Комментарий |

Аркадий Штейнберг

В 1963 году после скандала с нашей самовольной литературной группой
«Фотон» («Фантастически-Объективное Творческое Объединение Неохудожников»)
к нам в Московский институт иностранный языков (ныне Лингвистический
университет) снарядили для руководства маститых литераторов –
Льва Гинзбурга и Евгения Винокурова. Много позже Гинзбург поведал
мне, что им было дано «партийное задание», ввести нас в колею
художественного перевода и при этом всячески отваживать от попыток
собственного творчества, результаты которого (в первую очередь
политические) могут быть непредсказуемы. В дополнение к нашим
институтским занятиям нас направили еще и в знаменитый тогда и
не всем доступный Дом литераторов – на «Переводческие среды».

Эти «Среды» стали для многих замечательной школой, где действительно
могли постоянно встречаться на равных разные поколения творчески
ориентированных личностей, сегодня ничего подобного нет и уже
быть не может. Хотя бы потому, что сейчас уже нет тех, о ком можно
было сказать, что они принадлежат «старой культуре», а конкретно
для нас это была дореволюционная культура, и тем, кто ее успел
коснуться, было что передать нам. Это было то самое, что как раз
не отваживало от собственного творчества, наоборот, подчиняло
ему все остальное. Надо сказать, что тогдашние переводчики были
сами поэтами, но в отличие от просто поэтов, тем более организованных
в свою секцию, они обладали несколько большей культурой, и не
в последнюю очередь знанием иностранных языков. Многих из них
эта принадлежность к культуре обрекала на молчание, их не издавали
как оригинальных авторов. «Я был приговорен к высшей мере наказания:
к непечатанию…» – писал Владимир Бурич, существовавший как переводчик
с польского. Арсений Тарковский невесело шутил: – «Говорят, что
у нас хорошая школа поэтического перевода, еще бы, заткнули рот
поэтам, что им еще остается, кроме как хорошо переводить!»

Лев Гинзбург относился к нам заинтересованно и серьезно, и мы
знали, что он является не только маститым переводчиком, но и уважаемым
литературным начальником, партийным секретарем и председателем
секции художественного перевода. На одной из первых Сред, куда
он пригласил нас, Гинзбург читал свои новые переводы. Естественно,
его со всех сторон восторженно хвалили, когда вдруг раздался громовой,
и я бы сказал даже, несколько барственный бас: «Вы очень за последнее
время выросли, Лёва!» Кстати или нет, но «Лёва» был более чем
небольшого роста. Многие помнят этот незабываемый бас, особенно
это раскатистое «Але-о» по телефону. Так я впервые услышал Штейнберга.

Надо сказать, что тогдашние мэтры были несуетливы и не любили
суету вокруг них. И они сами выбирали среди нас, молодых, с кем
им знакомиться и к кому благоволить. На Средах я прочитал свою
поэму «Василий Биркин», написанную еще в мою бытность курсантом
Военно-морского училища инженеров оружия в Ленинграде. Там эта
поэма мне принесла скандальную известность и стала причиной моего
ухода из училища. Прочитанная на вечере в Ин-язе, она тоже стала
предметом скандала, особенно обидев военную кафедру. Но на «Переводческой
среде» она нашла свое понимание. Первым ко мне подошел тогда Арсений
Тарковский, и спросил, насколько на меня повлияли «Столбцы» Николая
Заболоцкого, которых я, конечно, не читал. Тогда же и Аркадий
Штейнберг обратил мое внимание на лирику Михаила Кузмина, на его
античные метры, к чему я, видимо, интуитивно стремлюсь, экспериментируя
со стихотворными размерами. Но и о Кузмине я слышал впервые. И
впервые меня поразило серьезное ко мне отношение. Потом Штейнберг
снабдил меня перепечаткой редкого тогда издания Кузмина – «Форель
разбивает лёд».

Возможно, именно с Тарковским и Штейнбером я в то время как-то
особенно сблизился. «Мы с Арсиком как поэты взаимно перпендикулярны»,
заметил как-то Штейнберг о Тарковском. Интересно было бы когда-нибудь
прояснить эту геометрическую загадку. Как-то Арсений Александрович
несколько игриво заявил: «Иногда мне хочется править Пушкина…»
Во всяком случае Штейнбергу не приходили в голову столь вальяжные
мысли.

Тарковский пытался помочь мне напечататься со стихами и направил
меня с этой целью к… жене Степана Щипачева, которая была весьма
влиятельной дамой. Но она, прочитав мои стихи, заявила, что сейчас
не модно писать лирику. Было время взлета гражданской поэзии:
Рождественский, Вознесенский, Евтушенко… Когда я поведал о результатах
моего похода к жене знаменитого лирика, Тарковский чуть не заплакал:
«Как? Не модно писать лирику…» Тарковский сам был чистым лириком,
все ещё обитавшим в садах серебряного века русской поэзии, это
только замедляло выход его книг. Но они вышли, хотя и поздно.
Штейнберг, вышедший из «Одесской школы», но и прошедший свою суровую
жизненную школу, при жизни как оригинальный поэт издаться не смог.
С Тарковским мы разошлись позже, когда я стал практиковать свободный
стих, который для него, скорее всего, казался удалением от «лиризма».
Да и в восточной поэзии до верлибра тогда еще было далеко: «Ах,
восточные переводы, Как болит от вас голова…» (А.Тарковский)

Штейнберга верлибр не смущал. Переводчик Мильтона, он был более
открыт свободным ритмам. Но он и не питал иллюзий по поводу поэтических
«дебютов». Поэту надо зарабатывать, и, как только представилась
в издательстве «Художественная литература» возможность что-то
перевести с подстрочника, он отдал нам на откуп свои «восточные
переводы»: мне, Нателле Горской и Володе Тихомирову. Так мы перевели
индийского поэта Шанкара Курупа.

В то время многие, зная иностранные языки, так или иначе, переводили
и с подстрочника, стараясь, чтобы это не было халтурой. Аркадий
Акимович переводил великого китайца эпохи Тан Ван Вэя, вьетнамца
Нгуен Зу, восточного классика. О немецком языке он говорил, что
знает его настолько хорошо, что переводить с него не может. Но
переводил Стефана Георге, поэта редкой изысканности, и переводил
достойно, жаль, что мало. Еще переводил Ганса Кароссу, в немецких
строчках которого мог видеть отзвук своей российской (советской?)
судьбы:

Когда мы стелим на снегу полотна,
От ветра сгорбясь, и едва бредем,
Охранники нас обступают плотно,
Следя за нашим каторжным трудом…

Известно, что Штейнберг и поплатился за знание немецкого языка:
во время войны он вещал на этом языке антигитлеровскую пропаганду,
а после войны за это его и арестовали. Конец войны он встретил
в Румынии, с румынского он замечательно перевел поэта Топырчану.
Но особенно запомнились стихи великого поляка Юлиана Тувима об
идиоте и идиотке, он любил их читать наизусть, и вообще на его
энергичный голос стихи ложились неподражаемо красиво (даже об
идиотах).

Главным трудом Штейнберга-переводчика остается грандиозный «Потерянный
рай» Джона Мильтона. Потрясающая естественность русского ямбического
стиха, вмещающая в себя необходимую возвышенную сакральность,
Этот перевод без сомнения более доступен сегодняшнему русскому
читателю, нежели англичанину, одолевающему оригинал ХVII века.

Вокруг Штейнберга повсюду витал дух изящных искусств, но без напыщенной
искусственности. Он любил классическую музыку, собирал пластинки
любимых произведений. Кажется, у него были все двенадцать «Кончерти
гросси» Генделя. У него дома было что послушать.

Было и на что посмотреть, поскольку он сам был отменным живописцем,
в его картинах была своя фантастика, этакий сдержанный сюрреализм.
Он сам смотрел на них не особенно серьезно, как на необходимую
дань своему неуемному таланту и в этой области. Сыну Эдуарду,
известному художнику, было у кого учиться.

Я уже не говорю о книгах, это у него я взял для прочтения «Закат
Европы» Освальда Шпенглера на немецком языке. Были в его библиотеке
и китайские

книги, чтобы разобраться, что же в них написано, я навещал этот
дом на Шаболовке вместе с моим учителем, профессором Юрием Владимировичем
Рождественским. Умным людям здесь всегда находилось, о чем поговорить.

Штейнберг был импозантен, элегантен, и в то же время прост. Пронзительный
взгляд черных глаз, темная, не смотря на возраст, густая шевелюра
плюс к этому завораживающий голос, все это делало его в определенном
смысле неотразимым. Но он мог быть и коварным. Вот один из его
рассказов о любовных победах.

Однажды (30-е годы!) он оказался в гостях у дамы, обладавшей несомненными
достоинствами. Но тут же был и соперник, некий известный спортсмен,
который не собирался сдавать свою позицию непременного соискателя.
Скорее всего, и перепить его было бы делом безнадежным. Время
двигалось к позднему вечеру, и тогда Штейнберг предложил выкурить
по сигаре. А курил он весьма крепкий табак. Вышли на балкон. После
нескольких хороших затяжек спортсмену стало плохо, и он тут же
«заблевал с балкона половину Садового кольца». Соперник был вынужден
покинуть поле битвы за расположение прекрасной дамы.

Однажды (60-е годы!), будучи еще студентом, я зашел к Акимычу
в гости с Наташей Тимофеевой, которая была у нас в институте секретарем
комсомола и очень мне докучала с членскими взносами. Но она в
то же время писала стихи, и я хотел ей сделать приятное, познакомив
с настоящим поэтом. Акимыч оценил ее непосредственность и преданность
поэзии, так что через некоторое время взял ее себе в жены. С нею
он и дожил до конца своих дней.

…И вот вдруг позвонил наш друг Андрей Кистяковский, живший рядом
с Акимычем на даче и объявил: «Аркадий помер. Надо дозвониться
в Союз, чтобы помогли с машиной…» Прощание было скромное – в морге
института Склифософского.

К месту или не к месту вспомнил строки перевода Штейнберга из
начала Книги восьмой Мильтоновского «Потерянного рая»:

Умолкнул Ангел, но волшебный звук
Его речей как бы не затихал…

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка