Комментарий | 0

Навсегда

 
 
 
 
 
 
 
Из цикла  "АМЕРИКА"
 
 
1.
 
Америка Мартина Лютера Кинга,
Америка Нобеля, Твена, Матильды,
в которую были мы все влюблены,
Макдональдс да Хижина дядюшки Тома,
что в школе читали мы, в парке и дома.
Америка нынче – исчадье войны!
 
Что стало с тобою? Была ты – товарищ.
А нынче ты нас из стволов убиваешь,
старушек на рынке, детишек в кофейне.
А были старушки большие, как птицы,
и тёплые. Видела ли ты ресницы
у них? И глаза их на самом-то деле?
Америка стала исчадьем Америк.
 
Как пели квартеты: «американ бой»,
что стало с тобой: чёрный дьявольский сбой,
Америка, ты перепутала берег?
 
…Когда бы могла я быть светом и хлебом,
детей убиенных донашивать чревом,
дарить свою кровь первой группы в палате и
повешенным рвать узел сжатой верёвки,
когда бы могла быть такою я ловкой,
чтоб в плен брать дорогу, прошли где каратели.
 
Америка, что же с тобою вдруг стало?
Ты смертью пропахла и тлением палым,
себя сожрала ты со смаком и хрустом.
Америка Гэтсби.
Америка Пруста.
Ты злобная стала.
Ты жадная дура.
Нацелила ядерное своё дуло.
 
Страшнее всего и ужаснее вдовы,
в твоём пятьдесят первом штате их вдоволь,
ты этого разве хотела: голодных
украинских баб? Их ладони, что вОды,
тела их – песчаные в буре пустыни.
Ты им обещала: свободы, свободы,
кричала: Америка вас не покинет.
И тут же покинула их по-афгански.
Такие вот сказки.
 
 
2.
 
Я нарисую Америку из другого – большого и чистого,
из афроамериканца плечистого.
Из доброй, толстой Мамы-Мии.
Но она под дождём исчезает. Как будто стихи я
не умею писать. Я умею их рвать лишь на капельки,
стань Америка нашей, глупой, чудесной и слабенькой.
Но ты – страшная. Ты – Люцифер, ты Чёрный Молох, детей убивающий.
Как я могла думать – товарищи? Мы не товарищи.
Я – тот самый оживший Евгений Пригожин,
что кулаком тебе в харю, по роже.
Уходи, уходи, пока я ловко
сама не нажала на красную – здесь в горле – кнопку!
 
 
3.
 
И всё же:
…Когда бы могла я быть светом и хлебом,
детей убиенных донашивать чревом,
дарить свою кровь первой группы в палате и
повешенным рвать узел сжатой верёвки,
когда бы могла быть такою я ловкой,
чтоб в плен брать дорогу, прошли где каратели.
 
 
4.
 
…Это словно с пальца стаскиваешь кольцо,
а оно не хочет, оно прорастает в палец.
Так 90-е годы вместе заподлицо,
всей «перестройкой» и гласностью в сердце у нас остались.
Маленькая моя, словно стране кричишь,
хватит тебе пиджаков ярко-малиновых, хватит!
Всяких гламуров, чванья, всякой рублёвской кични,
ибо сегодня война, ибо сегодня распятье.
Ибо звонят и звонят. И колокольчатый звон
рвёт нам не просто сердца, кожу рвёт! Словно безумие.
Он по живым звенит.
Он так звенит испокон.
И по Украйне твоей, словно бы там люди умерли.
Словом, снимайся, кольцо. Словом, сдавайся в ломбард.
Родину надо любить так, чтоб срывать вместе с пальцем
этот изгиб дорог,
этот скулящий град
и выковыривать кровь барскую, чтобы меняться.
Словно в тебе внутри – маточная спираль.
Словно привык писать то, что в Париже лучше.
И рифмовать Россия, лужа, канавы, сарай,
словно бы нет канав в вашей Европе колючей.
Я навсегда остаюсь с пенсией в два шиша.
Я навсегда остаюсь, ибо моя Россия
лучше твоей! Здесь душа, слишком большая душа,
даже не знаю, как в небо вся она уместилась!
Ибо она мне мать. Просто родная мать.
Даже плохая мать лучше всех вместе мачех.
Буду кольцо срывать с кожей, до мяса срывать
не потому, что хочу, а не могу, блин, иначе!
 
 
5.
 
АМЕРИКАНСКАЯ ПРИХВОСТЕНЬ
 
Улицкая, Ермак и доблестный Сусанин,
Андрiй Ермак – из «Лексуса с Вованом»
по вайберу звонит Людмил Иванне,
точней Евгеньевне!
Ужель так ненавидеть
возможно? До блаженства, до юродства
святую родину? И как сказали в МИДе
«се есмь уродство»!
 
И, впрямь, уродство! Рот старухи скошен:
предательство сие за гранью фола;
крымчан вернуть Украйне? Крымский дождик
и крымский берег? (В пальцах помусолив,
слюной побрызгав жёлтой и вонючей,
Улицкая, чьи скулы от монгола,
из севастопольских, бахчисарайских внучек),
произнесла: «Прилепина Захара
убить, распять, разъять…» Вы что, бабуся?
С какого будуна вы? Перегара?
Ужель так можно со Святою Русью?
С её народом? Вспомни Бабий Яр и
убитых там евреев! Вы ж – еврейка.
 
А на еврейском Бога распинали,
а на еврейском так стонали флейты,
когда с детьми в одну из страшных камер
вошёл учитель, врач (плачь!) Януш Корчак!
 
Какой же вы писатель? Ставлю прочерк!
Какой же вы писатель? Просто бездарь!
Читать такую – только пачкать веки,
компьютер пачкать!
Если, если, если
такие же, как вы, нечеловеки!
 
А Бабий Яр кричит из-подземелья:
- О чём ты мелешь.
Ах, о чём ты мелешь?
Отставшая от древнего народа
рязанского, от крымского, любого.
Вот говорят, в семье не без урода.
За вас мне стыдно, за Гребенщикова
и за певичку Аллу Пугачёву.
 
Нас много. Мы – народ. И мы – солдаты.
Да, мы воюем. Но не за зарплату.
Вот лично я – за Зорге, Крымский вал,
за улицу, что Павла Судоплатова!
Вам не понять – у вас рассудок мал…
 
Эй вы те, кто давали премий суммы –
в Ульяновске давали Гончарова –
стыд режет щёки, лучше бы я умер,
чем быть в одной эпохе. Право слово!
Порву билет писательский до кожи,
чем быть им тоже!
 
Одна надежда: есть Иван Сусанин!
Уводит прочь.
Где Русь?
И нет ответа.
Так запрягайте, хлопцы, ваши сани:
и прочь предателей.
С планеты!
 
 
 
6.
 
 
АНТИАМЕРИКА
 
I
 
Вот жили вы бы, Гонсало Лира –
писатель, блогер, «tempo di scattо” –
не на Украйне, а здесь в России,
когда Гренада – везде Гренада,
моя Гренада!
Когда в ладонях свободы остров,
не отсидеться на кухне с чаем!
Вы были б живы – и это просто:
моя Гренада течёт ручьями!
Всего здесь много: любви, печали,
огромных, пёстрых Рязанских лестниц,
Нижегородских несть изб-читален,
подблюдных песен, не Марсельезы!
В России жить – высоте отдаться!
Поэт здесь больше, чем все поэты,
Гонсало Лира, мой друг Горацио –
се означает: жизнь! Только это.
Как всё, что смолисто, душисто, приветно,
ещё заслужить её надо – Россию.
Джорда́но Бру́но натащит веток
себе самому, чтоб костёр был синий!
Хоть до утра можно петь на кухне,
пока не охрипнет горло, что вата,
сиди под мухой,
хоть пой под мухой,
Гренада моя.
Моя ты Гренада!
 
 
 
II
 
…а калаш, в самом деле, по весу тяжёлый!
Я глаза закрываю всё шире и шире!
Цепенею от ужаса…
Сон мой, что гиря!
И в нём Ваня в Ивана, а Коля в Николу,
а Михайло в Мишаню – и целятся словно…
Да, да целятся. Целятся. И в ряд ложатся.
Мы – за русский язык. Мы – за русское слово
криком гордым – ура, братцы!
 
А они-то за что? Это больно. Так больно!
А калаш, в самом деле, тяжёлый, свинцовый.
Ох, страшны у империй окраины вдовьи.
Ох, страшны без пригляда, оставшись, отцова!
 
Сон ли?
Явь ли?
Дурдом?
Чёрным угольным солнцем…
И сбылись (ох уж рады!) надежды Европы,
чтобы русский на русского вышел бороться,
москали на укропов.
 
И присыпаны глиной чугунною ржавой
тут Иваны и там сплошь Иваны, Иваны.
 
И сидит кокаиновый клоун на троне,
исполняя всё то, скажут что в Вашингтоне.
 
Что за сон у меня? Восемь лет, скоро девять?
Брат на брата. На шурина деверь.
 
…разворочены зайки, мишутки, заколки,
искорёженные чьи-то вещи и полки,
размозжённые судьбы, разбитые склоны.
Лучше было бы так: Джон на Джона,
 
Выньте, люди, меня из сих снов, киньте невод!
Выньте, как из петли, выньте, как из удавки,
словно бы из горящего русского танка!
И вложите в уста мне слова, словно пищу:
Победим. Победим. Скоро Симъ Победиши!
 
 
 
ИЛ - 76
 
 
В горло вонзается пламень строки:
в этом полёте военнопленные,
взятые в плен, значит, что не военные.
А на земле: пепла горсть и тоски.
 
Вот экипаж: инженер, радист, штурман,
сопровождающие…их за что?
А «город подумал»,
что город подумал,
укутанный дымом? А дым был густой.
 
Переодетые в тёплую форму,
в куртки на мягком, что вата, ватине.
Будет земля теперь с вами отныне,
будете в ней, коль нельзя по-другому.
 
Жаль экипаж, жаль до крика, до колик,
до исступленья так жалко героев!
Ибо от города, где церковь, дворик,
рынок, вокзал, площадь и всё такое
был уведён самолёт перед взрывом.
Город подумал.
Город подумал.
Нет, не подумал, а взвыл он!
 
Вот и валяются валенки, тапки,
кости, ладони, газеты и тряпки,
мёртвый луны свет
и солнца свет мёртвый.
 
Этот обмен был двадцать четвёртый!
 
Протоирей произнёс: «Всем молиться!»
Всем и за всех. Будет каждый услышан.
Всем пожелать им, невинно погибшим,
Царствия Божьего.
Снег лёг на лица…
 
Сорок секунд на раздумье: все ляжем.
И полегли вместе все с экипажем,
и все лежат в перекрестье подлунном.
А город подумал…
что город подумал,
ибо недавно был ввергнут в атаку?
Город не думал.
Он плакал!
 
 
 
 
РЫНОК
 
 
Не ходи сегодня на рынок, Ваня,
не ходи на базар, что у нас на чалдоне.
Ибо ветер, что скулы ожжёт, что изранит,
ибо ветер и снег, это, значит, вы – дома!
Ты испей этой самой водицы семнадцать,
ты поешь киселя из антоновских яблок.
Нынче рынок такой, ибо может взорваться,
ибо рынок похож на кораблик.
 
И плывут, и плывут эти бабки и деды –
прилетело, бабахнуло навзничь. Поплыли…
Продавали горсть семечек, сумки из пледов,
помидоры солёные, груши в кизиле.
 
И лежат на спине, животе и на рёбрах,
рядом грузди солёные, клочья капусты.
Вот за что же, скажи, этих бабушек гробят,
ни за что, ни про что вусмерть?
 
Там рептилии в коже за океаном:
приказали убить чьих-то папу и маму.
Непонятно рептилиям слово «любовь»,
непонятно рептилиям – красная кровь.
Потому что рептилии – это рептилии,
это ящерицы, чьи клыки крокодильи!
 
Не ходи, Ваня, ты на базар и на рынок.
Ибо снова о смерти писать я не стану,
ибо видела смерть,
ибо слышала глину,
пожирающую нас до наших травинок
(русских и украинок!)
И я видела в теле глубокую рану…
 
Как дымилась она, словно пар изо рта шёл.
Что на рынке? Холстинки, ворсинки, ботинки.
Что на рынке? Чаинки, пружинки, простынки.
А теперь одеяло.
И нет нас. Не стало.
 
А во мне слишком грубая, страшная нежность,
словно я вместе с ними вот здесь торговала.
И упала. Не встала
за ошмёток из сала.
И плывём, и плывём, глядя навзничь вдоль неба,
вместе с небом, под небом, средь неба, у неба!
 
 
 
 
БАБУШКИНЫ ПОЛОВИЧКИ
 
 
Ничего не осталось. Совсем ничего.
Ни тарелки, ни фартука, ложки, платочка.
Лишь цветастый застиранный половичок,
крепко сцепленный ниткою – белая строчка.
 
Домотканые тёплые половики,
каждый коврик, что праздник, что Пасха, что эрос.
Моя бабушка Нюра. В четыре руки
мы клубки с ней плели, как эпоху, как эру.
Из старья, из тряпья. Из рубашек и брюк.
О, какие мы делали ленты цветные,
как стрекозы, как бабочки. И возле рук
они плавно взлетали, порхали вокруг;
открывался старинный пахучий сундук
нить ложилась на дно. В память, в явь и во сны. И
 
накорми наше море большим кораблём!
Накорми нашу сушу двором, сквером, пеньем.
Знаю: смертные все…Но не бабушка! Льном,
пряжей, шерстью и шёлком клубок за клубком
мы с ней делали то, что умеем.
 
…Ткётся ниточка к нитке, что лента в косе,
ткётся жгут со жгутом на другой полосе,
на бобине, на прясле да на колесе.
 
А как время настанет твоё помирать:
ничего-то не нажили, только тряпьё
и, ненужных другим, колобочков гора,
но они мне дороже всего, коль – моё!
И страна, что моя, мне, поверьте, нужна.
И мой дом потому, что он кровный. Он мой!
И мой ветер неистовый, что не унять.
И сереющий холмик, поросший травой.
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка