Кризис жанра
Рассуждения о литературном кризисе давно уже стали излюбленным спортом критиков. Известная статья Антоновича, в которой литературе пушкинско-гоголевской эпохи впервые было дано определение Золотого века, так и называлась - «Кризис литературы».
Любопытно, что написана она всего через два года после «Униженных и оскорбленных», через год после «Отцов и детей» и за два года до «Преступления и наказания» - в это великое пятилетие союзных конструкций. Не удивительно ли, что первые стоны о кризисе раздались именно в ту эпоху, когда началось становление русского реалистического романа? И не связано ли это с тем, что последние по времени жалобы критиков на неудовлетворительное состояние текущей словесности также относятся в первую очередь к романному жанру?
* * *
До 60-х годов XIX века жалобы на «кризис» были попросту невозможны. Недостатки тогдашней актуальной словесности, ведущей свою невеликую родословную от «Оды на взятие Хотина», были болезнями роста, а не усталости, ведь еще и долгое время после Пушкина литература в России рассматривалась в ряду Петровских культурных заимствований. Отчего же кризис случился именно тогда, когда вопрос о национально-самобытной литературе был решен положительно?
Ответ на этот вопрос отчасти кроется в вышеупомянутой статье Антоновича. «Недавно еще казалось, будто все органы литературы проникнуты одним духом и одушевлены одинаковыми стремлениями; все они, по-видимому, согласно шли к одной цели и преследовали одинаковые интересы… Поистине, то был золотой век нашей литературы, период ее невинности и блаженства!.. Теперь же в нашей литературе наступил век железный и даже глиняный… Вражда вышла за пределы литературного домашнего круга; один литературный орган старается подставить ногу другому и вырыть яму на том пути, который лежит вне области литературы… Обличительное направление сменяется защитительным; в литературных исполинах и пигмеях заметен большой упадок храбрости…»
Хотя во многом эти сетования были вызваны вполне конкретной ситуацией, сложившейся в 1863 году вокруг «Современника», в них содержится и вполне объективная оценка той общественной ситуации, которая предшествовала и сопутствовала расцвету русского реалистического романа.
* * *
Либерализм в России 30-40-х годов был идеологией весьма и весьма расплывчатой. Это позволяло объединяться в общие «направления» носителям совершенно разных политических взглядов. Круг единомышленников могли составить аристократ Одоевский и разночинец Белинский , помещик Тургенев и self-made man Некрасов, западник Боткин и славянофилы Аксаковы. Их объединяло нечто большее, чем профессиональные интересы: образованное сословие того времени испытывало острейший комплекс неполноценности перед Европой. Становление русской литературы было в те годы важнейшим аспектом становления национального общества.
Свидетельствами того, что цель достигнута, а значит идиллия совместного строительства национальной идеи завершена, было с одной стороны появление в литературе «разбуженной» разночинной прослойки, немедленно приведшее к расколу в либеральном лагере, а с другой - те условия, в которых происходило становление реалистического романа. Известны крайне сложные, если не сказать враждебные, отношения между Тургеневым, Толстым и Достоевским. Тому способствовали не только личные обстоятельства, но и «логика жанра».
* * *
В «Эстетике» Гегеля обозначены две основные жанровые разновидности эпоса. Первая из них - героический эпос, соответствующий тем историческим условиям, которые не стесняют гражданской инициативы отдельной личности. Не будем далеко ходить за примерами: прекрасными образцами «не стесненной гражданской инициативы» в русской литературе были Тарас Бульба и Павел Иванович Чичиков. Удивительно ли, что оба они возникли в период активного поиска национально-литературной идентичности?
Вторая разновидность эпоса - это роман, развивающийся в более позднюю эпоху, когда в обществе складываются «упорядоченно-прозаические» отношения, когда государственная власть уже не способствует проявлениям гражданской инициативы, задача национального строительства отступает на второй план, и в жизни отдельной личности начинают преобладать частные интересы.
* * *
В гегелевской модели, равно как и в приведенной выше цитате из статьи Антоновича, прослеживается ответ на вопрос о том, что послужило толчком к разговорам о литературном кризисе. Прежде всего это ощущение кризиса социально-нравственного. Освобождаясь от функций этногенеза, литература перестает быть в строгом смысле национальной; роман - это литература гражданского общества, не совместимого с идеалами конфессиональной, этнической, а в конечном счете и национальной соборности.
Ярчайшим выражением этих проблем стало творчество Достоевского. Основным его вопросом был вопрос о том, возможна ли внесоборная нравственность. Ответ - отрицательный. Не случайно именно Достоевский через журнал «Время» поднял в начале шестидесятых годов широкую дискуссию о «почве», без которой, по его мнению, общественный прогресс теряет нравственный, а следовательно и исторический смысл.
Интересно, что Толстой, в гораздо большей степени бывший сторонником эмансипации, приходил к тем же выводам, однако в обоих случаях логика жанра оказывалась сильнее субъективных авторских выводов. Читателей в гораздо большей степени привлекало «преступление», чем «наказание» - обаянию зла в мятущихся экзистенциальных героях они внимали куда охотнее, чем морализаторским финалам с просветленным Раскольниковым и «осамевшей» Ростовой.
* * *
В результате русский роман вполне естественно совершил переход от реализма с его потребностью к воплощению духа в материально-конкретном образе (признаем, что чистым образом тождества идеального и реального была православная иконопись и шире - сама концепция богочеловечества) к без-образному и тем самым глубоко антихристианскому по своей онтологической сути модернизму. Нравственная катастрофа, которой боялся Достоевский, когда писал о потере Бога, свершилась его именем.
Одним из аспектов этой катастрофы стало то, что ослабленная европейская идентичность в конце концов оказалась не в силах ассимилировать инокультурные влияния, в частности иудейское и исламское, с их зашифрованным, абстрактно-геометрическим, а потому не поддающимся модернистской деконструкции и нравственной редукции Богом.
* * *
Не составляет труда экстраполировать приведенную выше модель на ситуации с советской и постсоветской литературами. В начале и конце ХХ века в России были предприняты две попытки антропогенеза, сопровождавшиеся литературными периодами эпического одушевления. В последнем случае это была не только поэма «Москва - Петушки», но даже и такие насыщенные формальной памятью героического жанра произведения, как «Душа патриота, или Различные послания к Ферфичкину» Е. Попова.
Казалось, победа либеральной идеологии должна увенчаться своими «Доктором Живаго» и «Пирамидой», однако вместо этого мы наблюдаем лишь мутные потоки замаскированной под романы асоциальной мемуаристики.
Очевидно, что отсутствие потенциального конфликта между официально объявленным торжеством идеологии «частного интереса» и жанром, который Гегель определял как «конфликт между поэзией сердца и противостоящей ей прозой житейских отношений» привело к тому, что роман оказался в этой комбинации лишним.
Проза житейских отношений возобладала.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы