Круговорот
... И приснилось Савельеву Дерево – море деревьев, плавно
колеблющихся на малиновом бархате сцены. Сплетенные меж собой, кроны
отбрасывали могучие волны света, – они приподняли его с
кресла в правом крыле партера и, набегая, прошибали насквозь –
жгуче-прекрасные, огненные, вовсе не разящие, сами скорее
разимые... Он был один в этом радующем театре, если не считать
Маэстро – человека с сердцем ребенка, который неясно
угадывался на сидении с краю, у прохода к выходу – среди тени,
отброшенной в зал светом сцены. Незримое сияние, ровное и тихое,
исходило от его руки к ладони Савельева – ладони без единой
вмятины от ногтей. И так легко было на душе, так бездумно и
весело, что смех разбудил его.
Проснувшись, он по инерции продолжал улыбаться в темноте, словно в
театре затемнили сцену, чтобы сменить декорации. Савельев
знал – если пролежать так несколько минут, солнце за сомкнутыми
веками, одеялом и занавесями превратится в луну, утро
сравняется с вечером. И все-таки придется поднять непослушное
тело и вонзить его нехотя в будни. Жизнь завопит, утыканная
множеством таких иголок. Захочется сжать уши ладонями и пройти
восвояси как-нибудь боком, мимо...
Савельев медленно стянул одеяло с лица. Сквозь немытые окна залы и
лоджии на него обыденно взирало солнце. Поглядев на это
зрелище с опаской, он вновь прикрыл глаза, но холодный
маслянистый свет уже проник внутрь, пропитал его жиром, чтобы
толкнуть, разморенного, в мясорубку дня.
Он напрягся и встал. Рука машинально нащупала на полу нестиранные
джинсы. Не встряхнув, он надел их такими, какими они были,
надеясь, что куртка и новые ботинки скроют небрежность в
одежде, точно так же, не глядя, он достал из гардероба первый
попавшийся свитер и натянул его, узкий не по размеру, на
астеническое туловище. Сегодня не надо было тащить себя в гости и
он мог позволить себе одеться вольно.
Умывшись только потому, что так полагалось, Савельев сел, небритый,
за стол. Взглянул на завтрак, приготовленный матерью,
которая в последнее время уходила на работу раньше, чем
требовалось. Завтрак состоял из хлеба, куриного яйца и картошки в
мундире. Савельеву было все равно, что находилось в кастрюльке.
Чтобы скоротать время, он сел напротив не включенного
телевизора и стал медленно очищать картофелины. Очищал и тут же
клал, не порезав, в большой рот, забыв о соли и масле.
Шмыгнул в форточку, как потерявшийся, сухой ветерок. Он занес чудом
дожившую до заморозков моль с огромными, тяжелыми крыльями,
пыль с которых заполнила, искрясь и мельтеша, тонкий луч
света – один из немногих, проникающих в залу с улицы через
барьер застекленного балкона.
Сделав круг по комнате, моль уселась в самую середку телеэкрана,
слившись с его фоном. Но Савельев вышел из-за стола и стер ее
голой рукой, словно нецензурную надпись со школьной доски.
После этого акта он пристально посмотрел на ладонь. Линия его
жизни была смазана. Он перевел взгляд на экран телевизора и
увидел неровное, влажное пятнышко пыли.
Тогда он резко заходил по комнате, лихорадочно вытирая руки об
одежду, наткнулся взглядом на бритвенный прибор, замер,
пошатнулся и выбежал поскорей за дверь.
Еще несколько месяцев назад Савельев как-то жил. Вставал по утрам
без радости, но и без особой печали. Завтракал, порой с
аппетитом. Непременно брился и садился за письменный стол,
раскрывал Гегеля и пополнял распухший, как кровоподтек, интеллект.
Но однажды в жаркий июльский полдень он узнал о том, что в районный
книжный магазин завезли сборники японской поэзии.
Солнце стояло в зените. Как всегда серьезное, внимательное. Глядело
важно в асфальт, опираясь на него сухими лучами. А за
солнцем охотилась туча. Нежно подбиралась к нему, белесая по
краям... Струилась медленно черной вуалью.
Высотный дом был залит маслянистым светом, и три глубоких подъезда
его четко вырисовывались прямоугольной темнотой.
Савельев вышел из первого подъезда, Ирина – из третьего. От середины
дома тянулась широкая асфальтированная дорога, тоже вся
словно маслом облитая, постепенно набирающая крутизну и
сужающаяся вдали. Они должны были ступить на нее одновременно, но
Савельев нарочно замедлил шаг, чтобы пропустить девушку
вперед, метров этак на десять. Далее он собирался увеличить это
расстояние еще метров на пять. Но она все-таки заметила его
краем глаза, цвета которого он не помнил, посмотрела
невыразительно, как птица, и слегка кивнула. Он не успел бросить ей
ответный кивок, настолько быстро она отвернулась и пошла
своей дорогой, которая была и его дорогой.
Савельев шел за неторопливо плывущей от него метрах в пятнадцати
приземистой фигуркой и думал о том, что может опоздать из-за
нее на распродажу. Короткие грязно-пшеничного цвета жидкие
волосы девушки были подстрижены ровно-ровно, будто под линейку.
Белая блузка в горошек и черная юбка, бывшая чуть ниже
подколенных впадин, колыхались на легком ветру. Цокающие
элегантные каблучки делали фигурку немного выше. Но это не меняло
дела. Слишком приземленной была девушка для широкой беседы,
как сказал бы один его приятель-интеллектуал. Поэтому
Савельев жутко боялся, что низенькая эта девушка, бывшая его
соученица по параллельному классу, приостановится и, дождавшись
его, заговорит о чем-нибудь. Именно о чем-нибудь, о чем он,
Савельев, студент философского факультета, говорить не умеет,
и путь превратится для него в немую пытку.
Так, друг за другом, они взошли по набравшей крутизну дороге на
автобусную остановку.
Под навесом стояло человек десять. Савельев пристроился за их
спинами и стал незаметно наблюдать за тем, что будет делать Ирина.
Не решится ли она, не приведи Господь, подойти к нему?
Но Ирина, глянув на часы, сняла с плеча сумочку, достала блокнот в
красном кожаном переплете и вошла в телефонную будку...
Подошел переполненный автобус. Некоторые из ожидавших влезли в него
вместе с Савельевым, а Ирина осталась в будке с телефонной
трубкой у уха.
Вышел он остановок через пять. Купил том японской поэзии, перелистал
его с начала, с середины и с конца и, сунув подмышку,
отправился за покупками, навязанными матерью. Зашел в хлебную
лавку, купил горячий лаваш и захотел оторвать от него кусочек,
но постеснялся сделать это прилюдно. Затем заглянул в
овощной, ткнул пальцем в первый попавшийся кочан капусты и, бросив
мелочь на прилавок, натянул на него пакет. Кочан был
прохладный и за него хотелось держаться.
На улице продавали газированную воду, мороженое, свежую зелень,
цветы. Но Савельеву больше ничего не было нужно. Немного
пройдясь, он дождался своего автобуса и поехал обратно.
В автобусе подвернулось свободное место. Спешно заняв его, он снова
раскрыл заветный том, чтобы прочесть несколько
стихотворений, но в голову ничего не лезло. Пять остановок промчались
быстро и Савельев вышел.
Сворачивая к дороге, ведущей к дому, он машинально обвел взглядом
пространство напротив: навес, телефонную будку. Под навесом
было совершенно пусто, будто от остановки только что отошли
сразу три автобуса с тремя различными номерами, а будки...
будки не было совсем. Удивившись, но не сильно, он внимательно
посмотрел на место, где стояла час или полчаса назад
телефонная будка. Сиротливо просматривался вдали большой белый дом.
Савельев никогда не думал, что он такой большой и белый,
так как будка – крошечная эта будочка – несколько прикрывала
обзор. Теперь было голо, как-то ново и от этой непривычности
стало неуютно. «Может, ее снесли, чтобы стало просторней?» –
глупо подумал Савельев. Присмотревшись еще внимательней, он
увидел на земле несколько осколков – и как раз в том месте,
где стояла прежде телефонная будка. «Неужели они ее разбили
и вынесли по частям?» – вновь подумалось Савельеву. При
этом он особенно не задумывался над тем, кто были эти
таинственные они.
Он смотрел на пустое место, освобожденное зачем-то будкой, а ноги по
привычке вели его посеревшей дорогой к дому. Солнце уже
плотно заволокло тучей и в воздухе чудились предгрозовые
запахи. Первые капли легли на асфальт большими рваными пятнами;
ожили, заблестели влагой осколки на земле. Но это был еще не
дождь, а если и дождь, то приятный, освежающий.
И тут он увидел ее. Дело в том, что остановка располагалась на
возвышенности у обрывистого склона, а дорога к дому тянулась
вниз, огибая склон со спины и будка, стоявшая до того на склоне,
лежала теперь вверх тормашками внизу, у подножия, метрах в
десяти от прежнего места, будто кто-то спустил ее с пригорка
как санки, осыпав землю блестящими осколками-льдинками.
Тут Савельев отвернулся от остановки и ускорил шаг.
Навстречу ему шла в развевающемся на ветру бордовом платье еще одна
бывшая его соученица по параллельному классу. По мере ее
приближения ноги Савельева слабели, будто в них кто-то дул
порывами противной мелкой дрожи. Издали могло показаться, что он
покачивается на ветру.
– Привет, – сказала бывшая его соученица, растягивая в улыбку
смуглые щеки. – Ой, у тебя хлебушек? Можно я отщипну?
Волосы ее были туго стянуты в хвост, лоб же – большой и высокий –
давил на Савельева всей своей поверхностью, потому что
Савельев засмотрелся на лоб, инстинктивно не желая сталкиваться с
девушкой взглядом.
– Бери, сказал он бледнея и высунул из пакета круг лаваша.
– Как сессия? – поинтересовалась она явно без интереса. – Ты,
вообще, на каком курсе?
– На третьем, – ответил он. И спросил осторожно, почти шепотом,
чтобы не испугать самого себя: – Слушай, ты не слышала тут
ничего странного?
– Ах, да! Кажется, недавно убили какую-то девочку.
– Какую девочку? Какого возраста?
– Не знаю. Маленькую, наверное.
– Ладно, я пойду.
– Ага. Иди.
Савельев пошел. Машинально. Опять та же дорога, ведущая прямо в
средний подъезд. Если свернуть налево, будет его – первый;
направо – третий. Он нарочно опустил голову, чтобы не увидеть
ничего особенного. Если бы он не стеснялся, то прикрыл бы и
уши, но улица была безмятежно тиха. Предположение его было
настолько абсурдным, что он, несмотря на усиливающуюся дрожь во
всем теле, тихо посмеивался про себя. Мало сказать
посмеивался – он просто хохотал внутренне до упаду, пока не
столкнулся в дверях лифта с соседом. Лицо у того было зеленоватым, а
глаза больные, жалостливые.
– Бедная девочка, сказал сосед Савельеву так, будто они с ним уже
обсуждали эту тему. – И ведь никого больше не задело... Надо
же быть таким дебилом, чтобы врезаться в телефонную будку.
Сам-то одним испугом отделался, а девочке только двадцать
третий год шел.
Мать еще не вернулась с работы, и поэтому никто не удивился, когда
Савельев, опустившись в кресло перед телевизором, уперся
взглядом в экран, так и не включив его. Просто ему нужно было во
что-то упереться. Пакет с продуктами он оставил лежать на
полу в прихожей, а сборник японской поэзии положил на
тумбочку. « И что – она умерла? Такая неприметная?» – подумал он с
тупым удивлением. Он не понимал – как ее могло вдруг не
стать? То самой, что жила еще час или полчаса назад на самом
среднем – четвертом этаже их комфортабельной высотки. Той
самой, что неторопливо взбиралась в прелестную свою квартирку,
где чувство уюта навевали старомодные, но жизнерадостные
родители. Той самой, что вяло постукивала каблучками по дороге со
школы, где училась средненько, потом – по дороге из
института, куда попала чудом и прозябала так же средненько. Разве
такие умирают? И такие, что ли, погибают?!
Савельеву захотелось вспомнить ее лицо, но он не смог, так как все
время видел только ее спину со слегка сутулыми плечами и
длинными руками, которые она носила неподвижно, будто волоча их
за собою по воздуху как отказавшие крылья. После окончания
школы они с ней, кажется, никогда еще не шли так близко:
всего в пятнадцати метрах друг от друга. Он стал тщательно
вспоминать ее лицо школьных времен, когда они собирались детьми,
а затем подростками во дворе большой компанией и вели то
шумные, то тихие игры, но опять-таки не вспомнил ничего, кроме
одного только носа – маленького, желтого, усеянного
веснушками и крошечными угрями. Вспомнилось, что она всегда
предпочитала игры тихие. А более всего она любила не играть совсем.
Стояла, не спускаясь во двор, неподвижно, на среднем своем
балконе, сложив руки на перилах, и смотрела всегда вниз, или
в сторону – на соседние балконы.
Савельев уставился на увесистый том японской поэзии, который давил
на тумбочку зеленью прочной обложки. Будто солнечный мелок
расписал ее золотистыми буквами. Противный солнечный свет,
который хочется зачеркнуть занавеской... Савельев вскочил,
лихорадочно схватил сборник с полированной тумбочки, на
поверхности которой отразилась на миг его молниеносная и даже как
будто мохнатая рука и, выбежав на лестницу, спустил книгу в
мусоропровод.
С этого дня он перестал читать, а телевизор предпочитал смотреть при
потухшем экране.
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы