День Города
Окончание
***
На одном широкие штаны и шлепанцы — был он темен, с вывернутыми губами. Второй — маленький и желтолицый, с узкой щелкой рта — облаченный в светлый балахон, перетянутый на пояснице широким поясом, пританцовывал рядом в тапочках. Трое — чьих лиц из-за капюшонов я не разобрал — были в кроссовках и шортах. Рядом с ними стояли огромный транзистор и большая железная бочка с тлеющими углями. Под музыку, раздающуюся из динамиков, парни притопывали. Сказать, что это танец — не сказать ничего. Было в нем что-то животное, давящее, первобытное. Ноги отбивали один и тот же ритм — пылевые облачка лопались вокруг подошв, и песок оседал старым серым пледом на пакеты от чипсов и пустые жестяные банки. А тогда, попритопывав вместе с этими странными людьми, я присел на корточки и стал рассматривать цветные бумажки с надписями на незнакомом языке — рваными волнистыми линиями, походящими на бегущую рябь от ложки, что касается лукового супа в тарелке. Я провел пальцем по внутренней стороне пакета, с налипшими крошками, сунул его в рот и почувствовал, что вкус странный — жирный, соленый. И в то же время искусственный, синтетический, будто я лизнул полиэтилен.
— Идем, идем же! — Дед потянул меня за руку. — Нам нельзя здесь.
— Остав малчика… дэд… — от компании отделился мужчина, которого я сразу не приметил. Видимо, он сидел за бочкой. Черноусый, горбоносый. С волчьим прищуром глаз. В руках у него была длинная штука с держателями, она переливалась на солнце гранями — и от нее одновременно веяло и холодом, и жаром. Черноусый ткнул концом штуки деда прямо в грудь. Дедушка попятился назад. — Пуст танцует… А ты ыды, ыды…
— Но нам же нельзя… — запротестовал дед.
— Я разрэшаю… Пуст, пуст танцует… — И черноусый вытащил из кармана какой-то брикетик, завернутый в яркую бумажку. Протянул мне. — Кюшяй… Шёколад…
— Шоколад, — поправил его я (бабушка все-таки изредка баловала меня).
— Да… шёколад, — согласился он со мной и, недобро хмыкнув: «Бэлый. Короший бэлый — бэдный бэлый…», направился к танцующим.
Помню, мне как-то сразу расхотелось танцевать. Не знаю, что на меня нашло. Жарко, наверное, от танцев стало. И я вернулся к деду.
— Интересные дяди, — сказал я.
— Идем от греха подальше, — мрачно произнес дед. — И больше от меня ни на шаг. Понял? — Он развернул меня к себе. — Я спрашиваю, понял?
— Понял, — ответил я. — А почему?
— Нельзя нам, — нахмурился он. — Белые мы.
— А что, это разве плохо? — изумился я.
— Еще бы… Это как чумка… Заразившись, не выздоравливаешь… Помнишь, в прошлом году у тебя хомячок умер?
— Да, — жалобно проскулил я.
— Вот, считай, мы с тобой и есть этот хомячок… Вначале одна лапа, потом другая…
— И тоже умрем? — испугался я. — Как он? От голода?
Дед вдруг смягчился и внимательно посмотрел на меня.
— Рано или поздно… Да ладно, зая, не думай об этом. Ты-то долго проживешь… Шоколад лучше кушай. Он полезный.
— Тогда и чумки не будет? — спросил я.
— В ней ли дело… Пошли… Город покажу…
***
Мы шли по пустырю, а я смотрел по сторонам. Красно-желтая, выпаленная солнцем земля. Тяжелое, натужное, чуть дышащее небо с рваными, как матрас, облаками. Вокруг металлические фургончики на колесах, сбитые из некрашеных досок халупы и большие конусовидные матерчатые палатки со смерчами дыма, вырывающимися из крыш. Около палаток люди, сидящие на циновках. Ноги скрещены. Во рту змеящиеся трубки, соединенные с булькающими сосудами. Рядом с фургонами курчавые постоянно что-то кричащие люди. Там же ржавые сероцветые автомобили. На длинных проволоках, протянутых от сохлых деревьев к снулым — сушилось разновеликое белье. Маленькие, юркие, как насекомые, дети, наряженные в цветастые платья, выбегали из халуп, тыкали в нас пальцами и, смеясь, убегали. Все какие-то неопрятные и чумазые. Один противный мальчик даже швырнул в нас камень. Не попал. Прокричал что-то нехорошее — скрылся за досками, долго и зло смотрел сквозь щель. Крайне редко мы встречали на пути белых. Стыдливо пряча глаза, они копошились в мусорных баках, что-то складывая в пакеты — такие же, которые по утрам приносил дед. Несколько раз нам попались на встречу прохожие без лиц. На них были длинные черно-коричневые мешки, полностью скрывающие их от макушки до ступней. И лишь резкий изгиб ресниц да затравленные угли глаз над кусками материи, закрывающими лица, выдавали в них людей, отличая от конусовидных палаток. Не знаю почему, но мне тогда показалось, что это женщины. Мелко семеня, они обегали нас стороной, точно мы болели проказой, и терялись, терялись. Казалось, жаркий ветер резко подхватывал колючки и уносил их прочь, даже не оставляя следов. Были и нету.
— Кто они, деда? — спросил я.
— Люди, — ответил он.
— Хорошие?
Дед пожал плечами.
— Такие же, как мы. Ни хорошие, ни плохие. Но, как бы тебе объяснить — другие они… Совсем другие…
— А почему? — не отставал я. — Почему одни такие, а другие — такие.
— Культура, заяц, — ответил дед. — Культура.
— А что это такое — «культура»? — поинтересовался я.
— Что такое «культура»? — переспросил он, облизнув потрескавшиеся губы. — Культура — это вещи, окружающие тебя. Вот скажем, если ты спишь на матрасе — ты белый, а если сидишь на циновке — желтый. Если вокруг тебя купола — ты опять белый, но, если веришь в полумесяц — ты можешь быть как желтым, так и черным. Белые очень любят икру и блины, другие же — курят кальян.
— Икра… купола… — повторил я. — А где это все? Мы же белые, так?
— Так, — согласился дед. — Так… Но, понимаешь ли… — Он запнулся. — Иногда одна культура поглощает другую. Люди ругаются, делят что-то, ходят друг к другу без приглашений, остаются ночевать — однажды просыпаешься, а это ты оказываешься в гостях. И ни одной твоей вещи в этом доме уже нет. А на утро тебе говорят: «Вам пора…»
— Но это же несправедливо. Это же мой дом.
— Эх… Если это твой дом, то не надо кого попало туда приглашать. А то… икра, блины… Доприглашались…
Я немного подумал и произнес:
— Дед… Так это не наш Город? Мы гости?
— Мы, — запнулся он. — Мы — вырожденцы. Идем. Ешь шоколад.
— Не хочу…
И мы снова пошли вперед. Задавать вопросы дедушке не хотелось. Я думал об альбоме и о том, что увидел на самом деле. Хотелось закрыть глаза и зареветь. Вспомнилась девочка. Умерший хомячок. Родители, которых я никогда не видел. Словом, я все-таки заревел. А дед молча подвел меня к серому, уходящему в небо, зданию, около которого, точно трупы, лежали тела пыльных, в половину человеческого роста, букв, видимо, сбитых с фасада, постелил лежавший рядом кусок бумаги на ступеньку, усадил меня рядом с собой и вытер слезы.
— Успокойся, заяц, будь мужчиной. Успокойся. Съешь шоколадку.
— Я не хочу! Не хочу! — ревел я. Вытащил ненавистный брикетик и швырнул в сторону.
Ничего не говоря, дед поднялся. Прошел несколько шагов, подхватил шоколад и вернулся.
— Больше никогда так не делай. Это калории. А ты должен выжить. Понял меня? Ты должен выжить. Посмотри мне в глаза. — Дед развернул меня к себе и вытер лицо. — Ну… говори: «Я выживу», повторяй: «Дедушка, я обещаю выжить».
— Я обещаю выжить, — пролепетал я, пряча шоколад в карман. — Я выживу.
— Молодец, — похвалил меня он. — Ну, все? Успокоился?
— Ага, — икнул я в ответ, посмотрев на кусок бумаги, свисающий со ступени. Лист был желтый жеваный, во многих местах с дырками, весь испещренный знакомыми буквами.
— Это что? — я приподнялся, с интересом взяв его в руки.
— Газета, — ответил дед.
— Та самая?
— Она.
— А можно я возьму домой? — попросил я.
— Возьми, если хочешь, — как-то равнодушно откликнулся дед. — Она все равно старая. Только осторожней, чтоб они не увидели — нам нельзя.
— А почему?
Дед не ответил.
Я аккуратно сложил обрывок газеты несколько раз и положил в карман к шоколадке. Еще раз посмотрел на окостенелые буквы, лежащие рядом с лестницей, и неожиданно для себя сложил слово: «ДАРСТВЕННАЯ». Там, правда, еще какие-то буквы были, ноги которых выглядывали из мусорных холмов-надгробий, но я отвлекся на что-то более значимое — не то на птицу, не то — жука. Сейчас, признаться, не помню.
Позже, уже дома, я развернул газету и попытался прочесть. Мешали дыры, затертости, смысл некоторых слов доходил до меня с трудом. Некоторые фразы я вообще не понимал. Некоторые не понимаю и сейчас. Единственное, что я могу с твердой уверенностью сказать, так это то, что одна из колонок с названием «Теорема Ферма»[1], по сути, явилась эпитафией моему Городу и состояла по большей части из вопросов без ответов. А ведь наверняка многие белые ее тогда проигнорировали, не обратили внимания на скрытый подтекст, прочли по диагонали, и в итоге — завернув в газету какие-то отбросы, выбросили на свалку, с тем, чтобы через десятилетия она попала к белобрысому мальчику и рассказала ему о том, что же должно было случиться.
И в итоге случилось.
Сейчас я, пожалуй, не смогу точно воспроизвести содержание колонки, но общий смысл вопросов в редакцию был примерно такой: «На празднование Z-летия Дня Города затрачено более X млрд, на которые можно было построить более Y тысяч квартир для граждан. Кто и как украл у граждан Y тысяч квартир?.. Кто же на самом деле заинтересован в разноцветных переворотах?.. Правда ли, что нацизм маленьких империй опаснее имперских замашек великих государств?.. Результаты последних войн показали, что сломить свободолюбивый дух небольших народов гораздо сложнее, чем больших… По официальным данным правительства иностранные инвестиции (по существу эти деньги пошли на скупку по дешевке предприятий, а не на строительство новых) за период в последние Z лет составили всего лишь X млрд. В то же время, по данным разных официальных и не официальных источников, из страны, официально и не официально, ежегодно вывозится от X до X в степени N млрд. И это называют «равноправными и взаимовыгодными отношениями»? Интересно, с чьей стороны власти смотрят на это «равноправие», и о чьей «выгоде» здесь говорится?..»
При чем здесь «Теорема Ферма», остается для меня загадкой и по сей день.
Надо сказать, что вопросов в колонке было очень много. Большая их часть уделялась какой-то мифической скважине, которая существовала лишь на словах, но на самом деле ее никто не видел. Мол, она вместо того, чтобы качать — выкачивает. А именно — жизни, судьбы и квартиры тех самых горемычных граждан. Я, помню, очень удивился тогда этому сумбурному образу, рожденному фантазией одного из вопрошавших. Представлялось какое-то странное сооружение, напоминающее огромную воронку, в которую со свистом влетают купюры, часы, собаки, люди, дома и даже храмы. Белые, черные, желтые — все они вперемешку — вихрем влетают внутрь воронки, а она, точно прожорливая жаба, захлопывает пасть и через какое-то время выплевывает чей-то ботинок. Разве такое возможно? Бред… А затем, в колонке, шли какие-то непонятные вопросы по поводу демократии… Что это такое — я не знаю и сегодня, поэтому оставляю без комментариев. Сложно сказать почему — но газету я сохранил, она и сейчас лежит у меня в том самом альбоме. Желтая, жеваная.
Только с дедом я насчет газеты все-таки не согласен — не с пакостными буковками она была.
Не с пакостными.
***
Мы же взяли правее от здания и пошли навстречу развалинам из красного кирпича.
— Здесь сидели — они… — Дед махнул в сторону развалин. — Радетели.
— Где? — спросил я.
— Везде, — он сделал широкий жест обеими руками, будто хотел собрать кирпичи в кучу. — Ты бы видел, какие они были. Сытые, лощеные. Такие, как мы с тобой, для них тля были. Микробы. Я их только по телевизору и видел…
— Что такое «телевизор»? — тут же спросил я.
— Ящик такой придурковатый был, — ответил дед. — Все брехал и брехал.
— Зачем же он нужен был? — удивился я.
— Ну… — задумался дед. — Наверное, он нужен был, чтоб… вот это все… чтоб отвлечь… ну и вот… ведь пока мы щелкали да мыльные оперы смотрели… главную оперу-то для нас и отыграли…
— У… — только и сказал я. — Понятно.
Трудно все-таки с дедом было. Не всегда я его понимал, надо сказать. Любил, но не понимал. Наверное, так насекомое цветок любит. Пользуется им, пыльцу собирает, жить без него не может, а кто оно, что, зачем — понять не в состоянии.
Дед же продолжал:
— … с демонстрациями.
— Что? — переспросил я, разглядывая перевернутый памятник с лежащим на коне смешным коротконогим военным.
— Говорю, что главную оперу для нас и отыграли… с демонстрациями.
— Это еще что такое? Демо… сра… Дед, как правильно?
— Демонстрация? — Дед остановился, взял меня за руку и мрачно проговорил: — Демонстрация — это когда люди идут туда, не зная куда, чтобы отпраздновать то, не зная что… Я вот, зая, до сих пор не могу понять, что мы всю жизнь праздновали… То День Города, то День Независимости, то еще какую-нибудь ересь… Все праздновали и праздновали… Пока наши праздники в трауры не превратились…
И дед повлек меня дальше. А меня не покидало ощущение того, что все это он говорил не мне, а себе. Будто и нет меня рядом, а стоит он около зеркала — тычет в него пальцем, удивляясь собственному отражению: «Как так? Еще вчера же… И на тебе…», словом, что-то такое в голову мне тогда пришло, уж и не знаю, почему это с этим длинным несуразным словом связано было… вроде, и связи-то никакой…
Дед же, тыча в невидимое зеркало, все говорил и говорил. Только я плохо его слышал, поскольку голос его начал тонуть в жужжании и вое каких-то насекомых. Я пытался понять, откуда раздается этот звук, завертел головой, но так ничего и не увидел.
— И кусками, кусками… По миллиметру нас… — услышал я обрывок фразы. — То тут отхватят, то там… Пока мы, стало быть, шариками воздушными и флажками размахивали… Доразмахивались… Лучше не смотри…
Дед вдруг резко потянул меня на себя и, как кутенка, прижал к ноге. Зачем-то закрыл мне лицо руками. Я же, пробираясь глазами между его пальцами и елозя носом по жестковатой ладони, все-таки успел ухватить кусок картины, которая на всю жизнь, будто след военного сапога в цементе, отпечаталась у меня в памяти.
Откуда-то из-за угла появились грузовики с открытыми верхами. Походили они на жуков, вереницей ползущих друг за другом. Огромных, жирных и сытых. В грузовиках сидели люди с лопатами. Они просто ехали. Лопаты кверху, лица — вперед. И ничего — ни одной эмоции. Вперед, но будто назад. Страшнее картины я еще не видел. Лопаты, лица. Лица, лопаты. Грязноватые лица и сверкающие лопаты.
— Дед? — спросил я, когда он все-таки, по известной только ему причине, отпустил меня.
— Да, — бесцветно ответил он.
— Кто они?
— Котлованщики… — прошептал дед.
— Это кто?
— Это… — дед остановился. — Ладно идем, покажу…
Шли долго, по прямой. А я все время теребил шоколадку в кармане. И думал, думал. Нервно так, глупо. Мысли гусеничками ворочались во мне — беспокойно, устало. Казалось, еще чуть-чуть — и коконы. За ними бабочки. Но нет — именно копошение, еложение какое-то в голове. Белые, «Дарственная», темноликие — по непонятной причине не свои, а чужие, и почему — тоже неясно, икра — явно дедом выдуманная, шоколадка эта дурацкая, и, главное — рытвины кругом, развалины, и ни одного целого памятника, и уж тем более ни одного дворца — как в книжках у деда. А только палатки, кибитки, костры, канистры, транзисторы, штаны широкие, языки незнакомые. И облачка страха, обволакивающие нас с дедом, точно нельзя нам ходить здесь, а срочно за ворота бежать следует — во двор, к бабушке, к карамелькам. Суматоха у меня в голове началась, и ничего-то я не мог с ней поделать.
Но тут мы пришли… И глазам предстала совсем уж непонятная картина. Дед, таясь, отвел меня за угол какого-то строения и, глядя вперед, на людей, видимо, к нашему приходу покинувших грузовики и уже стоящих около огромной глубокой ямы, вдруг начал неистово креститься, что-то про себя шепча… Глаза у него стали стеклянными, отрешенными. Признаться, я тогда немного испугался. Отошел от деда на несколько шагов в сторону. Глазами смотрел вперед, правым же ухом — прислушивался к деду. Получалось нечто странное:
— …на земле, как на небе… прости нам долги наши… но избави нас от лукавого…
Люди в шеренгах, за ними маленькие узкоглазые люди с блестящими штуковинами в руках. Штуковины направлены в спины белых.
— …прости же, ну прости…
Другие белые люди с тележками — в тележках «обрывки» зданий, куски икон, покореженная арматура крестов. И все везли, везли. Тысячами. Помню, я про муравьев тогда подумал. Ловко они, у нас, во дворе, под деревом суетились. Кто-то травинку тащил, кто-то крыло насекомого — и все в дом. Только тут как-то наоборот все было. Будто из дому — на свалку все.
И снова шепот деда:
— ...и сила и слава…
Тележки переворачивались — арматура, куски, обрывки — все летело в огромную могилу, исчезало там, тихо так, без грохота, словно в вату падая, и только непонятное, дедово: — Аминь… — с неожиданным финалом: — И пусть земля будет пухом…
И тут взметнулись лопаты. Закапывая, наваливая песок. Громыхая тишиной и шуршаньем — жутко так, страшно.
Затем дед обернулся, вытер глаза, долго, пристально, точно в последний раз посмотрел на меня. Я молчал. Молчал и он. Взглянул на часы. Вздохнул.
— Пора… Время… А то не успеем… Ешь шоколад…
— Не хочу.
— Ты должен выжить.
— Не хочу.
— Должен.
— Нет, — упирался я.
— Не нет, а должен, — шепотом, но уже не настаивая как в прошлый раз, произнес он и почти неслышно добавил: — А впрочем...
— Дед, — через минуту спросил я. — А откуда такая дыра? Люди вырыли?
— Люди, — ответил он. — В том-то и дело, что люди. То храмы, то бассейны, то снова храмы, а то просто дыры… Люди милый, люди…
— А что они сейчас делали? Вот эти — с лопатами и тележками…
— Они, они… — он начал подбирать слова, посмотрел на стертые пыльные подошвы облаков, опустил голову и выдохнул: — Они… Грехи свои закапывали…
— Так получается, что те, которые за ними присматривали…
— Дело не в присматривающих, — оборвал меня дед, — проблема в тех, у кого тележки и лопаты… Говорю же, грехи закапывают, а вместе с ними себя и историю… Она, история, знаешь, когда меняться начинает? — когда всем на все на-пле-вать… Про-сра-ли… А все скважина… Извини, не повторяй больше этого слова…
Я тогда решил, что дед имел в виду под «этим словом» — скважину, и отчего-то хихикнул.
Домой мы шли довольно долго, но я не обратил на это особого внимания, поскольку смотрел по сторонам. Дед был погружен в свои, судя по складке на лбу, мрачные думы, поэтому вопросов я не задавал. Хотя, признаться, очень хотелось. А что это за огромные мрачные буквы «М» иногда появлялись? Что это за ведущие вниз под этими буквами лазы? Что это за обрывки слов, изредка появляющиеся на зданиях — «...ссия»? Почему кругом висят плакаты с непонятными письменами и лицами бородатых людей со штуковинами наперевес? Почему белые, изредка попадавшиеся нам на пути, исподтишка кивали деду, здороваясь, и тут же устремлялись прочь, а темноликие либо не замечали вовсе, либо смеялись и гортанно-неприятно что-то выкрикивали вслед, отчего дед вжимал голову в плечи, крепче брал меня за руку и ускорял шаг? У меня было так много вопросов. Но я почему-то так ни одного и не задал.
Наконец мы подошли к воротам. Девочку уже убрали. Прошли к охранникам. Дед отдал пластиковые карточки и расписался в журнале. Вошли в мой любимый двор — с муравьями. Бабушка, отчего-то с нервными бегающими глазами, встретила нас у порога и спросила:
— Как он?
— По-моему, ничего не понял, — ответил дед. — Маленький еще.
Тут встрял я. Воскликнул:
— Баб, а мне шоколадку подарили! Смотри…
— Пусть съест — ему надо… — обратился дед к бабушке. — Он ее, правда, пытался около бывшей Госдумы выбросить.
— Зря ты, милый, — сказала бабушка, потеребив мои волосы. — Там калории.
И мы вошли в дом.
Дальше было здорово — чай, сероликие блинчики, правда, без икры, выдуманной дедом. И альбом, огромный альбом про мой Город, подаренный мне дедом. Я в него тогда обрывок газеты засунул.
Альбом до сих пор у меня — старого, живущего все в том же дворе, с детства не любящего сладкого, и, к сожалению, знающего, что такое геополитика.
На альбоме написано:
«МОСКВА».
[1] Пьер Фермá (фр. Pierre de Fermat, 1601–1665) — французский математик, один из создателей аналитической геометрии и теории чисел, автор работ в области теории вероятностей, оптики, исчисления бесконечно малых величин. По профессии юрист, с 1631 года — советник парламента в Тулузе. Наиболее известен формулировкой теоремы Ферма. Великая теорема Ферма (также Последняя Теорема Ферма) утверждает, что для любого целого n > 2 уравнение xn + yn = zn не имеет положительных целых решений x, y и z.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы