Комментарий |

Михаил Эпштейн: Умножение сущностей

Михаил Наумович Эпштейн (род. 1950) – русско-американский философ, филолог, культуролог, семиотик, писатель, эссеист. Основная сфера его интересов: современные художественные и интеллектуальные течения, религиозно-философские искания поздней советской и постсоветской эпохи, русская литература и философия XIX и XX веков («Парадоксы новизны. О литературном развитии» (1988), «Природа, мир, тайник вселенной...» (1991), «Новое сектантство. Типы религиозно-философских умонастроений в России» (1993) и др.). Профессор в университете Эмори (Атланта, США). Автор таких философских бестселлеров, как «Философия возможного» (2001), «Проективный философский словарь: Новые термины и понятия» (2003, в соавторстве с Г. Л. Тульчинским), «Знак пробела: О будущем гуманитарных наук» (2004). В издательстве «Высшая школа» вышел его двухтомник «Слово и молчание. Метафизика русской литературы» и «Постмодерн в русской литературе» (2005-2006). В Самаре выходит его собрание сочинений «Радуга мысли. Собрание работ в семи цветах». Эта многотомная «Радуга» обнимает семь дисциплин: литературоведение, культурологию, лингвистику, философию, теорию и историю идей, мифо- и религиоведение и эссеистику («нулевую дисциплину»). Создатель творческого словаря русского языка «Дар слова. Проективный лексикон». Наша беседа с Михаилом Наумовичем состоялась в рамках проекта «Современная русская философия».


Михаил Наумович Эпштейн

– Михаил Наумович, давайте начнём с самого провокационного
вопроса – о возможности такой философской науки как потенциология,
основателем которой вы себя считаете. Возможно ли ею пренебречь,
исходя из её же внутренней логики?

– Пренебрегая ею, вы тоже пользуетесь ею. А пользуясь ею, вы можете
ею же пренебрегать. В заключении моей книги «Философия возможного»
сказано: «Читатель в конце концов может задать вопрос: а не есть
ли перед ним ещё один вариант метафизики – метафизика
возможного
, как некоего первоначала, из которого исходят
все другие начала, в том числе реальность сущего? На этот вопрос
следует ответить: и да, и нет. Да, перед читателем ещё один вариант
возможной метафизики, но сама эта метафизика подчёркивает свой
возможностный характер, полагает рядом с собой другие философские
возможности, учреждает множественность метафизик как самый радикальный
способ устранения властного зла метафизики при сохранении и развитии
её творческого потенциала. Принять данную метафизику возможного
– значит принять её как возможность построения других метафизик».
Нужно множить метафизики, а не устранять метафизику как таковую,
к чему стремился логический позитивизм и отчасти деконструктивизм.
Критика метафизики обычно обусловлена тем, что «большая метафизика»
трансформируется в тоталитаризм, в политическую унификацию, интеллектуальный
гнёт, авторитарность категорий. Можно стирать следы метафизики,
а можно множить её следы, создавать малые метафизики, работать
над метафизикой для каждой вещи, о чём в своё время мечтал Ницше.
Это напоминает сказку Андерсена «Огниво». Старуха фрейлина выследила
собаку, похищавшую королевскую дочь, и поставила на воротах того
дома, куда была унесена добыча, меловой знак. Можно было стереть
этот след, но умная собака придумала иначе – к утру на всех домах
города стояли точно такие же меловые знаки. Следы метафизики можно
ставить на любые вещи, в том числе и на категорию возможного;
тем самым нам удастся устранить зло метафизики как единоначальствующей
категории. Избавиться же от неё вообще невозможно.

– «Вечное возвращение» метафизики?

– Можно и так сказать.

– Потенциология есть логическое продолжение деконструкции?

– Да, её можно так рассматривать. Но если деконструкция является
по преимуществу критикой метафизики и её текстов, то философия
возможного – это положительная (де)конструкция, которая не подрывает
доверия к данному тексту, ансамблю знаков или идей, а создаёт
альтернативные ансамбли, расширяет область мыслимого. Деконструкция
– это критический метод левого академического истеблишмента. Но
критицизм вообще – это уходящий способ философского обращения
с предметом. Критицизм обусловлен представлением о редкости, онтологической
бедности мира: что-то в нём заслуживает выкорчёвки, а на место
неправильного нужно насадить правильное, для множественных вещей
одного ряда не остаётся места. Но если мы исходим из презумпции
«щетины Эпштейна» (термин А. С. Нилогова), умножения сущностей,
то пускай эта щетина не сбривается «бритвой Оккама», а растёт,
топорщится во все стороны. В результате вместо критики как суда,
суждения, осуждения мы обнаружим праздничное мышление, а именно
– умножение сущностей. Потенциология – это конструктивное мышление,
которое рядом с наличным – и благодаря ему – обнаруживает множество
пустующих мест, подлежащих заполнению, потенциации. Это импульс
овозможнить любой предмет, сделать мыслимыми, а значит, и возможными
его инаковости, альтернативы. Это не сомнение в том, что написанное
соответствует истине или намерению автора, а предположение о том,
что всё написанное содержит в себе потенциал ненаписанного. Потенциология
– третья важнейшая философская дисциплина, наряду с онтологией
и эпистемологией. Область её интересов – предикат мочь
(а также – может быть, возможно), тогда как в
центре онтологии – быть, эпистемологии – знать.
Подробнее обо всём этом – в книге «Философия возможного».

– Почему у вас столь резкое неприятие критики, которая, например,
в рамках той же самой деконструкции лишь показала тщетность разрушения
логоцентризма логоцентристскими же терминами?

– Метафизику можно устранять только средствами самой метафизики.
В этом – весь Деррида. Но сам он, следуя методологии осторожности,
старался вычистить метафизику из своих высказываний, тогда как
есть и методология дерзости, которая множит метафизику. Из метафизического
круга вырваться невозможно. Критика должна иметь место, но вся
гуманитарная наука ныне погружена в критицизм, в ней остаётся
мало творческого, проективного, конструктивного. Критицизм убавляет
бытие, всё время что-то вычёркивает из него, – в итоге можно оказаться
перед бездной ничто. Мне как пишущему всегда хотелось что-то зачинать
и рождать.

– В рамках деконструкции выработался свой собственный жанр
критики – «забыть», который придумал Ж. Бодрийар («Забыть Фуко»).
Философия забвения является реакцией на неустраняемость метафизики
из философии. Подвергнуть всё забвению – не в этом ли пафос постмодернизма?

– Забвение невозможно. Как только вы пытаетесь что-то забыть,
оно ещё больше врезается в вашу память. Забвение как сознательная
установка – это творческая игра памяти, её самопреодоление и самовозгонка.
Можно стирать следы, а можно множить следы стирания, множить забвение,
то есть попытки памяти уйти от себя, чтобы ещё сильнее пережить
незабвенность. Но почему «забыть», почему следостирание, а не
следоумножение, не травмы рождения – благородные травмы? Мы не
должны кровавить бытие «бритвой Оккама», мы призваны не уменьшать
бытие, а, напротив, приумножать – не только существования, но
и сущности.

– Негоэнтропийное, по Флоренскому, свойство культуры и философии?

– Место философии – в самом начале зачинания нового бытия, на
его переднем крае. Мысль обладает онтологическим первенством,
прокладывает путь бытию (в культуре, в истории). Мыслимое становится
возможным и только потом и потому – действительным. Философ, имеющий
дело с мыслимым, должен быть особо чувствительным ко всему новому,
зачинательному.

– В гуманитарных науках существует мнение о том, что именно
текст борется с физической энтропией, упорядочивая реальность
и позволяя сохранить идеальные смыслы после смерти их творцов.
Не выродиться ли «щетина Эпштейна» в «бороду Эпштейна», не боитесь
ли вы запутаться в собственной бороде?

– Нелегко множить сущности и создавать новое, потому что то и
дело попадаешь в ранее существующую сущность. Я не хочу упрощать
задачи. Новые сущности создаются очень трудно, для них нужно искать
глубокие лакуны в культуре, а культура и так переполнена, в том
числе обилием мелочей.

– Не слишком ли аргументировано вы доказываете свою позицию?

– В этом я вижу смысл философии – наиболее строгое доказательство
наименее очевидных утверждений. Если мы просто рассеиваем странные
утверждения, не берясь их обосновывать, то они увеличивают хаос.
Это умножение глупостей. Чтобы умножение было умным (зачинательные
логосы, «logoi spermatikos»), нужно к каждому утверждению помимо
его малоочевидности, странности, удивительности прилагать некоторую
систему доказательств. В этом напряжении между невероятностью
тезиса и достоверностью аргументации как раз и рождается категория
интересного. Само по себе умножение сущностей неинтересно…

– Но почему же? Разве неинтересно умножать сущности, которые
запрещают умножать сущности?

– Интересно то, что проходит через угольное ушко мышления. Само
понятие «интересное» – от латинского inter esse, «быть между».
Строгость доказательства и странность доказуемого вместе образуют
критерий интересного, предполагающий бытие между взаимоисключающими
вещами.

– Тогда именно строгость доказательства выступает своеобразной
разновидностью «бритвы Оккама»?

– Конечно, но иначе мы обречены на произвол бреда, бессмыслицы,
пустословия, умножения пустот.

– Но ведь в языке невозможна бессмысленность… Семантическая
замкнутость языка не позволяет высказывать абсурд.

– Позволяет. Под бессмысленностью я имею в виду следующее: например,
Велимир Хлебников придумал более десятка тысяч новых слов, в том
числе ряд гениальных, но далеко не все из них обладают внутренней
напряжённостью сочетаемых морфем. Напряжение – это неслиянность
и нераздельность, то есть одновременно и неожиданность, и осмысленность
сочетания трудносочетаемых частей. Не любое новое слово или высказывание
осмысленно. Нужно различать – в этом наша святая обязанность.

– Но каков критерий различения?

– Смысловая взрывчатость – и при этом внутренняя необходимость,
органика целого. Если я скажу «траммасам» или «дрнукша», то это
просто бессмыслица, и совсем другое, если у Хлебникова рождается
слово вещьбище – место, где лежат вещи, пребывают
в стадном состоянии, пасутся; по аналогии с пастбищем
и лежбищем. Абсолютный критерий осмысленности
суждения дать невозможно. Творческий акт непредсказуем. Я создал
больше тысячи слов в рамках проекта «Дар слова» и знаю, что каждый
раз это случается по-новому.

– Планируется издание словаря?

– Да, у меня есть договор с издательством «Русский язык». Возможно,
словарь будет называться «Языководство. Словарь лексических и
концептуальных возможностей русского языка». Или: «Дар слова.
Проективный словарь русского языка». Образование новых слов всегда
происходит по-разному. Но есть одна особенность – новые слова
приходят гнёздами, ассоциативно. Я также работаю с грамматическими
категориями, пытаясь расширить их потенциал в языке (например,
категория переходности, причастия будущего времени). Желающие
могут посмотреть «Дар слова» на интернете http://www.russ.ru/antolog/intelnet/dar0.html.

Там же есть форма для подписки (разумеется, бесплатной). Выпуски
рассылаются раз в неделю по электронной почте.

– У вас есть какая-то творческая лексикографическая школа?
Эпштейнианцы?

– Я занимаюсь этим самостоятельно. Есть люди, которые сочувствуют
и сомыслят моим проектам, я поддерживаю с ними диалог. Читатели
отвечают, предлагают свои слова. Стараюсь поддерживать язык в
разгорячённом, энергийном состоянии словотворчества и мыслетворчества.
Потенциология сама должна находиться в потенциальном состоянии,
не застывать в систему.

– Может быть, это кропотливая работа, скорее, не философа,
а филолога?

– Философия XX века вся пропитана проблемами языка, лингвоцентризмом.
Я ставлю ударение на философском синтезе, а не анализе. Это синтезирование
– из языкового вакуума, из несловности – новых членораздельных,
энергийных по смыслу единиц философской речи. Это смежная работа
– на грани философии и филологии, в духе междисциплинарных исследований.
Сейчас границы философии и филологии сильно размыты. Кто такой
Жак Деррида – филолог или философ? Долгое время он числился филологом
и лишь в 1990-е годы стал считаться философом. В американских
энциклопедиях он проходил по графе literary criticism.

– Всё-таки кто вы больше – философ или филолог?

– Трудно рассечь себя на части, да и выбор этот необязателен.
Слово «филология» отсутствует в американской научной номенклатуре.
Зато есть такие специализации, как «cultural theory», «cultural
studies», «critical theory», «literary theory», «comparative literature».
Моё официальное звание – профессор теории культуры и русской литературы.

– Не является ли культурология гуманитарной лженаукой?

– На Западе нет такого термина «культурология», а есть cultural
theory. Думаю, что культурология не является лженаукой, поскольку
именно ей удаётся наиболее эффективно заниматься междисциплинарными
исследованиями в гуманитарных областях.

– Не является ли потенциология разновидностью протеизма в
философии, позволяющего каждому философствующему человеку порождать
свои собственные философские миры (семантика возможных философских
миров?).

– Не было бы ничего плохого в таком миропорождении. Модальность
«мочь», действительно, связана с актом порождения нового, с «прото-»,
откуда и «протеизм». Я писал об этом в другой своей книге – «Знак
пробела. О будущем гуманитарных наук».

– По прочтении книги «Философия возможного» создаётся такое
впечатление, что философия только тем и жила, что создавала возможные
миры.

– Так оно и было, но философия редко осознавала себя в этой роли.
Из великих классических мыслителей, пожалуй, только Николай Кузанский
последовательно ставил возможное выше действительного. Вера, надежда,
любовь, страх, сомнение, воображение – все эти способности ума
и духа обращены именно в область возможного. Но потенциологическая
проблематика философии была до сих пор заслонена онтологической
и эпистемологической. Потенциология пробивала себе путь через
теорию акта и потенции, теорию вероятности, квантовую механику,
философию статистики, теорию игр. Пришла пора слить эти разрозненные
линии возможностного мышления в специальную дисциплину – потенциологию,
проблемы которой невозможно решить ни в онтологии, ни в эпистемологии.
Надо вникнуть в категорию мочь, ни в коем случае не онтологизируя
и не эпистемологизируя её. Основные модальные категории – возможное
(то, что может быть), невозможное (то, что не может быть), случайное
(то, что может не быть), необходимое (то, что не может не быть).
Потенциологический срез ортогонален срезам бытия и познания.

– Возможны ли онтология и эпистемология возможного?

– Да, точно так же, как возможны потенциология бытия и потенциология
знания. Конечно, они могут друг на друга накладываться, пересекаться.
Но всё дело в том, чтобы не сводить одно к другому.

– Нашли ли вы сторонников своей потенциологии в США?

– Нужно учитывать специфику американской цивилизации. Сказать
о том, что какая-то философская идея распространяется в американском
обществе, практически невозможно. Распространяются образы, фильмы,
политические идеи. Философские идеи вообще не имеют никаких шансов
на распространение.

– К какой философской традиции вы себя относите?

– Я выделяю условно две разновидности философии: Filosofia – творческая,
смыслопорождающая философия, и Philosophy, научная, смыслоописательная
философия (filosofia – это философия по-итальянски, по-испански,
да и по-русски латиницей, тогда как philosophy – англоязычный
термин). Отношу себя скорее к первой, равно как и русскую и континентальную
философию, хотя в ней есть свои philosophers. Но вообще philosophy
– это в основном англо-американское изобретение, хотя есть и в
этой традиции свои filosofers (например, Г. К. Честертон, К. С.
Льюис). Можно это разделение задним числом спроецировать и на
античность. Кто такой Платон, как не представитель именно filosofia
(любовь к мудрости, радость мышления). Аристотель – это уже скорее
philosophy.

– Кем в США быть институционально почётнее?

– Конечно же, представителем philosophy. Там господствует аналитическая
философия. Европа местами также американизирована.

– Вы преподаёте в университете Эмори (Атланта), в котором
в своё время преподавал и авгур постмодернизма – Жан-Франсуа Лиотар.
Вы были с ним знакомы?

– Да, я пересекался с ним на лекциях, профессорских собраниях,
вечеринках. Пригласил его в члены редколлегии журнала «Symposion.
A Journal of Russian Thought» – он дал согласие. Это был единственный
журнал на английском языке, посвящённый целиком оригинальным трудам
о русской мысли (есть ещё один, где печатаются переводы русской
философии). Вышло четыре выпуска с 1996 г. по 2001 г. Сейчас издание
приостановлено.

– С какими американскими философами вы знакомы?

– С Томасом Флинном, с Дж. Лакоффом, с Майклом Джонсоном, с Дагласом
Хофштадтером, Ричардом Рорти (кстати, впервые я его увидел в России).
В США другая психология профессиональной среды – люди в акте личного
знакомства мало что прибавляют к тому, что публикуют.

– Чувствуете ли вы, находясь в Америке, что американская
философия сейчас выбилась в мировые философские лидеры?

– Не знаю, как на это ответить. В США происходит постепенное вытеснение
континентальной философии с философских кафедр, побеждает аналитическая
философия. На мой взгляд, это тупиковый путь. Философия в США
– достаточно тонкая академическая прослойка. Философы не обладают
политической властью.

– А Хомский?

– Но ведь он же лингвист, а не философ. Его лингвистические достижения
фундаментальны. Политические взгляды Хомского прошли мимо меня.

– Выходит, что американская философия не такая уж и влиятельная?

– Она влияет на состояние мировой философии, но не на состояние
американского общества. Академические книги в США воздействуют
на общественное мнение ещё меньше, чем в России. Средние тиражи
– до 500 экземпляров.

– Помогает ли вам знание английского языка в продвижении
своих философских взглядов, в целом мышлению? Или это лишь техническое
средство перевода мыслей?

– Конечно, помогает. Когда один язык накладывается на другой,
мир становится объёмнее. Я вообще оперирую таким понятием, как
«стереотекстуальность». Как нам даны два глаза, два уха, чтобы
воспринимать мир и звук объёмно (отсюда стереокино, стереомузыка),
так же и два языка, чтобы воспринимать объёмно мысль.

– Вы думаете на двух языках?

– Да, но родной язык всегда остаётся на первом месте.

– Мне кажется, что в вашей философской личности проявляется
диссонанс между революционностью высказываемых вами идей и человеческой
сдержанностью, скромностью, интеллигентским комплексом? Например,
вы говорите, что вам приходится стесняться.

– А что плохого в интеллигентности и даже в стеснительности? Человек
внимательно выслушивает, старается аргументированно отвечать…

– В науке это приветствуется, но всё-таки в философском поле
есть и профетический пафос, и физиология, и образ жизни.

– Философы чаще были застенчивыми людьми. Плотин стыдился того,
что обременён телом. Гегель считал свою мысль венцом самопознания
Абсолютного Духа, но при этом мямлил на лекциях. Трудно держать
в голове весь мир и ощущать себя его крошечной, уязвимой частицей,
существом с руками, ногами, ушами. В вашем вопросе содержится
русское представление об интеллигенте как о человеке, размахивающем
руками. Западные интеллектуалы, которым у нас подражают, как революционерам
мысли, – это, как правило, мирные, тихие люди.

– Чтобы ваша потенциология получила широкое признание, её
должен реализовывать философ-варвар.

– Нет, почему? Варвар разрушает. Я не хочу ничего разрушать или
силой навязывать. Посмотрите на фигуру Ницше. Такой уж ниспровергатель,
однако в жизни был тишайшим, смиреннейшим человеком. Буйных философов
нет, они в палатах для умалишённых.

– Вы не признаёте за философией дискурс насилия? Весь XX
век философия прошла под лозунгом воли к власти, в том числе и
в философии.

– Послекантовская философия являет собой сочетание критицизма
и активизма. Активистская философия (Ницше, Маркс, Фуко), действительно,
превращалась в дискурс насилия – левого, правого. Я не поклонник
Фуко. Особенно его взглядов на интеллект и власть. По Фуко, интеллектуал
должен осознавать себя прежде всего выразителем определённых политических
взглядов. Это реакционный жест. Истина не есть режим власти, не
есть винтик в государственной или партийной машине. Наоборот,
сама политическая власть – это лишь один из элементов культуры.
Интеллект нуждается в универсальности, его нельзя политизировать.
Нужны вневластные рычаги, чтобы освободить человека от режима
политической власти (левой, правой, какой угодно). Истина делает
человека свободным.

– Делёз и Гваттари в книге «Что такое философия» заочно ответили
Фуко, сведя философию как производство концептов к сверхдоксе
(urdoxa) – сверхмнению, принципиально ничем не отличающуюся от
науки или народной философии.

– Что же тогда отличает интеллектуала от политика, демагога, демонстранта?
Очевидно, сам интеллект. Я признаю апофатическую универсальность,
а не догматическую; универсальность не как определённый набор
ценностей и императивов, но как способность двигаться за предел
любой исторически данной и политически закреплённой системы ценностей.
Именно универсальность позволяет нам занимать критическую позицию
не только по отношению к другим, но и по отношению к самим себе.
Она же, кстати, позволяет осуществлять сравнительную оценку разных
культур именно по степени их универсальности. Когда американские
интеллектуалы критикуют американскую культуру за то, что она многого
не вмещает, то это признак её достоинства. А какая-нибудь полинезийская
культура себя за это не критикует.

– Я согласен с вами, что европоцентризм обратим против самого
себя. Именно это и делает его более универсальным критерием, чем,
например, азиоцентризм или исламоцентризм.

– Да, европоцентризм – это акт самокритики, контраформативный
речевой акт. В момент самокритики я уже другой. Есть культуры
более универсальные и менее универсальные. Лиотар считал, что
именно засилье универсальности привело к величайшим бедствиям
в истории XX века. Это неверно. На самом деле, вовсе не просветительский
«универсальный разум» несёт ответственность за трагедии XX века,
а партийность, классовость, национализм, то есть попрание всечеловеческой
универсальности: один класс или нация выше других, против других.
Отсюда – фашизм, нацизм, коммунизм. Какая же это универсальность?
С какой стати они решили, что это наследие Просвещения?

– Но, с другой стороны, поскольку европоцентризм обладает
свойством автореферентности, что и позволяет ему поставить себя
же под вопрос, постольку он и принимает на себя серьёзное основание
решать за остальные центризмы.

– Превосходство заключается не в диктате, а в акте самокритики,
самоснятия, самотрансценденции, способности вобрать в себя иное.
Разумеется, если либерал считает, что каннибальская культура выше
его либеральной, то он имеет право отдать себя на съедение. Но
только себя, не других.

– Зачинание нового… Значит ли это, что зачинание нового возможно
только на английском языке?

– Нет, дух дышит – и пишет, где хочет. Благая весть может приходить
на любом языке. Я родился в русской культуре, предпринимаю усилия
по расширению русской ноосферы, лингвосферы. Но в современной
геополитической ситуации русский язык претерпевает стагнацию или
даже отрицательную динамику. Ареал русского языка сжимается, скукоживается.
Всё время возникает чаадаевский вопрос: «Чем мы обогатили человечество?».
Какие русские слова в XX веке вошли в английский язык? «Водка,
КГБ, Гулаг, большевик»… Из хороших слов, пожалуй, только «спутник».
А сколько английских слов (англицизмов) в русском языке? Тысячи!
А ведь слова – это вести и мысли, которыми обмениваются народы.

– Вы отказываетесь называть себя современным Далем. Почему?

– Я занимаюсь другим делом. Даль описывал сокровища живого великорусского
языка. Но ведь их почти не осталось. Ничего за последние десятилетия
на русской корневой основе не было сделано. Пришла пора не столько
описывать, сколько создавать.

– Разве это проблема русского языка? Может быть, проблема
отсутствия мысли?

– Конечно, и отсутствие мысли. Да, современному русскому языку
нужен новый Даль. Как русскому обществу нужен Конфуций, который
считал, что изменение общества нужно начинать с исправления имён.

– Ощущаете благодарность?

– Ощущаю.

– Не является ли ваше знакотворчество отрицанием «бритвы
Оккама», поскольку сущности умножаются в отсутствие всякой необходимости?

– Сущности умножаются по мере возможного. Это не значит, что всё
возможно и что всё возможное интересно.

– Но всё-таки вы не исключаете понятие «бритвы Оккама» из
философии? Она имеет какую-то сферу применения?

– Её влияние снижается. Мир становится разнообразнее, многомернее.
Ни одной сущности нельзя отказывать в возможности бытия, не исключая
«бритвы Оккама». Философия не должна превращаться в теологию,
становиться односущностной (теология идеи, материи, огня, воды,
воздуха, земли), перерезать себе горло «бритвой Оккама». Философия
призвана работать и играть с разными сущностями.

– Какими критериями должно быть ограничено применение «бритвы
Оккама» в философии с учётом «щетины Эпштейна»?

– «Бритва Оккама» уже сыграла свою роль в философии. Давайте больше
думать о «щетине Эпштейна».

– Но ведь и щетина должна быть солидной, чтобы затупить «бритву
Оккама». Не являетесь ли вы просто-напросто оптовым поставщиком
сущностей без необходимости для «бритвы Оккама»?

– Обещаю тщательней следить за своей щетиной.

– Я парировал на ваше умножение сущностей понятием «щетина
Эпштейна» ещё и потому, что нереализованные сущности являются
источником ресентимента (злобной мстительности) в философии. Именно
критическая масса такого отрицательного сгустка и вырождается
в идеологические и политические преступления посредством философии.

– Совершенно с этим согласен.

– Вы чувствуете свою философскую славу?

– Я желаю быть востребованным, как и всякий человек. Я не стремлюсь
сознательно к созданию своей школы, потому что школа предполагает
консервацию мысли. Примеров много, в том числе свежих, например,
школа Г. П. Щедровицкого. Да и школы Ю. М. Лотмана, Ж. Деррида…
Когда оседает пыль, остаются только работы основоположников. Мысль
должна быть неожиданной для самой себя, удивляться и удивлять.

– Внесла ли советская философия какой-то вклад в мировую
философскую мысль?

– Как ни странно, на Западе её ещё иногда считают по инерции чуть
ли не единственным вкладом России в мировую философию XX века.
Диалектический материализм был последовательной доктриной, разрабатывал
свою систему категорий, вот со стороны он и воспринимается как
философия, по крайней мере, её симулякр, от Ленина до Ильенкова…
Всё, что вне левой марксистской традиции, признаётся публицистикой,
журналистикой, эссеистикой, теологией…

– Что вы думаете о постсоветской русской философии? Возможна
ли у нас новая качественная философия – вне идеологических запретов?

– Ещё в 1992 году я начал писать книгу на английском языке о русской
философии 2-й половины XX века – «Феникс философии». Я замыслил
эту книгу в ответ на то, что русскую философию обычно заканчивают
на Н. А. Бердяеве, как будто дальше ничего не было. Написано 600-700
страниц. Я выделяю 7 основных направлений позднесоветской и постсоветской
русской мысли, среди которых марксизм, рационализм (включая структурализм),
персонализм, религиозная философия, философия национального духа,
философия культуры, постструктурализм. Книга до сих пор не опубликована,
да и не отделана. Кое-какие главы печатались в журналах. Отдельная
статья вышла в «Континенте» («Третье философское пробуждение»).
Переводить себя на русский нет смысла. Я писал её для американского
читателя. Работал 2-3 года. Много в неё вложил. Теперь нужно найти
силы и время завершить работу.

– Работа под стать современному Зеньковскому?

– Не мне судить.

– Что у вас планируется в будущем?

– У меня выходит нечто вроде собрания сочинений «Радуга мысли»
– семь серий (по названию цветов), охватывающих следующие дисциплины:
красная – лингвистика, оранжевая – литературоведение, жёлтая –
культурология, зелёная – эссеистика, голубая – идеография (теория
и история идей), синяя – философия, фиолетовая – мифология и религия.
В каждом цвете предполагается выход 2-3 книг. Всего задумано 20
книг.

– Что такое эпштейновщина? Вы предчувствуете, что в ответ
на ваш проект «Дар слова» может возникнуть обратный проект – карикатурное
замусоривание русского языка?

– Всякая сколько-нибудь определённая идея или стиль напрашиваются
на пародию.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка