Круговорот
Окончание
Следующие три дня были заполнены соседской суетой, слухами, разными
формальностями и невозможно было отделить правду от вымысла.
Савельев слышал от соседей, что тело Ирины пострадало не
сильно, – кости остались целы. Скончалась она от разрыва
сердца. Но не мгновенно. У нее будто бы загнулся подол юбки и она
успела одернуть его, прикрыть оголившиеся коленки... А еще
говорили о том, что гроб у девочки, слава Богу, что надо –
дубовый, с резьбой. Когда же состоялись похороны, а затем
поминки, все вдруг заговорили о говяжьих пельменях, которыми
угостили всех соседей, пожелавших почтить память за угощением.
Сам Савельев никуда не ходил, только слушал пересказы матери,
смотрел в пустой экран и думал о том, какие они все сволочи,
почему они смеют играть в соседнем доме страшную свадебную
музыку, ведь ушел целый человек – какие могут быть свадьбы...
Рассказ про прикрытые коленки вызвал в душе нескончаемую тупую
боль, от которой он ушел бы, стань она острее. Когда же
Савельев выходил погулять на балкон, то видел на бельевой веревке
того самого балкона безветренно висящую черную косынку. В
эти мгновения он чувствовал себя мертвым.
...Теперь он машинально стоял, непроизвольно прокручивая все это в
памяти, у старого кинотеатра, расположенного напротив дома.
Бетонная стена какой-то хозяйственной постройки упиралась в
спину, давая ощущение безразличной опоры.
До сеанса оставалось часа два, поэтому он мог спокойно надышаться
терпким воздухом безлюдья. Только в десяти шагах курил, сидя
на корточках у входа, неизменный билетер, который обычно
пропускал в зал не по билетам, а за наличные.
А с карниза между тем свалился не научившийся летать
голубь-переросток. Или, может быть, это был очень старый голубь с
задремавшими навек крыльями. Голубь ходил как по трамвайным рельсам
то туда, то обратно в пространстве между Савельевым и
билетером, между играющими поодаль детьми и коричневой массой кота,
выжидавшего последнего штриха савельевского равнодушия.
Савельев глядел, не мигая, в собственную пустоту. Билетер
разглядывал птицу пустым взглядом, приобретающим от минуты к минуте
тугую осмысленность.
Остановился знакомый врач-стоматолог, положил на землю дипломат,
ловко нагнулся и – принял голубя в широкую ладонь, – в ту
самую, в какую клали ему пациенты наличные.
Врач-стоматолог, который переел на поминках пельмени и жаловался
потом, что мясо было тухлым, кажется, попросил у билетера нечто
ступенчатое.
Билетер, вечно грозивший инвалидной тростью детям-безбилетникам,
матерящийся на весь белый свет, покорно доставил шаткую, ветхую
дровяную лестницу.
Врач-стоматолог, который ценил гробы исключительно дубовые, прочные,
представительные, осторожно передал голубя в руки билетеру.
Билетер, который никогда не держал в руках книг, младенцев, конфет и
цветов для женщин, принял белый комок из ладони
врача-стоматолога и поднес к глазам, как первоклассник подносит
букварь. Брови на его переносице разомкнулись. Губы растянулись в
подобие улыбки.
Врач-стоматолог, который у родной матери снял бы золотые коронки,
прежде чем положить ее...
Господи, а вдруг он, Савельев, все это придумал: про пельмени, гробы
и коронки?! Про билеты, грозящие трости и непрочитанные
книги?! Или снилось все это ему всю странную скучную жизнь?!
Врач-стоматолог взобрался по скрипящей лестнице, рискуя сорваться...
Над головами озабоченных, целенаправленно суетящихся
соседей, собравшихся зачем-то под карнизом.
Савельев уже не помнил, что было в руке у билетера и из-за чего весь сыр-бор.
Ах да, врач-стоматолог дотянулся-таки до карниза и водворил на
положенную высоту, потому что внизу не умеющей летать птице
грозили коты и дети.
Тот самый врач-стоматолог, который...
Когда доктор сошел с лестницы, отряхнулся, поднял дипломат и
отправился в свой стоматологический кабинет, а билетер,
отвернувшись, двинулся с лестницей в сторожку через проход в
расступившейся толпе, Савельев поглядел им обоим в спины и ком
подступил к его горлу.
«Люди выросли, – подумал он, как всегда, не очень точно. – Я сейчас
совершу такое... Такое...».
Поднявшись, весь в слезах, в квартиру, он достал тонкую тетрадь,
положил ее на старый детский стул и, согнувшись, принялся
писать.
«Разве не материализуются желания? Разве не может вера возвести
гору? – подумал он словами, почерпнутыми из популярного журнала.
Написал Савельев следующее:
«Я стою в глубоком черном гроте – прямоугольном своем подъезде.
Глубина – за спиной. Я же одетый во все белое, четко
вырисовываюсь на первой ступеньке. Гулко гремит секундная стрелка. Я
тщательно вычислил тот отрезок времени, который должен
выкрасть у вечности. Мне необходимо воскресить его до мельчайших
подробностей и, наполнив новым содержанием, пустить события по
иному сценарию. Я хочу разъять место и время.
Вот черный прямоугольник выбрасывает ее на косую линию, ведущую к
общей дороге. Окаменевшие мои мышцы расслабляются. Тяжелый,
обмякший, я спешу ей наперерез. Две случайные линии сошлись в
одной точке.
– Здравствуй, Ирина, – говорю я.
– Здравствуй, – охотно отвечает она и вяло улыбается. Я слышу это по
голосу, который хорошо помню.
Мы идем рядом и я не вижу ее лица, ибо не могу вспомнить. Что
сказать, боже мой, я не смог ничего придумать заранее,
понадеявшись на то, что тему подскажет она. Но Ирина молчит.
«Как дела в институте? Ты вообще учишься? – могу спросить я. А на
каком курсе?.. Как здоровье? А мама как? А папа? Хорошая
сегодня погода, не правда ли? Только жарко. Хотя, кажется, будет
дождь...»
Нет, это все не то. Это – неправда. Потому что на самом деле меня не
интересует погода, да и до здоровья родителей мне нет дела.
Мне все равно, учится она или работает, ибо ответы на мои
вопросы не приоткрывают и щели в святая святых души человека.
А мне нужно прямо туда, чтобы нащупать одну единственную
струну, пусть всего лишь одну единственную, освободить ее от
пыли и обнажить нам обоим.
Может, начать сразу, как обухом по голове:
– Скажи, Ирина, как ты представляешь себе Абсолют? Подумай и скажи.
Но я наверняка знаю, что она будет долго думать и ничего не скажет.
А если и скажет, то какую-нибудь дежурную фразу из учебника
по основам философии. Это будет похоже на разговор про
погоду, только на сей раз мучаться от безъязычия будет она.
Господи, за что мне дан язык, не умеющий говорить просто?! Что же
делать, Господи, ведь мы прошли уже половину пути, а время у
нас не резиновое, оно мчит нас к остановке, где вновь оторвет
ее от меня, такого скучного. Скука, глубокая скука от таких
как я заставит ее вынуть блокнот и выбрать телефонный номер
подруги, умеющей говорить человечно.
– Ты знаешь, я никому еще это не говорил, но я – инопланетянин.
Чтобы выиграть время, я выталкиваю из себя искусанным до крови
языком дикую эту фразу. На какие только сложности не способен мой
мозг. Я вижу, как Ирина невольно замедляет шаг, пропуская
меня, ненормального, вперед. Она су удовольствием отстала бы
от меня шагов на пятнадцать. Может, мне схватить телефонную
трубку первым? Но кому же звонить? Если я погибну, она будет
есть пельмени и ходить на панихиду затем, чтобы оценить
качество моего гроба. Но это не меняет дела. Я должен спасти ее
в любом случае, как бы она ко мне не относилась. В конце
концов, я спасаю нас обоих.
Нет, вариант искупительной жертвы не подходит, ибо глупо стоять с
телефонной трубкой у уха, никому не звоня. Это неестественно.
А время, неумолимо стучащее в фарфоровых наших висках,
неестественности не прощает, оно петляет по своим законам.
И вдруг я вспоминаю. Я припоминаю маленький эпизод нашего детства и
тут же начинаю рассказывать его, поглядывая издали на
расплывчатый профиль девушки, чтобы воскресить его, наконец, в
памяти.
– Слушай, Ира, я только сейчас начинаю ценить наше детство. Тебе
никогда не хотелось в него вернуться? Какие мы все были единые,
одинаковые. Глупые я говорю слова, не правда ли? А тогда мы
почти не говорили, – мы играли. Особенно не говорила ты,
Помнишь, как ты сидела на лавочке и наблюдала за тем, как мы
водили мяч по баскетбольному полю. Слова наши были просты и
однозначны: игра, пас, первый, хороший, плохой... Сначала мы
закидывали мяч в кольцо, потом нам надоело брать его в руки
и баскетбол превратился в футбол – благо, нижняя часть щитов
легко сходила за ворота. В футбол во дворе играли все – и
мальчики, и девочки. Все, кроме тебя. А ты все сидела и
смотрела. Не знаю, с интересом ли. И вдруг мяч, круто
подпрыгнувший от чьей-то мускулистой ноги, врезался случайно тебе в
лицо. Это был очень сильный удар. Но ты не вскрикнула. Ты
только уронила голову на колени и некоторое время сидела так...
Игру смяло. Все девочки, а заодно и мальчики подошли тебя
утешать. Все, кроме меня, потому что я не умел этого делать. К
тому же, была еще одна причина. Честно говоря, я не понимал
людей, не любивших играть в футбол. Поэтому я тебя просто не
воспринимал. Ты была для меня как бы пустым местом на
лавочке. Я даже мог присесть рядом, не заметив тебя. Да, я долго
был такой. Очень долго. До сегодняшнего дня. А теперь я
должен разбиться как старое зеркало и выстроить себя заново.
Впрочем, хватит обо мне.
Так вот, когда ты, наконец, подняла голову, лицо у тебя было
багровое, в белых пятнах, но без единой слезинки. Надо же, какая ты
была мужественная, какая гордая. Помнишь, да?
А помнишь тот день, когда мы взобрались на абрикосовые деревья с
зелеными еще плодами, а ты осталась стоять внизу с нашими
стаканчиками с мороженым, которые мы вручили тебе на хранение? Мы
перебрасывались едва вылупившимися абрикосами, а ты
серьезно и углубленно смотрела на нас, высоко подняв голову. По
раскрасневшимся твоим рукам текло ледяное молоко, но ты
молчала.
– Персиками, – говорит Ирина.
– Что? – не понимаю я.
– Вы перебрасывались зелеными персиками.
– Ах, да! Персиками. Ну, конечно же персиками!
И тут я, наконец, вспоминаю ее лицо. Тесные густые брови. Глубоко
посаженные зеленые глаза, глядящие прямо и просто, а в глубине
их словно притаился за кроной низенького деревца ребенок –
молчаливый, весь в мечтах и ожидании... У него тонкие
бледные губы и крошечный подбородок, выпуклый, даже округлый
какой-то лоб, но не нависающий над глазами, а наоборот, сдвинутый
больше кверху, расширяющийся у волосистой части головы.
Волосы жидкие, грязно-пшеничного цвета с неизменной по форме
короткой стрижкой. Мясистое тело, особенно грудь и спина, в
которой утонул позвоночник. А руки маленькие и в каждой
каким-то чудом умещается по три стаканчика мороженого.
– А помнишь озеро? – продолжаю я горячо и свободно, зная, что мне
удалось уже выкрасть ее, везучую, у безразличного времени. –
Мы влезли в него в одежде по горло, а ты только по пояс.
Смеясь, мы кричали: «Да окунись же ты целиком!». Но ты
отказалась. Когда же мы шли к дому и сохли одновременно на солнце, ты
была мокрой только снизу и кто-то бросил: «Вот человек,
умеющий выходить из воды сухим.» Глупая фраза, правда? Одна из
бесчисленных глупостей, выдуманных нами позже.
И долго мы шли так с Ириной, замедлив шаг, совсем близко друг к
другу, почти плечом к плечу, а когда подошли к остановке, то
сразу подъехал автобус и мы в него сели. Быстро и в то же время
степенно удалялись мы от места перекрестка, где мчались
наперерез грузовику «Жигули», и где грузовик сворачивал на
пустую телефонную будку, чтобы не задеть пассажиров под навесом.
Через пять остановок я , попрощавшись с Ириной, сошел у
книжного магазина. Я купил сборник японской поэзии, а потом
зашел сначала в хлебный, а затем в овощной магазины. Там я
купил горячий лаваш и капусту. От лаваша я оторвал приличный
кусок и, никого не стесняясь, принялся с аппетитом его
поглощать.
В автобусе я неторопливо раскрыл том японской поэзии и прочел
несколько стихотворений. Они глубоко запали мне в душу. Особенно
вот это:
При виде бутонов, Что завтра раскрыться должны На сливе близ дома, Сосед мой весь вечер Счастливую прячет улыбку. (Окума Котомиси)
Сойдя на своей остановке, я нарочно посмотрел на место, где стояла
недавно телефонная будка. Оно было пусто. Я улыбнулся.
Навстречу шла бывшая моя соученица по параллельному классу в
развевающемся на ветру бордовом платье. «Какое нарядное платье, –
подумалось мне, – жаль, что я не умею делать комплименты».
Слушай, ты не слышала тут ничего особенного? – спросил я, пряча улыбку.
– Слышала. Какой-то дебил наехал на пустую телефонную будку.
– Хорошо, что на пустую, не правда ли?
– Конечно, хорошо. Я хотела выйти на полчаса раньше и позвонить
оттуда одной знакомой.
– Бог тебя спас.
– Не говори.
– Ну. Я пошел?
– Иди.
Вышел сосед из лифта. Поздоровался и направился, спокойный, к своей машине.
Где я, во сне? Ирина погибла и я вижу сон про то, как она осталась
жива? Или Ирина жива, а я вижу сон про то, как она погибла?
Не знаю. И, наверное, никогда не узнаю и не пойму.
А в городе начинается гроза. Небо, будто сплошь затянутое волчьей
шкурой, рвет с себя клочья шерсти и гулко швыряет в
шарахающиеся на ветру деревья. Каждому облачку, ставшему тучкой,
хочется быть белым. Никто не понимает, какая величественная на
Земле погода. Заплывшее темными водами, ставшее грязью, небо
истекает не мутной кровью, но чистыми, прозрачными каплями,
свежими, как чайные розы, трогательными, как слезы детей.
Небо не желает смазать детство серостью. Хорошо, что у него
такое отходчивое сердце.
Перечитав написанное, Савельев лег на кушетку, закрыл глаза и...
проснулся окончательно.
Проснувшись, он увидел темноту одеяла и сейчас же сдернул ее с лица.
Было раннее утро и за окнами бушевала гроза. Набросив на
плечи сорочку, он кинулся к балкону... В этой спешке Савельев
успел поймать себя на ощущении, будто передвигается не он, а
его хорошо отдохнувшее, пружинистое тело, настоящий же
Савельев вымученно глядел на все это с фотографии в шкафу.
Перегнувшись за перила, он посмотрел далеко вбок и вниз, на балкон
соседнего подъезда, где увидел руки Ирины, снимающие второпях
вымокшее сиреневое платье. «Отличное платье, – подумал
Савельев, лаская взглядом будничную бельевую веревку. Надо бы
сделать Ирине комплимент. Хорошо бы встретить ее по дороге и
поговорить. Жаль только, что не о чем.»
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы