холодное лето
53-го с освобождением 1 млн. оголтелых бандитов и мелких
уголовников, а также 183 тысячи случайно попавших под пресс
системы. И хотя историки уверяют, что все было не так, для
Ольги Васильевны наступил звездный час, надолго определивший ее
предназначение.
Лаврентий Палыч после смерти тирана так и не дождался благодарности
зэков, которые продолжали считать его главным виновником
своих бед, а благодарность за освобождение перенесли на Клима
Ворошилова и Ольгу Васильевну Бабенкову, которые, в отличие
от Берии, их в лагеря не сажали. А вскорости пришло палачу
возмездие, окончательно убедившее зэков в своей правоте. «Это
Клим Ворошилов даровал нам свободу», – пели бандюки в одной
компании. «Это Клим Ворошилов и братишка Буденный», –
подхватывали второй куплет другие рецедивисты. А самые толковые
пели: «Это Клим Ворошилов и жена Бабенкова»...
Скрупулезной работе, в которую включилась Надькина мать по
организации помилований, амнистий и пересмотров дел и сроков, могли
бы позавидовать любые столичные юристы. Но их возможности
были ограничены рамками служебных обязанностей и зарплатой, а
ее – нет. На каждого обратившегося к ее услугам Надькина мать
составляла подробное досье, в котором отмечались
особенности рождения ребенка – не было ли, например, у кого из них
родовой травмы, допущенной врачами-вредителями?, туда же были
занесены данные на всех их родственников. Хобби и особые
приметы заключенного – все шло в дело.
Так, если отец у клиента геройски погиб на фронте, можно было писать
прошение в Министерство Обороны, Генеральный Штаб или лично
командующему тем фронтом, где погиб вышеупомянутый отец, и
просить помочь сироте, оказавшемуся в бедственном положении.
Еще лучше было писать набиравшим известность молодым певцам
и актерам, самим вышедшим из вчерашней шпаны, которые по
дворовой солидарности могли бы посодействовать своим бывшим
корешам и их заменителям из чужих дворов других городов
послевоенной Родины. Дети войны, многие из них росли без ушедших
на фронт отцов, не ко всем вернулись отцы после войны, как бы
то ни было, не из всех потом выросли Высоцкие и Галичи, не
каждый детдомовец-беспризорник стал писателем Приставкиным,
уголовник – правозащитником Марченко, а вор в законе – менее
известным, но в свое время успевшим стать популярным своими
литературными мемуарами, Ахто Леви. Рыбниковы и другие
кинокумиры, охваченные дотошной Ольгой Васильевной, честно
пытались писать в инстанции, выступали на концертах милиции с
попыткой во время фуршета замолвить словечко за того или
другого ее подопечного.
Велась переписка и с писательскими авторитетами, занимавшими большие
посты в структурах власти, хотя здесь было труднее –
Шолохов, Симонов и Михалков были другого поколения и другой
закалки, отказывались понимать трудное детство заключенных и их
родовые травмы, и почему-то совсем не сочувствовали ворам и
бандитам. Сама же Ольга Васильевна была им всем, очевидно, по
нраву, так как ее письма они не выкидывали наряду с тысячами
других, а отвечали ей, обещая при случае похлопотать за ее
непутевых родственников, учитывая ее пятерых детей и явную
литературную одаренность.
В гостиной у Надьки стоял большой стол, который накрывался не только
по поводу дней рождений, но и в дни объявления амнистий или
по поводу возвращения из тюрем и лагерей всех родных и не
родных, а просто товарищей по заключению. Ящик водки всегда
был наготове и стоял на балконе, но ни в каком фильме про
бандитов (а никаких других блатных семей в моем окружении не
было, так что не с чем было сравнивать), ни в каких книгах я
не читала, чтобы пьянки проходили так организовано, по
законам приличного дорого заведения – не давалось пить подросткам
до 15-ти лет, не пила и кормящая грудью Надькина мать, и
семнадцатилетняя девушка Тала, за столом не разрешалось курить,
так как в детскую мог попасть дым, выражение «дым –
коромыслом» было не про их дом. Быстро укрощались и особенно
буйные: у кого душа рвалась на волю – пожалуйста, на кухню –
курите, орите, материтесь, блюйте в раковину, все, что угодно, но
не при детях. Курить и пить в горькую в этом доме считалось
значительно большим грехом, чем воровать и разбойничать,
что являлось, по их представлениям, предназначением настоящего
мужчины. И весь этот порядок держался на тихом голосе и
ясных голубых глазах Надькиной матери. Даже подумать было
невозможно, чтобы муж, сын, брат, сват или приходящие приятели не
только могли бы руку поднять, но и вообще перечить этой
женщине, которая, по Герцену, «была богата своими детьми».
В моем интеллигентном доме юриста крики и разборки были не редкость,
а мамины подруги спокойно курили за журнальным столиком,
красиво заложив одну за другой ноги. Порядок же давался с
трудом, скорее, это напоминало битву за чистоту, в которой
последняя не всегда побеждала. Песня «Мурка» и другой
классический блатной репертуар пелся под гитару и в том, и в другом
доме, однако водка для гостей у нас покупалась поштучно, а не
ящиками, и не припомню, чтобы после ужина кто-то блевал бы на
кухне в раковину.
Но это все было из раздела различий, а вот еще одним совпадением
наших домов было то, что за отсутствием дополнительного места в
виде отдельного кабинета, теоретически положенного
представителям умственного труда и творческим людям, роль его
отводилась закутку с письменным столом-бюро в родительской
спальней, причем, столы с зеленым сукном были похоже друг на друга,
как мы с Надькой. У нас стол был куплен моей мамой
преуспевающему отцу после того, как его утвердили доцентом в
Институте, и предполагалось, что он должен был сидеть за ним
вечерами и писать свои статьи или проверять контрольные работы
заочников, а также курсовые и дипломные работы остальных
студентов. Отец работать за столом не любил и всячески «косил»
прилечь с бумагами на тахте, так что стол с чугунными
письменными приборами Каслинского литья был больше для приличия – на
случай, если гости захотят посмотреть рабочее место будущего
профессора.
На столе среди других очень представительных канцелярских предметов
стояла моя любимая чернильница в виде пенька, за которым
сидел работающий Ленин – дело, по-видимому, происходило возле
шалаша в Разливе. Зачем ему была нужна там чернильница, я не
понимала, так как из детских книг о Ленине почерпнула
поразившее меня сведение: Владимир Ильич все свое полное собрание
сочинений написал молоком, налитым в хлебный мякиш, а уж
чего-чего, а этого добра в хлебосольной царской России. и еще
более хлебосольном чухонском придатке было в то время
навалом. Так что дедушка Ленин своим пеньком-чернильницей смог
по-товарищески поделиться с нами, чему я была несказанно рада –
крышечка очень громко грохала при закрывании, и этот звук я
любила в детстве не меньше, чем маленький Володя звуки
«Аппассионаты», то же, полагаю, за громкость аккордов, так как
полушарие, отвечающее за тягу к прекрасному, у него было не
развито, а потом и вовсе зацементировалось. Спасибо тебе,
дедушка Ленин, за незабываемое наслаждение от чугунной игрушечки
и вообще – за мое счастливое детство!
У Надьки стол был без политически выдержанных бирюлек, зато
использовался по назначению – за ним Надькина мать принимала
посетителей, составляла досье на клиентов и вела обширную
переписку. Над столом вместо наших Маркса-Энгельса у них висел
большой парадный портрет Сталина и положенная по рангу маленькая
фотокарточка Ворошилова, ставшего в их доме особенно
популярным не только после амнистии, но и после антихрущевского
бунта. Вырезка из траурного выпуска газеты с телеграммой от
Ольги Васильевны, которая заменяла ей все рекомендации,
хранилась на столе в папке из крокодильей кожи с тиснением
«Участнику конференции 125-летия присоединения Колмыкии к России»,
подаренную ей недавно вышедшим на свободу «другом степей». В
свое время он был посажен за хищение государственной
собственности в особо крупном размере и по совокупности – за
развратные действия с малолетними калмычками. Этот калмыцкий
Гумберт Гумберт был неприятен Ольге Васильевне, но профессионализм
победил, и он был амнистирован как жертва политического
волюнтаризма. Обычно же в качестве прет-а-порте своей продукции
она демонстрировала очередным ходокам, пришедшим просить за
сидящего блатного родственника, своего досрочно
освобождаемого мужа или сына. Так и вижу – идут по узкому подиуму
Надькиной квартиры через коридор, через гостиную, огибая большой
обеденный стол, улыбающиеся фигуры, которые медленно
поворачиваются вокруг своей оси для демонстрации целостности своего
освобожденного из заключения тела, и подходя к
спальне-кабинету, модели небрежно скидывают с плеча арестантские одежды,
удаляясь в проеме кабинета-спальней нагие и свободные...
Нигде в других семьях, только у нас да у Надьки, газеты не читались
с такой тщательностью – от заголовка до последней точки.
Нашим родителям, хоть и по разным причинам, было очень важно
все, что творилось в стране, а это, как правило, не всегда
писалось открыто, нужно было умение читать между строк. Моему
отцу это необходимо было и по работе, чтобы вставлять
необходимые сведения или последние веяния в статьи и лекции, и по
собственному политическому азарту – он был типичный
представитель поколения «оттепели», ждал окончательного разоблачения
сталинизма и возврата к чистоте ленинских идей, а также
необходимых стране хозяйственных реформ. Для Надькиной же матери
главное было уловить, к какому событию – празднику, трауру
или партийному съезду/пленуму будет объявлена очередная
амнистия, следила также за новыми назначениями, чтобы на
опростоволоситься в имени адресата прошений о помиловании, а также
пытаться угадать, какие изменения могут произойти в
пенитациарной системе или – бери выше! – в самом Уголовном Кодексе.
Из газет же черпались нужные литературные обороты или
казенные штампы. Это и были ее университеты.
Гораздо позже я поняла, что благосостояние семьи Бабенковых
держалось не на подломленных ларьках или продажах ворованных на
стройках телогрейках, а на вполне заслуженном интеллигентном
труде ее матери. И вовсе не потому, что Надькин отец был таким
крутым «вором в законе» или держал кассу общага, никто даже
не пытался перечить строгим правилам их квартиры, а потому,
что нахмурь брови Ольга Васильевна по поводу курения за
столом или мата при детях, и сидеть нарушителю в следующий раз
не два года с условно-досрочным освобождением, а мотать всю
пятерку от звонка до звонка. Такова была сила ее таланта!
А еще интуиция, помноженная на знание жизни. Ближайшее снятие
Хрущева Ольга Васильевна рассчитала заранее, он был обречен вовсе
не из-за разоблачений сталинизма и «оттепели», которые
напугали многих аппаратчиков, а из-за непопулярного в народе
поднятия цен на водку.
– Хрущева скоро снимут, – объявила я дома предсказание Надькиной матери.
– Не говори лучше ничего, если не понимаешь, какую глупость несешь,
и не повторяй глупости за другими идиотами, – остановил меня
отец, который, конечно же, как и другие
интеллигенты-романтики 60-х еще не был к этому готов, хотя тревожные звоночки в
судьбе Никиты Сергеевича раздавались и прежде.
Кто был прав? Конечно же, Надькина мать. В СИЗО уже давно
простукивали этот прогноз по трубам, а Ольге Васильевне, как всегда,
первой передавали на волю коллективное знание заключенных.
Снятие Хрущева шумно праздновалось в их семье, и задавались
вопросы, не будет ли следствием этого такая же амнистия, как
после смерти Сталина? Нет, говорила Ольга Васильевна, такие
амнистии бывают только после смерти великих людей, а
следующий такой еще сначала должен был бы народиться.
В нашем же доме это было как конец политики либерализации, все
ожидали самое худшее, вплоть до возвращения к сталинизму. Честно
говоря, что я думала о Хрущеве тогда? Маленький, толстый,
лысый человечек в зарослях кукурузы или спускающийся в забой с
шахтерами, которого постоянно показывали в киножурнале
«Новости дня» перед сеансом кино, никаких отрицательных или
положительных эмоций у меня не вызывал, смотреть же на него было
смешно, как на Чаплина, даже смешнее, потому что он был
самым главным нашим начальником.
Мои родители считали меня маленькой, чтобы вести со мной
политические разговоры, однако несколько аргументов в пользу Хрущева
мне все же приводились. Во-первых, мы живем в отдельной
квартире, а не в бараке, где было бы положено нам жить и где мы и
жили несколько лет после моего рождения. Во-вторых, папа был
первым мужчиной советского периода нашей семьи, который не
был посажен – с начала 50-х до начала 70-х годов эта
тенденция для нашей семьи сохранялась стабильной. То и другое стало
возможным благодаря Хрущеву, хотя его портрет почему-то не
выкалывался на груди у благодарных либералов. Этих
аргументов было достаточно, чтобы я назвала подаренного мне пупса
Никитой – он был такой же круглый и лысый, как его прототип, с
нарисованными на затылке младенческо-старческими морщинками.
Пока никто не слышал и не мог смеяться надо мной, я
обращалась к нему «Никита Сергеевич», так как он был подарен мне
бабушкой моего соседа по парте, Сережи Помыкалова, то есть
отцовство я по российской традиции уже тогда научилась
навешивать соседу. Как оказалась, я была не оригинальна с именем, и
старший Михалков назвал своего сына Никитой Сергеевичем то
же в честь начальника...
– Товарищ, верь! Придет она – на водку старая цена,
– И на селедку скидка! Ушел на пенсию Никитка! – декларировала
Надька незамысловатую мудрость люмпенов. Я же по старой цене на
водку почему-то не тосковала, хотя отправление Хрущева на
пенсию тоже не воспринимала как трагедию – все старички рано
или поздно отправляются на пенсию, ведь не посадили же его, в
конце-то концов, и даже не расстреляли. Однако это было
первое наше с Надькой крупное расхождение, которое и закончилось
вышеупомянутой дракой с разбитым у нее носом. Мы не могли с
ней мирно договориться по этому поводу, потому что
предавать принципы наших семей ни одна не захотела.
И все-таки не эта большая политика вывела из моей жизни семью
Бабенковых, а история с районным прокурором, другом моего отца,
дядей Юрой Перфильевым: «Прокурор на наше счастье и покой, ах,
боже мой, поднял окровавленную руку». Самое интересное, что
для меня это было не образным выражением, а голой правдой –
именно с окровавленной руки прокурора Перфильева все и
началось...
Настал день, когда среднему Бабенкову – Борьке – исполнялось 15 лет,
то есть он вступал в пору, когда из мальчика-шпаны он
должен был быть инициирован в мужчину-бандита. Борьке всегда
хотелось отметить этот день каким-нибудь необыкновенным
поступком, о котором бы потом в колониях для несовершеннолетних
слагались легенды, но ничего круче, чем битье суворовцев, на ум
не приходило. В плохом настроении с дворовой шалавой Риткой
они закатились на вечерний сеанс в кино. И тут – удача! Пока
он в холодном предбаннике кинотеатра целовал взасос Ритку и
грел у нее на груди озябшие руки, к нему с замечанием об
анти-общественном поведении подвалил какой-то «стручок».
Господи, я ждал этот миг целый день! – подумал Борька, выбивая
вынутым из кармана кастетом зубы и общественный темперамент у
«стручка».
В одном он угадал – в настоящий момент он выбил зубы у случайно
пришедшего на тот же сеанс в кино районного прокурора,
пришедшего с семьей отдохнуть после тяжелого дня разборок с
криминальными элементами, так что слава в местах заключения среднему
Бабенкову была обеспечена. Однако молодой прокурор (в свои
35 лет он мог казаться древним стариком только малолетнему
дураку Борьке) то же вышел из вчерашней дворовой шпаны, и хотя
не носил последние пятнадцать лет кастет в кармане, тело
его еще помнило как держать удар. В состоянии грогги дядя Юра
послал щуплого подростка Борьку в воздух, где
ангел-хранитель этого недоумка считал до десяти, готовя принять
новоиспеченного бандита в мир иной, на счет десять Борька приземлился
на полу предбанника, как раз успев к приходу ангелов в
милицейской форме. Но кто сказал, что инициация в бандиты – это
чай с сахаром и проходит безболезненно?
У дяди Юры кровило во рту и были разбиты косточки пальцев, отвыкших
бороться со злом при помощи кулака, и молодой прокурор
поклялся, что Борька станет не только легендой колонии, но будет
переходить из зоны в зону, пока один из них будет жив, и
даже его легендарная мать не сможет вытащить свое чадо из
системы советского перевоспитания. Дядя Юра сгоряча ошибся в
своих прогнозах, не рассчитав силу таланта Ольги Васильевны.
Мать зэка Бориса Бабенкова провернула операцию по спасению
своего сына, которая так же вошла в уголовные хроники, как и ее
участие в амнистии 53-го.
Но это будет потом, а пока по корпоративной этике юристов города с
Надькой Бабенковой мне было строго заказано общаться, а
вскоре мы и вообще переехали из этого дома в элитно-престижное
жилье партийной номенклатуры с сидящими на первом этаже
вахтерами, где уже не было никакого шанса повстречать интересных
людей.
Все-таки еще один раз через пару лет я встретила Надьку на улице.
Брат Борька еще сидел, но ожидали очередную амнистию для
малолеток.
– Как ваши? Как мама? – поинтересовалась я.
– Нам пришлось освободить ее от большинства заработков, так как мама
устала, как она говорит, гра-фо-ма-нить, – пыталась
вспомнить вкусное слово Надька , – и села писать книгу.
– Вот, так да! И о чем? – ирония так и сквозила в моем тоне, но
Надька сделала вид, что моего ехидства не замечает.
– О своей жизни. Мы семьей решили: лучше сейчас подтянуть потуже
пояса, но дать матери сделать то, что она должна сделать. Тем
более, оказывается, если нам подфартит, то за книгу можно
будет получить большой гонорар и еще большую премию, а мама ее
непременно получит, ты же помнишь нашу Ольгу Васильевну!
Дальше можно будет всем расслабиться и больше никогда не
работать. Мама говорит что и Шолохов, и другие именно так и
живут...
Где ты, Ольга Васильевна! Под каким литературным псевдонимом
спряталась твоя душа. Я уверена, что книга о твоей жизни,
наверняка, получила одну из самых известных премий и теперь вы все не
работаете, только скажи-намекни ее название: «Записки из
подполья»? «Ночевала тучка золотая»?
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы