Дефрагментация
Продолжение
Мороженое
Раньше на этом месте был довольно-таки неудачный и пафосный
фрагмент, который был озаглавлен как «Мороженое». Я не выношу пафоса
ни в жизни, ни на бумаге, и поэтому уничтожил фрагмент,
ничего от него не оставив. Вы никогда ни узнаете, о чем
говорилось в этом фрагменте. Вы никогда не узнаете, почему он
показался мне таким напыщенным и пустым, этот фрагмент, который
назывался «Мороженое».
Вместо него я напишу следующее: и что говорить и как говорить.
Тигр
– В такие игры играют тигры. Ты – тигр?
– Именно.
Рынок
Однажды на рынке наблюдал такой чудовищный сюрреалистический случай.
Я стоял в очереди за фруктами. Огромное количество народу, духота,
тянет гнильем, щербит в горле.
И вдруг я услышал детский голос: «Мама! Мама!»
Я повернулся; в нескольких метрах от меня, возле прилавка с массой
полуразложившихся овощей, стояла девочка цыганской, а может
быть тюркской внешности. Лет шести-семи на вид, одетая в
плохонькое исстиранное платьице. Девочка громко и пронзительно
кричала – звала Маму, заливалась слезами, и со страхом
глядела на окружающий мир, полный безразличных потных тел и
угрюмых брезентовых перегородок. Она потерялась.
Почему-то никто не пришел и не отозвался на ее крики: ни охранник,
ни администратор зала, ни мама. Девочка оставалась на своем
месте и продолжала кричать. И тут окружающие люди повели себя
как-то странно. Они, даже не бросив ни единого взгляда на
девчушку, как будто бы она была заводной куклой, стали
подрожать ей, т. е. попросту говоря, кривляться. Кто-то в соседнем
павильоне тоже громко крикнул: «Мама!». Прошли двое крепких
молодчиков, укомплектованных пивом, и тоже как-то
машинально, не по-человечески взмахнули руками и крикнули: «Мама!
Мама!». Мимо прополз похожий на слизня горбатый старик и сухими
губами прошелестел: «Мама, мама». Девушка в короткой
юбочке, обгоревшая на солнце, как копченая вобла, привстала на
шпильках и прокуренными легкими прохрипела: «Мама…». Весь
торговый зал на мгновение превратился в какой-то большой
автоматизированный театр абсурда.
Ужасная и отвратительная картина.
Работница склада, широкими клеенчатыми рукавицами извлекавшая
вакуумные упаковки из морозильника, неопределенно взмахнула рукой
в сторону голосившей девочки: «Да все мы тут…»
И тут.
И тут меня пронзила мысль. И тут я резко все понял. Внутри каждого
из этих людей, внутри каждого из нас, живет маленький
ребенок, который с тревогой смотрит на окружающий его жестокий
отчужденный мир, и зовет маму. Мы все находимся в состоянии
постоянного сдавливания и удушения; нам хочется кричать, чтобы
прочистить себе дыхательные пути. Мы все страдаем от
одиночества, отсутствия надежды и отчуждения; просто мы научились не
замечать этого, оттеснять это в самую глубь души.
Каждый раз, когда мы оказываемся в сероводородной толпе пожеванных
озверелых людей, внутри нас что-то кричит.
Что делать? Выхаркунть свинцовый ком. Зародрать молчание. Прочистить
глотку и громко крикнуть. У нас нет выбора, но все еще есть
голос. Нельзя дать рынку превратить нас в сгусток отчаяния
и беспомощности. Нужно кричать, но не звать маму, а делать
так, чтобы окружающий нас рынок трясся и скалился болезненной
ломкой от невыносимого для него смертоносного слова.
А еще лучше петь.
Петь еще лучше.
P. S.
А мама у девочки потом нашлась.
Рожа
Я гуляю по парку, и решаю присесть на скамейку потянуть пивка и
раскурить пачку красного элэма, что немедленно и осуществляю.
Хотя уже средние числа апреля, все еще по-зимнему холодно, а
на мне тонкая куртка, тонкая рубашка, тонкие перчатки: все
тонкое. Поэтому я вздрагиваю, наподобие осинового листа, и
трепещу, как чернокожий слуга перед всесильным халифом.
Приходится действовать. Откупориваю смутно-оранжевую бутылку и
делаю несколько глотков, потом затягиваюсь горьким дымом, и на
душе становится значительно теплее.
Всю ночь напролет сегодня писал, выпил полбанки кофе и отсидел
мозоль на копчике – а ведь все выкинул в мусоропровод к чертовой
матери! Ну ладно же. Отрываю зубами фильтр и мрачно
сплевываю его в ближайшую урну. Есть еще порох в пороховницах. Есть
еще… Еще посмотрим, кто кого.
… мысли, мысли. Мысли приходят темной порою суток, заглядывают в
утепленные окна, водят фонарем. Мысли прикасаются к прохладному
зеркалу. Это неправда, что речь бежит за мыслью, и не может
нагнать, или мысль бежит за речью, и угнаться не может:
никто ни за кем никуда не бежит. Все это чушь.
Напротив меня, на такой же белой скамейке, сидит влюбленная парочка.
Совсем еще дети, обоим лет по четырнадцать-пятнадцать, но
смотреть на них все равно отрадно. Они о чем-то негромко
переговариваются (что могут говорить друг другу влюбленные люди,
оставшись наедине? как всегда, странные, очень странные
вещи), но в моем присутствии замолкают и потупляют взоры. Я
глубоко затягиваюсь обкусанной элэминой. Мальчик с девочкой
обмениваются тревожными взглядами, и, взявшись за руки, уходят,
с плохо скрываемой поспешностью.
Эй, куда же вы, дети мои?
Я желаю вам только добра.
Ну вот, опять хороших людей своей рожей спугнул.
Вены
Вены мои – синие птицы, им душно в этих белых стенах. Они бьются и
бьются, бьются и бьются, может быть, они хотят на волю?
«Вам куда обычно вводят внутривенно?»
«В правую руку».
«Давайте сюда правую. Нет, в правую нельзя, там вены уже все спрятались».
«Ну, давайте тогда в левую».
«Так, давайте. А откуда у вас такой синяк на левой? Неужели это я
вас вчера так уколола?»
«Возможно».
«Возможно?»
Смеется.
«Ты слышишь, Света, он говорит «возможно»!
Моим венам плохо, но я не жалуюсь.
Синие вены и белая кожа – как это по-петербургски!
Вены бьются, как птицы в клетке, чего они хотят?
«Сколько раз вам можно говорить – не опаздывайте на завтрак,
столовая работает только в течение часа, вам тут не макдональс!»
«Я кровь из вены сдавал для анализа. Там очередь была большая; задержался».
«Значит, надо звонить. Телефон же столовой знаете? Знаете?»
Я смотрю на свои вены. Я ненавижу их.
Ощущение металла в венах…
Здесь, в здании больницы, в вулканообразном проходе круглой
мраморной лестницы, сутки напролет гудит ветер. И будет так же
гудеть еще лет двести спустя, когда я совсем устану, и прилягу
отдохнуть в землю, и положу туда свои синие вены, чтобы они
стали капиллярами какой-нибудь лиственницы или дикой яблони.
«Оля, сходи в церковь, пожалуйста, поставь свечку у Богородицы мне
за упокой».
«Что? Что ты такое говоришь?!»
«А что? За здравие свечу поставь и помолись за меня – ведь это нетрудно».
«Ты сказал «за упокой», а не «за здравие»!
«Разве?»
«Господи, как ты меня напугал! Да разве можно так говорить, ты что?»
Я знаю, что нужно моим венам. Теперь я, кажется, знаю, что нужно
моим бедным птичкам.
Я отпущу их. Я отпущу их летать на вольную волю, петь вместе с
ветром на круглой мраморной лестнице. Выпущу их из этой клетки,
чтобы они престали биться.
А как иначе?
Ночь
Когда на захмелевший от дневного шума город Пестрой Коровы
спускаются металлические сумерки, тогда я расслабляю напряженный
позвоночник и нажимаю кнопку «Stop». Ко мне приходит Ночь.
Темная и томная, чуть печальная Ночь.
Ко мне приходит Ночь, и вместе мы сливаемся в одно невыразимое Нечто
– получеловек, полутьма, полусвет. Стена, отделяющая мое Я
от меня становится хрустально-прозрачной, и по ту ее сторону
мягким бархатом ниспадает ночная синь. Ночь входит в город
и входит в дом, наполняя своим запахом хрустальные
пепельницы и высокие бокалы из старых сервизов. Кропит звездными
каплями плед и подушки. Подходя к проигрывающему устройству,
ставит пластинку с чем-то медленно-фортепьянным, и затем,
поворачиваясь, обнимает меня за плечи.
Прекрасное время суток! Только Ночью у меня получается писать –
ловким (а когда и неуклюжим) душевным движением вылавливать из
мрака скользкие лунные слова, а то и целые словесные
созвездия (если повезет). Всю ночь я жгу ржавое электрическое пламя,
и, как монах-дервиш, возношу молитвы Единому. Эта молитва –
бесконечная мысль, летящая куда-то в Ночь, поверх
набережной, поверх крыш и привокзальных козырьков, над всем городом
Пестрой Коровы, далеко-далеко, за линию горизонта, туда, где
гранитно-бурой цепью смыкаются горные хребты.
Мы полетим над городом, Мы полетим в горы. Мы полетим над городом, Мы полетим в горы…
Но мысль не может быть исключительно горней, нет. Она дольняя, то
есть долинная, здешняя. Она здесь, она – вот. Вот – ты
читаешь. Вот – я пишу. Вот я пишу, и бесконечность смыкается в
черную цепочку крючковатых знаков. Каждый знак, например «В» или
«Б», «3» или «?» – хорош, я бы даже сказал, весьма хорош. В
этом есть что-то религиозное. Поэтому сей таинственный
процесс инскрипции знаков в Ночи чем-то напоминает молитву. А
Ночь напоминает мне… Точнее, Ночь дает мне почувствовать.
Почувствовать, что я еще мужчина, когда прикасается к моим
вискам и целует меня в шею. Целует всей ночной прохладой, всей
легкостью отдохновения от назойливого солнечного целлофана, на
десять-восемь часов обволакивающего город Пестрой Коровы.
«Ты уже закончил?» – спрашивает Ночь, и льет свой смех, как шампанское.
«Да» – отвечаю я, кладу на пол блокнот и ручку, и мы откидываемся в
душно-красный полумрак.
Потом, когда Ночь уходит, и за окном начинается дневная светошь, я
лежу, свесив одну руку до пола, и смотрю, как Ночь красит
губы у зеркала. Ночь ловит мой взгляд и улыбается зеркальному
мужчине со свешенной рукой.
Ночь, которая улыбается – что может быть прекрасней? Ночь, которая
наполняет своим запахом своих духов хрупкий хрусталь – что
может быть лучше? Ночь любит морской ветер, кофе с корицей,
рубайи Омара Хайяма и какую-то мелодию на сотовом телефоне. На
плече у Ночи тонкая бледная полоска от купальника.
«Позвонишь мне сегодня после девяти. Не раньше. Я буду ждать твоего звонка».
«Хорошо. А если к телефону подойдет муж или сын?»
«Тогда скажи, что по работе. Придумай что-нибудь, ты же выдумщик».
Я киваю, я соглашаюсь. Я все прекрасно понимаю.
Я напишу об этом фрагмент. Чтобы все почувствовали, но никто не узнал.
Напишу, когда наступит Ночь.
Контур
Словомотство
Контур возникает из мотков намагниченной проволоки, когда бессонница
включает свой бесшумный мотор.
Контур (не) существует.
Гул исправно функционирующей машины становится как бы звуковым фоном
для работы контура.
Контур состоит из множества динамических звеньев-структур,
проводящих посредством тончайших плазменных синапсов ослепительный
ультрасветовой сигнал.
Контур замкнут на самом себе, замкнут, хотя и не полностью закрыт
для влияния объектных воздействий сансарического бытия.
В один час пятьдесят четыре минуты по полуночи, когда включается
бесшумный мотор бессонницы, контур присутствует следующим
образом:
Черная многорукая тень паука, спрыгивает с наштукатуренной стенки, и
говорит: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список
кораблей прочел до середины».
Услышав его, один из лексикографов «Хазарского словаря», учитель
сабельного боя Аверкие Скила, отрывается от своих боевых
упражнений, и также говорит: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я
список кораблей прочел до середины».
Только заслышав эти слова, учащийся ПУ № 96 Раскатов Влася поднимает
лицо из салата оливье и в свою очередь говорит:
«Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до
середины».
При сем изречении, ворон, гордо восседающий на бронзовом бюсте
Паллады, вместо извечного «Nevermore», хрипло каркает:
«Бессонница. Гомер-р. Тугие паруса-а. Я список коррраблей прочел до
середи-ины».
И прекрасный Нарцисс, отрываясь таки от своего прекрасного
отражения, задумчиво смотрит вдаль, и, как будто вторя шелесту
аттических олив, шепчет: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я
список кораблей прочел до середины».
И ангел Израфель, струны сердца которого лютня и у которого из всех
созданий Аллаха – сладчайший голос, вздыхает, и говорит:
«Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до
середины».
И кандидат философских наук по специальности «онтология и теория
познания» Андрей Борисович Паткуль, вытирает белым шелковым
платочком вспотевшую красную шею, и, делая многозначительные
паузы, говорит: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список
кораблей прочел до середины».
И генеральный секретарь ЦК КПСС Никита Сергеевич Хрущев, сердито
потрясая увесистым церковно-славянским кулаком, обращается к
представителям загнивающего Запада: «Бессонница! Гомер! Тугие
паруса! Я список кораблей прочел до середины!»
И просветленный Бодхидхарма раздает смачные оплеухи своим нерадивым
ученикам и зычным голосом вещает: «Бессонница. Гомер. Тугие
паруса. Я список кораблей прочел до середины».
И создатель теории пассионарности Лев Николаевич Гумилев лежит на
нарах, и, подмигивая, говорит своему дружку-зэку: «Бессонница.
Гомер в натуре. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до
середины».
И знаменитый рэппер-гомофоб Маршалл Мэверс (Eminem) рэпует где-то
там у себя, в далекой стране под названием США, и с жутким
афро-американским акцентом говорит: «Бессоннтса. Гомер. Тугие
паруса. Я список кораблей прочиол до середины-ы».
И печальный паломник в страну банановых рыб Джером Селенджер, пуская
себе пулю в лоб (или как там он еще свел счеты с жизнью),
заявляет: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей
прочел до середины».
И Боже мой! Наше все, наше сокровище, наше величайшее культурное
достояние, наше наследие – Александр Сергеевич наш Пушкин,
возвращаясь теплой летней ночью с сеновала, и пытаясь сказать
хоть какое-нибудь ласковое только что испорченной им
крепостной девке Фекле, почему-то выдает: «Бессонница. Гомер. Тугие
паруса. Я список кораблей прочел до середины».
Что тут началось!
Атланты, держащие небо на каменных руках, приглянулись и сказали:
«Бессонница. Гомер, и далее по тексту».
Все попсовые радиостанции запели: «Бессонница. Гомер, и далее по тексту».
И во всех подъездах написали: «Бессонница. Гомер, и далее по тексту».
И камни возопили, и вопя, сказали: «Бессонница, Гомер, и далее!»
Вот такой вот контур возникает из мотков намагниченной проволоки в
один час пятьдесят три минуты по полуночи, когда бессонница
оживляет свой бесшумный мотор. Чудеса творятся в контуре.
Контур включается, когда не помогает больше счет до ста и пр.
Гул исправно функционирующего холодильника становится
звуковым фоном для работы контура.
Бессонница. Гомер. Мы все не спим.
Мир
Она повернулась в его сторону: «Ну и что же там было?»
Он: «А ничего особого. Пожар. Подлома на хрен сгорело»
Она обратила безразличный взгляд на безумные желтые глаза машин,
проносящиеся в окне: «Сашка-то откуда знает?»
«Да как откуда, он же сам пожарный. Рассказывает, пока там народ о
помощи кричал, пожарники вещички выносили – ну, мобильники в
основном, технику там разную. Потом из пепелища трупов
тридцать или сорок достали – девочки в основном молоденькие».
Она лениво хмыкнула: «без мобилы изжарились».
Больше их эта тема не интересовала.
И душа моя всколыхнулась: «мир достоин нашей ярости»
Еще несколько
Еще несколько линий, несколько изгибов. «Счастлив тот, кто курит
Лаки Страйк». Еще два-три взмаха карандашом – и у серых
человечках в руках появляются красные флаги. Еще один нажим на
лаковую грань карандаша, в небо взмывает крик: «Жить работая,
или умереть сражаясь!» Люди несут в руках громоздкие заводские
отвертки, похожие на короткие спартанские мечи. Этими
отвертками они будут выламывать камни из черепашьего панциря
Латинского квартала, чтобы строить баррикаду.
Прекраснейшее дитя времени – баррикаду.
Я рисую революцию. Я рисую Баррикаду.
Не думай, что Баррикада – это физический объект, и что ее делают из
щебня, сорванных рекламных щитов и обуглившихся
автомобильных остовов. Так говорит полицейское охвостье, чтобы
одурманить нам разум. Баррикада – это также и не иносказание для
чего-то духовного, не аллегория внутренней реальности. Кипяток
мятежной души говорит сам за себя – он нуждается не в
аллегориях, а в решительных поступках.
Вот как возникает Баррикада. Бунтарский дух подминает по себя все
символы и знаки и швыряет их в одну плавильную печь. Пламенем
своего разума (который есть воля) он накаляет стены
фабричной машины до бела, и каменистая руда символических форм
становится огненным потоком жидкого металла. Из него бунтарский
дух отливает цельные звенья для строительства барьера,
заграждения на пути полчищ успешных людей в надушенных пиджаках,
обывателей, приросших головами к телетрубкам, и золотых
двухголовых орлов.
Баррикада рассекает темную гладь универсума. На ней написано: «НЕ
ПРОЙДЕШЬ». Потоки мрази разбиваются о Баррикаду, они не могут
преодолеть ее. Она высится посреди трех миров великой
Преградой.
А по ту сторону Баррикады растет совсем другая жизнь; по ту строну
Баррикады растет простая вересковая любовь. По ту сторону
легко дышать, и хорошо в жаркий июльский полдень напиться воды
из колодца.
Хорошо…
У Баррикады ты обретешь освобождение.
Я заканчиваю рисовать с закрытыми глазами. Пускай вместо глазных
яблок думают руки (ведь художник думает не мозгом, это
общеизвестно). Карандашевый кий с легким шипящим звуком танцует по
бумаге. Пока я не могу знать, чем закончится восстание на
белом альбомном листе. Я дорисовываю свою давнишнюю мятежную
мечту; это уже не Латинский квартал, это уже не Париж. Я знаю,
что это какой-то другой город, что это какие-то другие
люди, ни те, что взламывали каменную коробку мостовой. Я начал
рисовать в прошлом, а закончил рисовать в будущем. Много лет
прошло. Естественно, что это уже другие люди.
Одна лишь Баррикада всегда та же самая.
Я прекращаю рисовать. Последний штрих выскальзывает из-под колкого
шерстяного рукава и умирает где-то на периферии бумажного
прямоугольника. С невзрачным постукиванием карандаш ложится на
стол.
Сквозь темные шоры плотно замкнутых век пробивается теплое утро.
Медленно я открываю глаза. Сейчас я посмотрю на рисунок.
Что-то я там увижу.
P. S.
В последствии выяснилось, что рисунку требуется еще несколько
серьезных доработок.
Главное
Да не повторится! Молю Тебя, только не это! Нет! Я не переживу
следующего припадка.
Домовой
Я потерял тетрадь с записями. Куда я мог ее засунуть? В конце
концов, это не имеет особого значения, все равно говно пишу.
Вместо этого мог бы заняться чем-нибудь другим, например, кушать
апельсины или пить портвейн. Но потерянная вещь должна быть
найдена просто по факту своей потерянности, и я приступаю к
поискам. Ищу напряженно, но нигде не могу найти. И куда я
мог ее засунуть? Начинаю злиться. Это не дом, а какая-то
Мариинская впадина. Нигде нет. Даже в пенал с новогодними
игрушками залез, и там нет, хотя, разумеется, и быть не может.
А если тетрадь стащил Домовой? Я когда-то слышал, что домовой может
воровать вещи. Открываю «Словарь славянской мифологии.
Происхождение славянской мифологии и этноса. Издание второе, с
дополнениями и уточнениями». Смотрю на букву «Д». Нахожу
«Домовой». Читаю: «ДОМОВОЙ – мифологический образ хранителя дома,
домашнего скота, хозяйства…» Ну, скота у меня нет, разве
что соседи-скоты. Дальше: «Название «домовой» произошло от
ионийского (западное побережье Малой Азии) «домос» (дом)… Ко
времени заимствования Домового славяне Ионии уже имели своего
«покровителя» в образе мужчины – «Деда», «Дедушку»,
сформировавшегося в мужской группе общины (см. «Дед»). Поэтому
Домовой и Дедушка в славянских общинах представлялись в образе
мужчины. Впоследствии общеславянский образ Деда слился с
образом Домового, в результате чего появилось название «Дедушка
Домовой». Поверья о Дедушке Домовом были особенно
распространены у восточных славян… Домовой менее могуществен, чем
экологические хозяева: он не погубит человека, как коварная
русалка, не утопит, как могущественный Водяной, не утащит в
чащобу, как злой Леший, а, рассердившись, лишь ущипнет, насадит
синяков, спрячет какую-нибудь вещь…» С возмущением отбрасываю
книгу. Все это предрассудки и предубеждения. Продолжаю
поиски.
Тетради нет нигде – ни в ящиках для бумаг, ни под диванами. Говорят,
Домовой крадет вещи, когда в доме беспокойно. А у меня в
доме всегда беспокойно.
Да что же это за такое, нигде найти не могу!
А еще говорят, что если Домового вежливо попросить, то он вернет
пропавшую вещь.
Моя вера в сухой ratio тает прямо на глазах. А что, если не выдумки?
Мне становится жутковато. А как это еще объяснить? Вдруг он
и вправду существует, сидит где-нибудь, наблюдает за мной
черными глазками-бусинками, и молчит. Да, наверное, так и
есть. По спине пробегают мурашки.
Я изменяется. Ходит по дому и кричит: «Дедушка Домовой! Дедушка
Домовой! Отдай мне мою «Дефрагментацию»! Дедушка Де
дальнейший текст утерян
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы