Дефрагментация
Продолжение
Там
Читать сосредоточенно
Высоко-высоко, далеко-далеко, глубоко-глубоко, и все дальше, дальше…
И быстрее. И звенит, и свистит, и несет-несет, поднимает высоко-высоко!
Высоко-высоко-высоко! И далеко.
И уже далеко за. И уже там. И уже далеко за всем, в самой глубокой
глуби, в самой далекой дали, глубоко-о-о… Далеко, совсем далеко.
Но быстрее, быстрее, быстрее, быстро, быстро! Быстро-быстро! Быстро-быстро-быстро.
Зашвырнуло! Высоко-высоко!
И уже шумит, уже, уже. И теперь высоко, и теперь далеко, и теперь
в глубине, там.
Высоко-высоко, далеко-далеко, глубоко-глубоко, и высоко-высоко…
Собака
Собака, собака, мы с тобой похожи – у меня тоже растет шерсть
на теле. Мне тоже одиноко и зябко на холодном каменном проспекте
в этот поздний час. Я тоже с завистью смотрю на золотистые окна,
мечтая о тепле и покое.
Да и все-то у меня собачье: лапы собачьи, уши собачьи, лицо собачье,
глаза щенячьи, голод волчий; бегу по улице, высунув язык. Даже
сердце – и то собачье: ай да Борменталь!
Но примечательней всего то, что живу я как собака: ни денег, ни
конуры, ни педдигрипала; одно в жизни развлечение – выть по ночам
на луну. Эх-х, вот придет революция– будет свадьба собачья; а
пока иди сюда, мой милый друг, куплю тебе кусочек колбасы, ведь
мы с тобой одной крови – ты и я.
Фрейд
Однажды NN спросила меня, почему я говорю «Фрейд», а не «Фрэйд».
Я не нашел толком, что ответить.
Конечности
Я стояло рядом с шоссе и смотрело на проезжающие машины. Машины
светились сигнальными огоньками и сверкали лобовыми стеклами –
это было очень интересно. Асфальт на шоссе был мокрым после дождя,
и в нем можно было увидеть отражение шиферных крыш дачных домиков
и подвижных древесных крон – это тоже было очень интересно. Мне
вообще все на свете очень интересно, и поэтому я люблю смотреть
телевизор. Особенно мне нравятся телепередачи «В мире животных»
и «Окна» с Дмитрием Нагиевым.
Загорелся зеленый свет, и толпа мужчин и женщин двинулась вперед
по белым полоскам. Я тоже двинулось, с любопытством посматривая
направо и налево – нет ли среди влажного асфальта и черных матовых
фигур чего-нибудь интересного?
Я не могу так же быстро, как другие; это у меня с детства. Я думаю,
что это потому, что я слишком большое для своих коротеньких ножек.
А может и из-за особенностей строения коленных чашечек. Все может
быть. Поэтому я не хожу в буквальном смысле этого слова, а переваливаюсь,
стараясь смотреть при этом себе под ноги, чтоб не зацепиться за
что-нибудь.
Я оказалось на другой стороне шоссе. Мужчины и женщины ушли вперед,
а я снова повернулось к автомобильному потоку. Машин было много:
они гудели и чавкали, вздыхали и позвякивали – все это были очень
интересные звуки. За мутными машинными стеклами можно было разглядеть
носы и руки – невероятно интересные объекты. Пожалуй, только волосы
могут быть интересней, чем носы, да и то не у всех.
Кроме телевизора мне очень нравиться разгадывать кроссворды. Я
могу часами сидеть у себя за загородкой и вписывать буквы в пустые
ячейки. Это так интересно! Если бы не хорошая погода, я могло
бы дни и ночи напролет только и делать, что разгадывать кроссворды.
В хорошую погоду меня тянет погулять, походить, а если температура
на улице поднимается выше двадцати четырех, то у меня за ушами
начинается аллергия, и не проходит, пока я не погуляю, как следует.
Но кроссворды все равно очень интересные. Недавно мне попалось
такое слово – «способность рассуждать» из восьми букв. Как вы
думаете, что это за такая «способность рассуждать»? Я тоже сначала
никак не могло догадаться. Оказалось – «сознание». Вот как интересно!
Я запомнило это слово, оно мне понравилось.
Теперь я знаю сознание.
И все благодаря кроссвордам.
Колонна автомашин с ревом неслась мимо, и на противоположной стороне
шоссе уже успела собраться новая толпа мужчин и женщин. Женщины
все очень похожи друг на друга: яркая косметика на лице, волосы,
выкрашенные в желтый цвет, обтягивающие черные брюки и браслеты
на запястьях. Зачем им браслеты? Я никогда не могло этого понять.
У некоторых, тех, что в юбках, даже на ногах браслеты.
Мужчины тоже довольно однообразны. Все носят темно-синие джинсы
и безрукавые футболки, у всех «косые виски» и легкая небритость
на подбородке. У некоторых серьги в ушах, почти как у женщин,
только маленькие.
Вот это по-настоящему интересно – стоять и рассматривать людей
на противоположной стороне шоссе! Отсюда они кажутся такими хорошими.
Немного отдышавшись, я повернулось спиной к дороге и заковыляло
по направлению к озеру. Там живут серые зеленогрудые уточки, которые
умеют крякать и нырять в воду. А по вечерам они спят в камышах.
Они очень вкусные, очень. И яички у них очень вкусные; они прячут
их на островке в западной части озера, наверное думают, что я
слишком неповоротливое, чтобы туда доплыть.
Я шло по мокрой от дождя траве и высматривало интересные вещи.
Пока, кроме татуировок на загорелых мужских плечах и краев розового
нижнего белья, выглядывающих из-под одежды у женщин, не было ничего
интересного. Я ковыляло к пруду, и ощупывало кончиком языка стенки
неба, в предвкушении свежих утиных яичек. Когда я думаю об утиных
яичках, мой рот наполняется горячей слюной, и приходится часто
глотать.
Над моей головой послышался легкий шелест. Я подняло голову и
прищурилось: это сизый городской голубь, часто ударяя воздух крыльями,
пытался приземлиться рядом с перевернутой урной. Я вытянуло свои
верхние конечности в стороны и сделало несколько махающих движений.
Не люблю голубей – они гадят везде, дохнут везде, пользы от них
никакой и яйца у них невкусные – с моей точки зрения, в них нет
ничего интересного.
Давно пора их всех переловить за хвост и задушить.
Я помахало конечностями еще немного и пошло дальше к озеру. Погода
обещала быть замечательной.
День рождения
А ведь будут еще сотни тысяч дней рождений.
Чудо
В чем состоит чудо?
Чудо – это мы сами. Судьба наносит нам удар за ударом, а мы все
стоим, словно бессмертные боги.
Стена из пластика и газет отделяет нас от будущего. Стена из пепла
и осенних листьев отделяет нас от прошлого.
И судьба рубит коленный сустав топором.
А мы все стоим, словно бессмертные боги.
Перекати-камень
Читать вдумчиво
На что это похоже – заглянуть за край, И забыть дорогу домой, И быть для всех незнакомцем, Как перекати-камень? Как перекати-камень...
Пасха
Наступила Пасха, и мое сердце наполнилось светом. Оно наполнилось
светом, и я стал легче воздуха. Из меня изливается ровный, серебристый
мягкий свет, голубоватое свечение окутывает меня прозрачной пленкой.
Из моих рук, глаз и живота исходит свет, еле заметные огоньки
сверкают на пуговицах рубашки и ободках кольца «Господи спаси
и сохрани».
Сегодня воскрес мой Бог.
На еще не покрывшихся листвой холодных ветвях сидят архангелы
и чистят себе перья. По чернеющим улицам спальных районов улицам
идут бородатые ветхозаветные пророки в рубищах, а впереди них,
верхом на ослах и верблюдах едут иерусалимские блудницы и сборщики
податей. Они обнимаются и плачут, бесконечно спрашивая друг друга:
«Вы слышали? Нет, ну вы слышали?»
Вода, в еще не совсем освободившейся от ледяной корки Неве, бурлит,
и из темных волн поднимается огромная доисторическая рыбина. Она
открывает зубчатую пасть, и на набережную выкатывается счастливый
Иона, просоленный, покрытый водорослями и ракушками. Он бухается
лысой головой о гранит, вознося хвалу Всевышнему, и сплевывает
сизые сгустки планктона.
Улочки и проспекты в одно мгновение заполняются душами праведников,
давно умерших и еще никогда не живших. Они радостно восклицают,
поют псалмы, целуются, кричат «Христос воскресе!» и кидаются друг
другу в объятья, чем приводят живых людей в немалое замешательство.
С бархатно-синего ночного неба легкой поступью спускается сама
Богородица. От Нее исходит нежное алое свечение, и ангелы на ветках,
забыв про гигиенические процедуры, заворожено следят за Ней. Богоматерь
касается земли и ступает по асфальту питерского гетто. Она улыбается
одними только глазами, в целом же сохраняя полное спокойствие,
ласково приказывает подняться падающим перед Ней на колени святым
евангелистам, и, завидев меня сидящим в окне, приветливо кивает.
У меня из груди льется свет, голубоватый звездный свет льется
у меня из груди. Кончик прозрачной пластиковой ручки, и строки,
выводимые им на клетчатых страницах, пылают потусторонним мистическим
огнем. Пасха. Я сижу на кухне, довольный и хитрый, и прихлебываю
чай из битой кружки.
Сегодня воскрес мой Бог
Наступила Пасха, мое сердце наполнилось светом. Я весь наполнился
светом, и стал легче воздуха.
Жизнь
Пережить.
Выжить.
Тамерлан
Я иду по Лестнице. Я поднимаюсь по Лестнице безлюдного заброшенного
дома, находящегося где-то в новостройках. Я не помню, куда и зачем
я иду: я просто поднимаюсь по Лестнице многоэтажного железобетонного
здания.
Лестница разбита и изгажена: обломки кирпичей, кучи битого стекла,
окурки, пустые пластиковые бутылки, использованные презервативы,
обрывки старых газет, шприцы – типичный интерьер спальных районов
начала века. И надписи, надписи, повсюду надписи, вперемешку с
непристойными рисунками. Надписи сделаны маркерами, какими-то
феерическими газами и красками, или просто кирпичом – называния
групп, мат и оскаленные морды.
Я иду вверх. Тянет сыростью. На лестничных площадках хозяйничает
осенний ветер. Иногда сверху падают обугленные спички или капли
жидкости непонятного происхождения, но я упорно продолжаю идти,
лишь легким движением плеч стряхивая с себя эту дрянь. Стены здания
из некогда белых давно стали серо-коричневыми, огромные пятна
копоти сделали их похожими на стены первобытных пещер, где наши
пращуры укрывались от хищных зверей и непогоды. Одиноко.
Я иду дальше. Стараюсь дышать в такт шагам – вдох-выдох, вдох-выдох.
А можно еще дышать по-спортивному – глубокий вдох – два выдоха,
глубокий вдох – два выдоха и т. д. Давненько я никуда вот так
не взбирался, привык себе на лифте кататься. Из-за железных балконных
дверей проглядывают клочья хмурого октябрьского неба. Но мне не
до чего нет дела: на всем белом свете теперь существуем только
мы с Лестницей, слитые в единый ритмично движущийся организм.
Мое тело превращается в устройство для ходьбы; перил здесь, естественно,
нет, и поэтому я размахиваю полусогнутыми руками, наподобие цирковой
обезьяны, и . Песню, что ли, запеть?
Вверх, вверх, вверх.
Неужели когда-то было иное состояние, помимо этого продвижения
по Лестнице? Да, было. Когда-то я плавал, стоял, полустоял, сидел,
неспеша прогуливался. Но сейчас это все кажется нереальным – я
уже начал уставать, и действительность мышц, налитых свинцом,
берет верх над туманными воспоминаниями-слайдами мозга. Мозг будто
пытается жить своей собственной жизнью – я иду, концентрируясь
на поступательном движении своего корпуса, а непокорный мозг то
и дело выдает фрагменты из прошлой жизни (жизни, которая была
когда-то вне Лестницы). То квакающая песенка по радио, то объявление
в переходе метро, то чей-то сонный голос в трубке телефона и т.
д. Но я продолжаю идти вверх по Лестнице, игнорируя шальные выходки
центральной нервной системы, и, как прилежный йогин, пытаюсь сконцентрироваться
на дыхании.
Вверх, вверх, вверх.
Песок и известь на ступеньках Лестницы заглушают звук моих шагов,
но вот, я наступаю на ржавую консервную банку, и пространство
между этажами оглашается какофонией скрипа и скрежета. Надо быть
осторожнее. Лучше не звучать.
Жизнь превратилась в простую последовательность двигательных актов
– шаг, шаг, шаг, шаг – поворот, поворот, – шаг, шаг, шаг, шаг
– поворот, поворот. Сколько этажей я уже прошел? Не знаю, примерно
двадцать три, или около того. Ноги деревенеют, начинается одышка
– а я-то считал себя выносливым! Если заболит селезенка, окончательно
перестану себя уважать.
Моя медитация стала почти совершенной – теперь я просто иду: бутылки,
окурки, пустые зажигалки и другие феномены Лестницы практически
перестали существовать, осталось лишь слабое мельтешение форм
где-то на периферии сознания. Физическая усталость только способствует
этому процессу возвышения.
Но вдруг одна вещь выдергивает меня из состояния самоуглубленности,
и эта вещь – надпись. Да, это надпись, одна из многих надписей,
оставленных здесь подвыпившими подростками или наркоманами. И
хотя я упорно не замечаю их, эта единственная парадоксальным образом
бросается мне в глаза, когда я делаю свой поворот на очередной
лестничной площадке. «Тамерлан», – вот, что там написано, – «Тамерлан».
Самая обычная настенная писанина, намалеванная черным толстым
маркером. Я слегка удивляюсь и иду дальше.
Вверх, вверх, вверх.
Этаж за этажом, этаж за этажом. На самом верху вижу металлический
люк, ведущий на крышу; ускоряю шаг, впопыхах едва не вступая в
коричневую дурнопахнущую массу. Я чувствую, что близок к цели.
Каждый шаг приближает меня к цели. Хотя, надо сказать, в этом
есть какая-то боль – иногда гораздо приятнее воображать себе цель,
чем непосредственно видеть ее перед глазами. А если прикоснутся?
Ветер снаружи крепчает – двери балконов распахнулись, и потоки
холодного воздуха швыряют мне в лицо пыль и иссохшую дырявую листву.
Но я уже ползу по чердачной лестнице, я не обращаю внимания на
ветер. На крыше нарастает непонятный шум, там явно что-то происходит,
но я никак не могу понять, что же именно. Я упираюсь руками в
люк, последним усилием воли превращая свое тело в большую мышечную
пружину, точнее, в штопор, а не в пружину – и оказываюсь на крыше.
Ослепительная вспышка. Восторг. Счастье. Ничего.
Ничего.
Когда я открываю глаза, то вижу потрясающей красоты гигантский
реактивный самолет, вспыхивающий мириадами огней. Сверкающая стальная
громада с ревом проносится над самым зданием, задевая бортами
крышу. Вот это зрелище! Порыв ветра увлекает меня вслед за самолетом…
Узелок
«Дьяволы на руках укачали Землю», – прошамкал скелет полуистлевшими
челюстями.
Я ничего не ответил. Я лежал и рассматривал узоры на обоях.
Скелет повернул череп на сухой шее: «У тебя еще осталось время,
чтобы выдумывать новые слова».
Я снова промолчал. Солнце нарисовало на стене золотую петлю. Ветер
наполнял шторы, как паруса, и в комнату врывался автомобильный
грохот. На столе, среди иссохших чайных пакетиков и кусков сахара,
Эйфелевой башней возвышалась полупустая бутылка нарзана. Симметрично
обрезанный с двух концов батон лежал нетронутым пятый день, и,
должно быть, уже успел стать твердым, как обсидиан.
Дверь распахнулась, и в палату влетела полнобедрая беловолосая
медсестра. В одной руке она держала досье с фамилиями, а в другой
– авоську с серебристыми пузырьками и планками.
«Вы у нас кто-о?» – высоким голосом пропела сестра, поставив авоську
между ног и тяжело дыша
«Плотников».
«Плотников...» Сестра некоторое время изучала досье, водя по нему
широким морковным пальцем.
«Плотников... Плотников... Надежды больше нет!», – торжественно
объявила сестра, и, захватив под мышку авоську, выбежала из палаты.
«И небеса расплавились в огне», – сказал покойник.
Я опять ничего не ответил. Нечего было отвечать. Вот только ногти
на руках отросли – надо бы подрезать, а так, со всем можно смириться.
«Он сказал: «Ну, вы понимаете». Он сказал: «Если бы вы обратились
на пять лет раньше». Он сказал: «Узелок». Он сказал: «Только не
надо отчаиваться», – звучал сиплый голос скелета.
«Он сказал: «Всегда можно надеяться на чудо». Он сказал: «Мы сделаем
все, что от нас зависит». Он сказал: «Больше не имеет смысла продолжать
стационарное лечение». Он сказал: «У вас есть семья или близкие
люди?»
Я отвернулся к стенке и положил подушку на ухо. Я не верю в чудеса.
Я лучше буду спать.
Чеснок
Рутинный опыт усредненной повседневности мало-помалу убеждает
человека, что феномен, подобный чесноку, абсолютно реален.
Вот чеснок: маленький, слегка отливающий летней желтизной, кусочек
некогда живой материи, со всех сторон стянутый плотной полупрозрачной
пленкой. Чеснок сложно описать в терминах Эвклидовой геометрии
– треугольный? овальный, что ли?
Его можно взять и покатать на ладони. Приятное ощущение.
Бледное тельце чеснока поразительно похож на наше собственное,
человеческое тело. Напр., его изящные (порой, грубоватые) формы
можно до бесконечности изображать, использую приемы современной
живописи и мощь компьютерных технологий, к нему можно прикасаться
кончиками пальцев и брать его в рот, его можно разрезать на множество
маленьких кусочков и выкинуть в городскую канализацию, и, в конце
концов, его можно укрыть темной мягкой тканью, и забыть о его
существовании на неопределенное количество лет.
Чесночный запах столь же сильно воздействует на наши органы рецепции,
как и летучая магия феррамонов. В этом аспекте чесночного бытия
возникают интересные параллели с сексуальным поведением человеческих
существ. От резкого запаха чеснока на глаза наворачиваются слезы,
прямо как от… Стоит ли продолжать? Совершенно очевидно, что никакого
чеснока на самом деле не существует. Это – метафора, это – фантом,
это – рисунок на песке, воздушный змей, но без него никак не обойтись.
Я хочу рассказать о чем-то важном, может быть, о самом себе, может
быть о другом, но выходит так, что я вынужден говорить о чесноке.
Вынужден.
О чем нужно говорить, о том я молчу. Об этом я не никогда говорю.
А вот о чесноке – пожалуйста. Это что-то вроде камуфляжа: самое
ценное всегда выпадает из поля зрения. Или это уже начало безумия?
Что скажете? Ничего нельзя знать наверняка, ничего…
Все, хватит на сегодня бумагу царапать. Забрасываю граненую ручку
в дальний угол комнаты, блокнот прячу под диван, залпом выпиваю
стакан топленого молока, творю молитву и гашу свет. Спокойной
ночи, дети.
Дацзыбао
Знайте.
Сущность этого мира состоит вот в чем.
Это жестокость.
Жестокость превращается в основной закон существования. Либерально-базарная
жестокость становится догматом, символом веры вселенной-рынка.
Становится credo биологических манекенов – человеческих слепков,
одетых в темные мягкие костюмы и защелкнутых на золотые запонки.
Слепков, которых кормит бурлящая напалмом Война. Золотые запонки
которых сделаны из зубных коронок тех, кто сгинул в концлагерях.
Жестокость становится коробочной повседневностью, повседневностью
для миллиардов истерзанных, униженных и бесконечно одиноких организмов.
Организмов, которые работают, питаются подгнившим соленым сухариком,
а по вечерам, засыпав мозг снотворным, с трудом слипают покрасневшие
веки. Которые потеряли надежду много жизней назад. Которые дышат
соляркой в промерзлом ящике маршрутного такси, уносящего их в
черное февральское утро.
Знайте же.
При таком положении дел не остается ничего иного, как убить этот
порядок, разрушить весь этот мир до сонования.. Уничтожить его
раз и навсегда. Выскоблить его знаки из Книги Жизни.
Уничтожение этого мира и создание другого мира – это не прихоть
тщеславных народных поводил и не умственные изыски кабинетных
мудрецов. Это не преходящий юношеский бунт, по воле слепого случая
обращенный против фешенебельных витрин. Не брожение бессознательных
комплексов. Это – жизненная необходимость, это почти органическая
потребность, которая так же естественна, как красноватые блики
на водопадных брызгах или снежные кристаллы на оконном стекле.
Людям так же нужно создать новое, справедливое общество, как нужно
им пить прохладную воду или улыбаться, глядя на разыгравшегося
котенка. Человечеству так же необходим другой мир, как факельному
огню необходим свежий ветер.
Знайте.
Или мы уничтожим эту систему и создадим новую, освобожденную землю
– или мы погибнем, потухнем, как оплывший восковой огарок.
Или-или. Третьего термина здесь нет.
Это мое дацзыбао.
Библиотека
Осторожно! Этот фрагмент содержит опасный образ
Я засыпаю довольно быстро и сплю, как правило, крепко, хотя и
просыпаюсь раньше положенного, часов в пять или в шесть. По утрам
часто бывает, что я не знаю, чем занять себя. Чем можно заниматься
в долгие часы монотонной предрассветной бессонницы? Попив кофе
на кухне и почистив зубы в ванной, я отправляюсь обратно в постель,
предварительно вооружившись какой-нибудь зачитанной мною до дыр
книгой (обычно «Житием протопопа Аввакума» или «Флейтой-позвоночником»)
и читаю, бесконечно читаю, пока в соседней комнате не запищит
будильник. Читая главу за главой, пролетая сквозь знакомые абзацы
и механически переворачивая страницы, я могу впадать в нечто наподобие
транса. И тогда, зачарованный танцующим словесным узором, я откладываю
книгу в сторону, встаю с кровати, беру первый попавшийся кусок
бумаги, ручку, и начинаю писать. Я пишу очень быстро, ориентируясь
скорее на моторику мышц руки, чем на смысл возникающих предложений.
Это довольно странное состояние, сродни безумию, но оно эффективно
в плане уничтожения излишней сонливости – голова постепенно становится
ясной, и, что называется, «светлой».
Я строчу без остановки, и, когда приходит время завтракать и собираться
на работу, не перечитываю то, что написал. Я делаю это потом,
долгими зимними вечерами, когда так приятно сидеть в теплых шерстяных
носках и смотреть на падающий за окном снег. Я читаю, бесконечно
читаю исписанные листы и пролетаю сквозь знакомые абзацы.
Иногда я обнаруживаю, что эти тексты походят на когда-то виденные
мною сны, или же просто несут в себе наиболее яркие визуальные
компоненты моих сновидений. Забавно.
Однажды мне приснился очень скверный сон, до сих пор холодею,
когда вспоминаю о нем. Вот он.
…Я бежал по темным осенним улицам, ветер уныло завывал в сточных
трубах, песок и щебень летели мне в лицо. Я убегал от кого-то
или от чего-то, что-то гналось за мной и никак не оставляло. Вокруг
меня не было не было людей, ни души, одни голоса. Пронзительные
голоса, визгливые голоса, мужские голоса, женские голоса, детские
голоса и т. д. и т. д. и т. д. Все вокруг меня кричало, ворчало,
стонало, жаловалось. И я убегал, Боже, я убегал. И не мог убежать.
Бежать отсюда без оглядки, чтобы всего этого не было. Бежать,
чтобы все это исчезло. Сердце во мне бешено колотилось, и холодный
пот струился по спине. Вослед мне летел дьявольский хохот, в ушах
стоял звон от насмешек и злорадных возгласов. Кому я казался таким
смешным? Кто смеялся надо мной? Какому небесному Гофману могло
это выдуматься? Все смешалось в одну сплошную карусель из смеха
и причитаний. Я был в ужасе.
Но вдруг стало тихо. Мрак рассеялся, и передо мной возникла облупившаяся
ржавая трубка уличного таксофона. Она болталась на длинном железном
проводе и гудела длинными гудками. Дрожащей рукой я взял трубку
и прижал холодную пластмассу к уху.
– Да, – ответил на том конце провода женский Голос.
– Где вы есть? – выпалил я, чувствуя, как сердце начинает бить
медленней, но сильней, чем прежде.
– В библиотеке, – уклончиво ответил Голос после небольшой паузы.
– В какой библиотеке? – ударило сердце.
– Ты такой не знаешь, – почти печально произнес Голос.
– Я хочу с ней поговорить, – сказал я.
Голос молчал.
– Она хочет со мной говорить?
Голос молчал.
– Если она не хочет со мной говорить, что ж, все ясно, мне очень
жаль.
– Нет, она не хочет с тобой говорить, – вздохнул Голос.
– Точно не хочет?
– Точно не хочет.
Во мне что-то умерло.
Бывают в жизни такие мгновения, когда все становится понятно.
Лучше бы их не было.
– Мне очень жаль, – мой голос дрогнул, – а… почему она сразу об
этом не сказала?
– Не знаю, – грустно ответил Голос.
Я стоял с трубкой в руках и громко дышал. Я закрыл глаза. «Она
не хочет».
Так долго я стоял один в чистом поле с таксофонной трубкой в руке.
Ветер гнул спелые колосья пшеницы. По небу бежали серые облака.
Природа безмолвствовала.
– Так значит, она не хочет, – протянул я. На том конце провода
молчали.
Во мне каскадом понеслись раскаленные до бела мысли: «Да, здорово!
Теперь мне впору садится писать «Феноменологию душевных метастазов».
Что мне, всего остального было мало? На мне уже живого места нет,
но Небо нашло, куда меня ударить! Какой техничный удар! И сразу
в нокаут. Стоп! Ты что, мой хороший? Себя, родимого пожалеть решил?
Как это по-мужски – напустить свои же розовые сопли себе же в
жилетку! А ну отставить! Прежде всего, ты мужик. Кто сказал, что
будет легко? Вставай и живи дальше. Забыл, придурок, что у твоего
любимого Иисуса Навина написано? «Будь тверд и мужествен. Только
будь тверд и очень мужествен. Вот, Я повелеваю тебе: будь тверд
и мужествен, не страшись и не ужасайся, ибо с тобой Господь Бог
твой, везде, куда ни пойдешь». Так что не обращай внимания на
удары, хотя бы и в самую печень. А, да какая тут к черту печень?»
Я выпустил из рук телефонную трубку и взглянул на себя. Руки-ноги
были целы, а вот из груди торчала стрела Купидона, оперенная белесым
тюфячным пухом. Проклятый слепой урод! Стрела прошла навылет –
я чувствовал ее холодный сверлоподобный наконечник у себя под
лопаткой. Меня пронзили насквозь! «И тебе оружие пройдет душу»,
как сказал один проницательный человек.
Я ухватился за оперение и вытащил стрелу. Не буду описывать, что
я при этом чувствовал, сами догадаетесь. Я вытащил ее до конца,
верите ли вы? Грудь была разорвана на куски, но стрелу я вытащил.
Больше ее там нет.
Луговой ветер холодил развороченную грудь, и я опять взялся за
трубку.
– Послушай, – сказал я, – послушай. Ведь это же очень жестоко
с ее стороны. Пускай я безразличен ей, пускай она вся в ком-то
другом, но это все равно очень жестоко. Она даже не захотела видеть
меня. Не захотела видеться со мной. Что ж, понимаю, я не самый
приятный субъект из всех носителей y-хромосомы. Но так… Можно
же было хотя бы поговорить, сказать. Тогда было бы легче. Когда
говорят, всегда становится легче.
Да, конечно, она много раз символически давала мне это понять,
как это обычно делают женщины, которые вообще любят все символическое.
А я был слеп, как слепы все влюбленные идиоты; надежда ослепляла
меня и делала нечувствительным к реальному, толкала назад в воображаемое.
Я плавал, как эмбрион, в смутной жижице надежды, и не верил, что
Небеса могут быть настолько жестокими. Но жестокость пришла не
с Небес. Как она могла быть так жестока ко мне? Почему она сразу
не сказала? Наверное, я казался ей очень навязчивым. Наверное,
она уже не знала, как от меня отделаться. Ты знаешь, со мной никогда
до этого не поступали так жестоко. По мне ходили ногами, брезгливо
тычили пальцем в разъехавшиеся от головной боли извилины, но чтобы
так… Скажи, почему она так жестока?
– Не знаю, – ответил Голос.
– Откуда у людей вообще берется жестокость? Откуда берутся жестокие
люди? Откуда это в человеке?
– Не знаю, – ответил Голос.
– Как может один человек, вылепленный из глины, спокойно умерщвлять
другого человека, вылепленного из той же самой глины, совершенно
осознавая при этом факт убийства? Это не…
– Она вовсе не жестокая,– неожиданно прервал меня Голос, – вовсе
не жестокая, поверь мне. Она такая, какая есть. Она живет, и,
как и всем людям, ей хочется счастья и добра. Она идет, куда укажет
ей дух рода. Но наша жизнь полна нелепых недоразумений, и, неизбежно,
что когда ты идешь по жизни вольно и достойно, всюду следуя своему
естеству, ты наступаешь на что-то или на кого-то.
– Ерунда, – фыркнул я в трубку, – выходит, по-твоему, она просто
выбирала между двумя золами, так? И большим злом оказался слепой
урод?
– Ну, как бы да, но…
– А! Зло не бывает большим или маленьким, – почему-то я почувствовал
радостное садистическое возбуждение,– зло есть зло. Не бывает
«грехов» и «грешков», точно так же, как не бывает «маленького
страданьица» и «не очень маленького», и нет четкой грани между
жесткостью и жестокостью!
– Да, но существует Великое страдание, – возразил мне Голос
– Да! – почти закричал я в трубку, – страдание бывает Великим
и Весьма Великим, вот, что я вынес! Вот мое знание! Невозможно
классифицировать боль! Любое страдание есть Распятие, и мы все
распяты, и все пригвождены к кресту, над которым Понтий Пилат
написал то, что он написал!
– Довольно, – сказал Голос, – довольно.
Некоторое время мы с Голосом молчали.
– Я рассчитывал хотя бы на капельку милосердия с ее стороны, –
охрипше произнес я.
– Зря. «Милосердие – поповское слово», – сказал Голос.
– А может… Если я приду еще раз, то она больше не будет меня убивать?
Я, конечно же, имею в виду не...
– Нет. Ты сам мозгами пораскинь. Она раздавит тебя еще сто четырнадцать,
а может и сто пятнадцать раз и даже не задумается – ей все равно.
– Ладно. Тогда передай ей, что я больше не буду тревожить ее своим
присутствием. Больше никогда.
Некогда величественный, храмообразный мир, обрушился, и исчез
в черной воронке этого «никогда». Ну и черт с ним.
– Хорошо, – пообещал Голос.
Мы очень долго молчали. Дневное светило много раз пробегало по
горизонту с востока на запад. Прошли десятки миллионов лет. Русское
поле высохло и распалось, и стало красной глиняной пустыней.
– Какой скверный сон, – заметил я.
– Ты бы проснулся уж лучше, – посоветовал Голос.
Я повесил трубку и проснулся.
Я сел в постели. Зевнул. На часах было пять утра. Что мне снилось?
Я уже не помнил. Память, в конечном итоге, всегда работает на
нас, и не позволяет долго задерживаться в своих запасниках ничему
дурному. Зло отступает; оно всегда отступает. Мудрость и забытье
– близкие подруги. И я пошел на кухню пить кофе и наслаждаться
забвением. С каждым глотком горячего кофе я пил забвение.
Забвение делает кофе сладким.
Разум
Если Творец дал мне разум, то я сделаю его гранатометом, нацеленным
на капитализм.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы