Филологический триптих
Александр Балтин (13/11/2013)
Заметки заинтересованного читателя
Сверкающие нити золотой русской прозы девятнадцатого века были бы подхвачены веком двадцатым, когда бы не явление, чью колоссальную метафизику и трагическую подоплёку ещё предстоит осознать — явление советской утопии во плоти смертных тел и определённости временных отрезков. Новый порядок горазд на отмены — в том числе некоторых человеческих качеств, но ещё более на перетолковыванье привычного строя жизни; проза — как явленье жизнью порождённое, и жизнь продолжающее — не могла остаться в стороне.
И вот — мерцание прозы Андрея Платонова. Неестественная вывернутость его языка отдаёт и мощью сектантского проповедника и жаждой доморощенного метафизика пощупать космические корни бытия — когда не удовлетворяют плоды последовавшего земного древа. Метод, разработанный им тупиков: словесная интенсивность не позволяет создать галерею образов: выходят более или менее Големы, слепленные из глины... Живописная мощь Тихого Дона таит существенный сущностный изъян — нет осмысления происходящего, просто череда картин, сияющих экзотикой цвета — вроде оранжевого золота сазаньих плавников. Истерические тремоло «Петербурга» Андрея Белого дают ощущение близкого краха; иллюзорность такого вроде бы привычного мира в том, что мир этот зыбок, уходящ... и нигде, нигде нет возможности приблизиться к гармонии, войти в её сияющие живительные воды...
Слом жизни заложен в зощенковском языке — в самой сути этого языка: ежели возможно так говорить и так мыслить — то возможно всё, любое движение вспять, расчеловечиванье, провал в проран... Тут — адова метафизика языка, едва ли имеющего надмирную, личностную сущность, языка, тайна чьего происхождения неясна нам, носителям его.
Мысль, протянутая сквозь игольное ушко образа, яснее; люди Зощенко более походят на людей, нежли у Платонова — суровые нитки гордыни и глупости плотнее связывают их тела с душами. Легче ли от того читающему? Сложнее ли? Анализируя самого себя — а в этом нет лучше учителя, нежли литература — прискорбно находить такие же нити, не зная к тому же способа выдернуть их. А жалость к себе даётся скорее через истерию — перемесь эмоций, нежли, чем через язык.
Сгусток русской прозы двадцатого века столь же отражает горенье душ — этих рваных, болящих ран — сколь и показывает провалы в угольные щели, незримые глазу; но горение — это единственная оправданная форма бытования душ в телах, без него мы имеем дело с потребителями — и их идеологией.
Абсурд появляется там, где отказываются от вертикали в пользу горизонтали — отказ оный трагичен, хотя таковым не ощущается выбирающим — и, в значительной мере, русская проза начала двадцатого века об этом.
Читать
Я всегда с трудом мог анализировать собственные ощущения, не зная толком – нужен ли вообще такой анализ, и возможно ли перевести в слова тончайшие, порой еле очевидные мозгу движения; я не могу ответить, чем была для меня детская страсть к чтению. Хотелось читать – и всё тут!
Своеобразные ли страх перед действительностью, выраженный таким образом? Своего рода эскапизм, удобное бегство туда, где Дон Кихот или Швейк, становились много реальнее школьных учителей и оценок? Или же сквозь текст, растворявшийся на странице, дабы проступили великолепные виды и образы, просвечивала другая, не нашей чета, реальность? Реальность, где всякое могло случиться, и где линейное, лобовое решение было вовсе не единственно возможным. Так или иначе, теперешняя взрослая попытка препарирования тогдашней страсти вряд ли приводит к чёткому ответу. Вероятнее всего он – этот ответ – соберётся из множества предположений, с добавлениями новых, взрослых уже истолкований словесного искусства, стихов ли, прозы.
Но, вероятно – в кресле иль на диване, в дачном гамаке или столичной квартире – с книгою я провёл большую часть своего детства; большую – учитывая сегодняшние пропорции воспоминаний. И то, что страсть к чтению возникла во мне подоплёкой заурядной болезни – простуды ли? Ангины? – вовсе не окрасило её, страсть эту, в болезненные тона.
Итак, на кровати, весьма обширной, посреди коммуналки, чьи потолки превосходили мои тогдашние фантазии, оправившись от температуры, но не от слабости, я оказался один на один с цветущим миром Гоголевских текстов, и сорочинская ярмарка впустила меня в свой миф, перенасыщенный яркими подробностями. Мир за окошком поблек, и ушёл куда-то, а страницы засверкали фейерверком слов. Обширные школьные классы, замирающие при падении учительской интонации, чреватой для многих, перестали казаться реальностью, а хорошие оценки за нечто вызубренное потеряли
притягательную силу.
А было мне лет девять или десять – то есть довольно много для первого, пусть и стремительного погружения в литературу, и выучился читать я поздно, и, что называется, из-под палки (помню отца, чрезвычайно мягкого человека, вдруг закипающего недовольством от моей бестолковости, когда я, склоняясь над Чёрной курицей Погорельского, никак не мог уловить тайные связи слов.).
Думал ли я тогда, зачитавшись Гоголем, что шлифую иль развиваю душу? Думал ли, что душа становится иной? Или – что вряд ли – получает увечье? Не увечье, конечно, а прививку против обыденности, слишком вторгавшейся даже в детскую жизнь. Едва ли я думал вообще о чём-то – просто, захваченный, следил за великолепной панорамой, вдруг развернувшейся передо мною. В волшебном калейдоскопе менялись Ярмарка, Ночь перед Рождеством, Нос, Коляска; и эта самая пресловутая обыденность никак не хотела возвращаться в объектив.
Да, конечно, потом, по мере расширения читательских пристрастий, я всё более выпадал из повседневных дел, чувствую неимоверную разницу между тем, что предлагали книги и будничным ассортиментом. Или так проявлялась тоска по совершенству, едва ли возможному вне строк, вместе с ранней какой-то ущемлённостью мороком, иллюзорностью яви?
Страдал ли я оттого? Или возможность расплакаться над Гамлетом тоже своеобразный дар, объяснимый с трудом даже и взрослым мозгом? Так или иначе, ощущается, сперва слегка, потом даже и до чрезмерности – утончение души, не очень, наверно, важное для существования среди физических тел, но, может быть, необходимое для будущей яви, которая – провалами ли, снами, мечтами – с детства потаённо входит в ум, деформируя или углубляя его.
На определённом уровне читающий человек начинает считать, что человек вообще – сумма прочитанных книг. Это не так. Скорее человек – сумма того, что он любит – в широком смысле; да и вообще человек, пожалуй, своеобразная сумма сумм. Не стоит переоценивать книгу, но упаси вас Бог недооценивать её. В современности, заполненной чудовищным количеством книжных муляжей – в книжных магазинах с километрами полок, забитыми тем, что мало отличается от ширпортреба супермаркетов – книга потеряла сакральное значение, ибо несмотря на разницу между реально идущей, знакомой нам в ощущениях и предпочтениях, удачах и срывах действительностью и книжным роскошным садом, дававшим не только волшебные, но и священные плоды, именно этот сад связует нас с прошлым, отягощая, с обывательской точки зрения, знаниями. Именно он открывает нам будущее – так как плоды оные излучают свет. И именно будучи читателем или возделывателем сада, мы можем наконец понять, что жизнь, которая мнится нам ценной сама по себе, в сущности есть повествование о пути – коротком ли, долгом – к некоему пункту (хотелось бы сказать – конечному, что невозможно в силу бесконечности движения) – к некоему пункту назначения, который откроет смерть, и за которым, вероятно, появится новый путь – а повествование о пути невозможно провести иначе, чем через книгу.
О сакральном романе
Может ли под маской соблазна оказаться истина?
Может ли за истиной скрываться другая?
Может ли под маской Москвы таиться иная Москва – ветхозаветная, первоосновная?
Трамвай уже проехал, уже отрезана голова, и уж тем более Аннушка уже…
Аннушка – скверная карга, чёрная функция, вспыхивающая светом действа, без которого невозможно очищенье. Именно А начинает алфавит…
Именно в астрологии заложено много соблазнов…
Космос разрывается щелями – но что выпадает из оных щелей?
Фейерверки сатанинского веселья или сгустки мудрости, призывающие насельников земли жить по-другому?
Голова отсеченная, голова, варившая ложь, голова, мешавшая малым сим двигаться к свету…
Опрощённая история Спасителя…Опрощённая ли? Или воистину – Сын Человеческий, свершивший труды духовные колоссального объёма, показавший, как изничтожив в себе низовую пустыню праха вырастить цветок своей сокровенной души, цветок, перерастающий смерть, звучащий красками подлинного бессмертья?
Но – чьими глазами увидено поле жизни Иешуа?
Куда, в какие бездны были растворены глаза мастера?
Вавилонская Москва переливается огнями, гудит и играет, стремится куда-то в фейерверке текучих, неуловимых брызг?
Не бойтесь кота – он не страшнее ваших желаний.
Не бойтесь Азазелло – он не больший убийца, чем ваши вожделения и похоти.
Едет, едет трамвай – увозя от мертвечины любого официоза, массивным колесом грозя ложному – отсеку.
Космическая арфа романа полнится таинственной звукописью, и… как знать… не наша ли будущее дано им в зашифрованном виде?
Может ли за истиной скрываться другая?
Может ли под маской Москвы таиться иная Москва – ветхозаветная, первоосновная?
Трамвай уже проехал, уже отрезана голова, и уж тем более Аннушка уже…
Аннушка – скверная карга, чёрная функция, вспыхивающая светом действа, без которого невозможно очищенье. Именно А начинает алфавит…
Именно в астрологии заложено много соблазнов…
Космос разрывается щелями – но что выпадает из оных щелей?
Фейерверки сатанинского веселья или сгустки мудрости, призывающие насельников земли жить по-другому?
Голова отсеченная, голова, варившая ложь, голова, мешавшая малым сим двигаться к свету…
Опрощённая история Спасителя…Опрощённая ли? Или воистину – Сын Человеческий, свершивший труды духовные колоссального объёма, показавший, как изничтожив в себе низовую пустыню праха вырастить цветок своей сокровенной души, цветок, перерастающий смерть, звучащий красками подлинного бессмертья?
Но – чьими глазами увидено поле жизни Иешуа?
Куда, в какие бездны были растворены глаза мастера?
Вавилонская Москва переливается огнями, гудит и играет, стремится куда-то в фейерверке текучих, неуловимых брызг?
Не бойтесь кота – он не страшнее ваших желаний.
Не бойтесь Азазелло – он не больший убийца, чем ваши вожделения и похоти.
Едет, едет трамвай – увозя от мертвечины любого официоза, массивным колесом грозя ложному – отсеку.
Космическая арфа романа полнится таинственной звукописью, и… как знать… не наша ли будущее дано им в зашифрованном виде?
Последние публикации:
Она умерла –
(01/11/2024)
К 200-летию «Горя от ума» –
(28/10/2024)
О стихах Любови Новиковой –
(16/10/2024)
К 355-летию смерти Рембрандта –
(02/10/2024)
Великая миссия Кшиштофа Кесьловского –
(22/09/2024)
К 50-летию Бориса Рыжего –
(10/09/2024)
Сквозное онтологическое одиночество –
(04/09/2024)
Феномен русского Гёте. К 270-летию –
(02/09/2024)
К 125-летию Хорхе Л. Борхеса –
(26/08/2024)
Африканская дилогия Валерия Редькина –
(06/08/2024)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы
Интересно написано. Краткие
Интересно написано. Краткие характеристики Шолохова и Зощенко в самую точку. Другие, надеюсь также: не могу судить, поскольку тех авторов не читал. Но написано, на мой взгляд, довольно сумбурно: все, что автор хотел сказать, он попытался уложить в одну статью: получаются мысли разные и о разном.