Пьяные ночи призраков. Чёртов Тыквенник.
Тыквы еще не заготовлены. К счастью, у меня свой поставщик, он выбирает желтые, сладкие, а на рынке, и тем паче, в магазинах, норовят подсунуть белые, кормовые, крашенные оранжевой краской. Каждую тыкву отмываю, полирую черной бархоткой, беру канцелярский нож (он выдвигает острое жало, похожее на зазубренную линейку), сношу тыкве макушку, ложкой скребу внутри по бокам. Оскал фломастером каждый нарисовать может, но я вырезаю наугад – получается страшнее. И на каждую пустопорожнюю голову хватает одной свечки-таблетки. Больше не надо. Тыква не должна светиться изнутри, а лишь зловеще мерцать. По одной голове на окно, зубами внутрь бара. На столы «тыкву-комплимент» - особое угощение. Солидными ломтями смело нарезаешь тыкву, поливаешь медом и в духовке доводишь до мягкости. «Волосатики» что угодно задаром сжуют.
Готовлю праздничный коктейль - тыквини. Ледяной тыквенный сок мешаю с текилой, лаймом, перистым льдом, а на края бокала крошу морскую соль или аспирин. Когда текила заканчивается, лью водку.
Но в меню у нас еще и мясо. Бар на день - не бар, а обитель душ павших воинов – Валгалла. Группа студентов-философов предложила, им как раз в сессию мифологию сдавать. Из Валгаллы каждое утро в боевом порядке, под марши Вагнера, воины выезжают на равнину Одина и бьются друг с другом, пока жребий не наметит жертв, совсем как в земных сражениях. А когда наступает обеденное время, победители и побежденные садятся на коней и возвращаются домой, чтобы есть вечного кабана и пить мед и пиво, то есть прибудут в бар ровно к трем. Вечного кабана поручено добыть Догу.
Дог растерялся поначалу, где взять кабана? Но сообразил, что о крупных животных нужно спрашивать мужика, что овцу, как собаку, на веревке по Ваське выгуливает. Лохматую, грязную, со свалявшейся шерстью.
- А ну, как он и кабана столь же неопрятного присоветует? – волнуется.
Не беда, любой неопрятный кабан после продолжительного верчения на вертеле, становится чистым агнцем и приобретает нежный вкус. И, когда местонахождение кабана становится ясным, возникает вопрос, как сделать его вечным? Ответ очевиден – взять еще одного про запас.
Души павших воинов приходят гурьбой. У кого фантазии хватило, кетчупом лицо заляпать, кто воротник до макушки натянул, искусственную голову в руках держит, иные – в простынях-привидениях, многие изображают из себя инвалидов – без руки, без ноги, их можно понять – на поле битвы мало кому удается душу нетронутой сохранить, обязательно часть потеряешь. Есть среди них и рыцари без всякого намека на раны, лишь сверкающие доспехи и меч-кладенец, они либо новички в деле, не успевшие обагрить мечей кровью, либо жесткие профи, которые убивают противника раньше, чем тот нанесет удар. Но есть ребята, которые воевать и не собираются, они, снизу до верху, в черном, ну, что ж, и в Валгалле устраивают светские вечера, приглашают валькирий и заводят вальсы Штрауса.
Дог выносит вечного кабана в бенгальских огнях. Непонятно, что это символизирует по Дог-философии, но павшие души в восторге, а когда им еще выставляют бочку пива и вовсе слетают с катушек. Могу расслабиться, Дог освободил меня от хлопот. Сам в шлеме викинга, с курчавой бородой (ой, что-то недоброе напоминает, никак грязной василеостровской овце пришел конец), в картонных латах на плечах, - такой сегодня в баре обслуживающий персонаж. Я без костюма. Кажется, достаточно называться Цезариной Плетнёвой, чтобы никогда не надевать костюм на маскарады. И в своем вечном тюлевом платье я вполне могу сойти за смерть-матушку. Ух, ты кружки бить начали! Завтра придется написать заявку на новую посуду. Бастующие стеклодувы обрадуются работе. Ведь бастуют они, чтобы скрыть недостаток заказов от злого мира, который в один прекрасный день решил перейти на пластик.
- За Цезарину! За Цезарину! – поднимаются вверх кружки. Приятно, черт побери. Смущенно отворачиваюсь и вижу…
Некто в черном плаще полощет огромными крыльями за плечами. Не входит, влетает в бар, едва касаясь ногами ступеней. Крылья веют могильный холод. Ледяной поток шевелит волосы на голове. В руке у него обнаженный меч. Темное лезвие туманится от дыхания. Он протягивает руку над стойкой:
- Прядь волос, Цезарина Плетнёва! – и взмахивает мечом.
Он восстал из моего сна. Эта черная фигура еженощно склоняется надо мной. Знаю, чего он хочет, отрезать прядь волос мечом и исторгнуть душу. Не помня себя от страха, падаю замертво.
- Эй, а ты кто? – хлопает по плечу Черного с крыльями Митрич.
- Не видишь что ли? Бог смерти – Танат, - отвечает Буддейко и скидывает черную маску.
- Это же из греческой мифологии, - презрительно кривит губы Митрич. – Перепутал ты все.
- Ничего я не перепутал. Хотел по-соседски зайти. Думаешь, Таната в Валгалле не приняли бы? И даже куска кабана не предложили? Может, и пива бы ему не налили?
Хохочут, у Митрича на лице дрожат, трясутся резиновые шрамы.
Очнувшись, бормочу: «Пожалуйста, режь, бери, хоть все косы… На, забирай, да отрежь же… Я ждала тебя, каждую ночь призывала. Но ты почему-то в последний момент отходил. Но раз уж ты здесь, бери, забирай мои волосы, и душу бери, не забудь взять и мою душу…»
- Ты что, в самом деле, в обморок упала? – склоняется надо мной Буддейко, он уже хлебнул пива и от него разит дымными персиками. – Я думал, в шутку. Испугал тебя? Прости, прости, поднимайся, - и помогает встать на ноги.
Но подозревает, что я все еще не в себе. Оглядываюсь по сторонам, поднимаю руками косы, предлагая их невидимым ценителям. Будду берет оторопь, но справившись с изумлением, хватает два тыквини со стойки, втискивает по бокалу мне в руки:
- Приказываю… Надо выпить…, - и чуть ли не силой разжимает краем бокала зубы. Алкоголь бежит вниз, почему-то заставляет розоветь лицо и расслабляет сведенные судорогой плечи.
- Слава Богу, слава Богу, - приговаривает Будда, наблюдая за моим лицом. – Никогда себе не прощу, что до смерти тебя напугал. Дурацкая идея Танатом нарядиться.
- Да, нет, идея хорошая, - с сожалением разглядываю его костюм, казавшийся таким настоящим.
- Хотел испугать всех на корпоративной вечеринке. Но, подумал, что вряд ли они поймут, не так много моих бывших коллег разбирается в греческой мифологии, да и потом, это выглядит жалко. Вроде, я же классный возьмите меня обратно, а не…, - делает зверское лицо, - …возьмите меня обратно, а то я расскажу про все ваши махинации!
- А ты знаешь про их махинации?
Будда грустно усмехается:
- И не мало. Беда в том, что они знают про мои.
- Ты можешь устроиться в другом месте, работы всегда хватает.
- Да, только на такую работу меня больше не возьмут. Я приносил в дом большие деньги.
– Ты меня напоил? – удивляюсь, замечая в руках два пустых коктейльных конуса. – У меня ведь правило – не пить с клиентами.
- Цеза, Цеза, может, один день без правил проживешь?
Может, и проживу. Но на двух тыквини точно не остановлюсь. Припрятана у меня бутылка португальского портвейна винодельческого дома Варрес. Белый порто густой, сладкий, тягучий, оставляет слюдяные наплывы на стенках бокала. Шесть сортов винограда: аринто, кодега, мальвазия фина, рабигато, виозиньо и три сотни лет потребовалось, чтобы изобрести его. Мир в бокале портвейна перевернутый, любая вещь превращается во дворец с барочными завитушками. Первый глоток – будто мед течет на язык, вот он тот самый мифический мед Валгаллы. После десяти глотков сердце начинает стучать сильнее, чувствуешь, как кровь смешивается с виноградным сахаром и струится там, где раньше и не протекала. А после двух бокалов уже все равно, какой у напитка букет.
Открыла я бар, чтобы встречаться с отцом и мамой. Но каждый раз, когда я зажигала «хрупяк», чтобы вызвать одного из них, останавливалась. И сидела, с поднесенной к губам сигаретой. Огонь тлел, дым вился. Проходили минуты. Скончавшийся «хрупяк» обжигал мне пальцы. Я зажигала новый, и вновь не могла затянуться. Потому что знала, это иллюзия, утешение. Если бы я, как многие мои клиенты, верила в то, что общаюсь с давно ушедшими, вдруг чудом вызванными с того света, боль бы утихала. Рана покрывалась нежной корочкой, как в духовом шкафу у пирога, запекалась бы под повышением градуса, и рыхлый мякиш перестал бы дышать часто, натужно, он бы успокоился, слежался, замолчал. Но боль моя не утихнет, потому что я знаю, призраки не настоящие. Тот, кто уходит, уходит навсегда, и часто не туда, куда нам мнится в сладких снах - в сады, где цветут розы и плодоносят финиковые пальмы. Нет, чаще всего это лед, пустыня, тишина и тайна, там нет цветов, нет ручьев и нет никого, с кем можно поговорить.
И когда потолок в баре начинает давить на макушку, понимаю, что пора на воздух, на свободу, под небо, которое, хоть и низкое, но все же выше каменного потолка. Улицы стекают в Неву, как ручьи. Осенью Нева – всё леденящая река, водами которой клянутся боги. Дома, как торты со сбитым декором, а некоторые – шляпные коробки с обтрепанными атласными лентами.
Зимой река превращается в ледяное поле, в нее намертво вмерзают корабли, и птицы, не успевшие поджать лапы, застывают снежными фигурами. Как будто девятый круг ада Данте расстилался прямо у наших ног: ледяное озеро Коцит, в которое вмерзли обманувшие доверие, предатели. Мосты трещат, кренясь на сторону от низкой температуры, ни железо, ни гранит не выдерживают предельно холодного внимания. В крошку, в щепы разлетаются замерзшие здания, стоит налететь порыву ветра покрепче. И воет, и воет ветер, как стая волков. Сосульки висят до окон второго этажа. С мощным, оплывшим торсом, истончаясь к земле, они таят самую чистую небесную влагу. Когда поутру ставишь чай, высунь руку из фортки и отломи кончик, брось в чайник и томи на медленном огне. И нигде такой воды не сыщешь, только у нас, и только зимой.
Интересно, ёкает ли у птиц в животе, когда они вдруг теряют один воздушный поток, а до другого еще несколько взмахов? Знают ли, что будет другой? Или каждый раз не верят, что спасутся? Всякий ли раз празднуют попутную воздушную струю, как чудесную победу?
Вот только трезветь от портвейна начинаешь неприятно. Грусть и слабость ушанкой садятся на голову. Отвожу взгляд от темнеющего, обложенного облаками, как ангиной, неба. Пора возвращаться в бар, пол-литра пива разгонят печали и возродят тебя к новой ночной жизни.
***
Дог застенчиво сдирает с мизинца остатки розового лака.
- Дог! – кричу я ему. – Ты, что, Дог! Ты встречаешься с ней?
Догу и стыдно, и сладко признаться:
- Ну, вроде… да…
- Дог, она ведь замужем.
- Но она называет его дохлошариком.
- Не важно, как она его называет. Он – ее муж. Что же ты делаешь, Дог, что же ты делаешь? Ведь твоя жена точно также ушла к кому-то!
Похоже, Дог не думал об этом. Иначе, почему он бычит голову, мычит и чешет кулаки один об другой.
- Ты так страдал, ты плакал ежедневно! Или не помнишь?
- Лук, может, нарезал, - пожимает он могучими плечами.
- Дог! Дог! Опомнись, ведь и от тебя жена ушла.
- Ну, да ушла… - подтверждает Дог, преисполненный спокойствия.
- Разве ты не должен сочувствовать ее мужу?
- С чего это? – кряхтит Дог. – Чего ему сочувствовать? По лбу ему припечатать нужно, чтобы от нее отстал.
И нервы у меня не выдерживают:
- А ты знаешь, кто ее муж?
- Нет. А ты знаешь?
И я съеживаюсь. Не могу ему сказать. Надуваю щеки и мотаю косами: «Нет, нет, не знаю».
- Мы никогда не бываем столь беззащитны, как тогда, когда любим и никогда так безнадежно несчастны, как тогда, когда теряем объект любви или его любовь, - помогает своей мудростью, вынырнувший из небытия прямо в кухню дядюшка Зигги.
Дог плюет прямо на него. Но плевок, вместо того чтобы сползти по жилетке венца до часовой цепочки, пролетает сквозь Зигги и впечатывается в висящую на стене доску для резки хлеба.
- Вымой! Не оставляй так! – приказываю Догу, а дядюшку Зигги хватаю за тощую шею и выталкиваю в зал. Он – легче перышка, сам по воздуху плывет:
- Вход на кухню – только для персонала!
Но его не пугает суровость слов, венц умащивается на высокой табуретке, щелкает гильотиной для сигар, выпускает три кольца подряд, и затягивается воспоминанием:
- Впервые я увидел смерть близко, когда умер мой знакомый, нет, не просто знакомый, - друг, раз я помню его имя. Натан Вайс. Повесился из-за измены молодой жены. Представляешь? Я тогда понял, как невыносимо тяжело видеть мертвого, безмолвного человека, в котором еще недавно было так много жизни, энергии и беспокойства. И даже, когда его гроб засыпали землей, я не мог свыкнуться с мыслью, что его больше нет, и никогда не будет. Почему же случилось непоправимое, почему? Он ведь был на верном пути к цели, у него были все возможности достигнуть всего, к чему он стремился. Он был доцентом и наслаждался своей ролью, своей значимостью на работе. У него была солидная репутация как у специалиста. Он руководил отделением в больнице. Ему была обеспечена большая практика. Его смерть была чем-то похожа на его жизнь, такая же порывистая и непредсказуемая.
- Ваши изречения, Зигмунд, буду мелом на доске вместо меню записывать, - обещаю ему, но он не замечает иронии, кивает головой.
Из последних сил держу в руках пивную кружку, чтобы от слабости не упустить ее на пол. Дядюшка Зигги одной рукой лущит арахис, земляной орех, и слеза скатывается у него по левому крылу носа, увесистая, как ядро.
- Зима для меня – столбняк и смерть, - шепчет вдруг соткавшийся из пылинок Ниц. От дождя и снега у него слезятся глаза. Сама чуть не плачу, так его жаль.
- …Повсюду - снег. На крыше - серый лед.
То - смерть моя вдоль белых стен крадется
в продрогший сад... Она еще вернется
и стрелки на часах переведет, -
мрачно декламирует Будда, набравшийся тыквини, он метет плащом, как его жена в танце хвостом из перьев и, кажется, даже приплясывает, притоптывает ногами.
Смешно смотреть, как Будда в облике Таната домогается внимания Марселя, а все затем, чтобы тот выдал ему секрет сокровища Ротшильдов. Вот, говорю, смотри, как с твоей легкой руки призраков не для утешения душ используют, а ради наживы. А кто виноват? Ты и твое умение крутить «хрупяки». Ведь если Будда своего добьется, то разве один одинешенек останется? Нет, все захотят наживы быстрой и простой. Тогда тебя и казнить можно будет недрогнувшей рукой. И непроизвольно потираю грудь, метка горит, но к ее жару я уже начала постепенно привыкать.
Марсель делает вид, что ни слова Будды не понимает. На имя Ротшильдов даже усом не ведет. Какой-то разлад в призрачном хороводе. И дядюшка Зигги и Марсель, и Ниц все говорят невпопад, на вопросы не отвечают, несут ересь, что-то бормочут. И только тут понимаю, что из-за меня так выходит, нельзя мне пить в баре, не только потому, что живые привяжутся, а еще и потому, что призраки слепнут и глохнут, и направление мысли теряют, да что там, даже не могут себя толком ощутить.
- Помню, как мы шли в сторону моста Согласия посмотреть на замерзшую Сену, - подает робкий голос Марсель, - к ней все, даже дети, подходили теперь безбоязненно, как к выброшенному на берег киту, громадную тушу которого сейчас будут разрубать.
- Громадную тушу! – хватается за живот Митрич. – Сена ваша – лужа по сравнению с Невой. Вечно вам кажется, что Франция – пуп мира.
- Французы, - фыркает дядюшка Зигги, - парижане… народ психических эпидемий и массовых истерических конвульсий.
- Искусство и только искусство. Искусство дано нам для того, чтобы мы не погибли от правды, - вперив взгляд опухших глаз в пустоту, бормочет Ниц.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы