Сказ о том, как Сенечкин хотел добрым стать…
Жил-был Сенечкин. Не тужил особливо, в цехе работал. В литейном цехе небольшого завода, продолжая дело отца своего, Сенечкина. Правда, говорят, раньше-то все получше было. И линия средних форм в цехе работала, опоки плечом толкать не приходилось, потому как слесаря, ребята бравые, следили за двигателями и работу свою знали. А еще Сенечкин-старший с воодушевлением такую историю рассказывал. Привезли однажды в цех заместо лака для окраски стержней чистый спирт. Целую бочку агромадную. Рабочие этому не очень удивились и погуляли тогда отрадно. Цех пару суток молчком стоял. Отдыхали. Опять же, денег больше получали. Хотя, между нами, верится с трудом. Раньше, говорят, и солнышко теплее было. Но… Да… Впрочем, ладно, вы сами все это знаете.
Сенечкин - вот наш видный мужик. Роста высокого, живот имеет серьезный, округло-объемистый, и грудь у него в щедром распахе видна, крепкая грудь, мохнатая. Сенечкин-старший пожиже был, как-то потоньше, и душа в нем еще заметно трепыхалась. Но династия неизменно силу набирает и генная конструкция Сенечкина-младшего физически более совершенна. Оболочка плотская утолщилась, покрылась мохнатой шерстью и почти перестала быть полой, сердцу и душе остался маленький свободный уголочек. И подумайте сами, как надежно от посягательств извне защищены эти слабые комочки (я говорю о душе и сердце) могучей броней телесной. Вы скажете, что им наружу самим не выкарабкаться, а я скажу, что незачем им наружу выкарабкиваться. Хорошего из этого никогда ничего не выходило. Тумаков получат, плевков и сраму не оберутся. Пусть уж за надежным заслоном сидят и непретенциозно тлеют. Оно спокойнее.
Сказ мой, однако, правдивый не с этого начинается. Это все покуда присказка. А присказка рано или поздно, но непременно заканчивается и приходит время самый сказ сказывать.
Стоял наш Сенечкин, продолжатель славной династии, перед линией средних форм и собирал эти самые формы под заливку. Сигарета у него во рту, обрамленном мужественными усами, как живая, из одного угла в другой прыгала, дымком исходила и глаза щурить заставляла. Сенечкин кувалдой помахивал, живот свой прытко носил и перемещался вдоль линии достаточно быстро. Кран мостовой над ним висел, цепями опоки перетаскивал, а из кабины крановой высунулась грязно-красная девица и сочно прикрикнула:
- Сенечкин! Кончай работу, мыться пора.
- Хаг! – отозвался Сенечкин, одним богатырским ударом скобу загнав. И, подняв свободную руку и взглянув из-под низкого лба, махнул заскорузлой ладонью, - свободна, мол, красавица.
Кран, как чудище сказочное, скрежеща и визжа, с места тронулся, пыхтя, скорость набрал немалую и в концевики врезался, подняв густое облако пыли. Из нутра этого облака крановщица выпрыгнула и, спускаясь по трапу, безмятежно песенку модную напевала: «Без меня тебе, любимый мой…» Не знаю насчет ее любимого, а вот кран без нее не дрожал бы так возмущенно телом. Накрашена крановщица была знатно. Щедрый слой пошло используемой косметики пылью и гарью покрылся, ресницы слипшиеся торчали граблями, во рту ярко-красном папироса прыгала. Прыгала папироса, крановщица шла, телом изгибаясь, огибала производственные препятствия, неотвратимо к Сенечкину приближалась.
Сенечкин на глазах раздувался. От чрезмерного напряжения. В опоку правым плечом уперся, ногами, обутыми в грубые башмаки – в металлический пол. Толкал форму, изрыгая утробные звуки. Крановщица приблизилась, руку под живот Сенечкину сунула и привычно и точно что-то там ущипнула.
- Ах-ха-ха-га-га-гы-ы… - прохрипел, опав телом, Сенечкин. И кувалду выронил. Кувалда, в воздухе кувыркнувшись, нацелилась в ногу крановщицыну, но расторопная девица ногу отдернула, а, отдернув ногу, папиросу выплюнула и укоризненно сказала:
- Вот ты всегда так, Сенечкин. Волнуешься, как мальчик.
И дальше пошла, гибким телом извилисто двигаясь, преимущественно нижней частью. Сенечкин, взглядом выпуклых глаз ее проводив, выпрямился, насколько мог выпрямиться, руками колени потер и сказал удовлетворенно-радостно:
- Га!
Потом пошкрябал грудь мохнатую и, засунув пальцы в рот грязные, оглушительно свистнул.
Из дымного тумана слесарь вынырнул. Щуплый, маленький, глазки бегают, ручки шевелятся, носик принюхивается, уши огромные подрагивают. Не слесарь, а мышь литейная, в копоти выросшая, без солнца и свежего степного ветерка. Дедом его зовут, запомните. Любит он, мышь лопоухая, когда его Дедом зовут. Приятное человеку почему не сделать? У нас ведь от этого язва не откроется и прыщик в носу не вскочит. А у Деда от удовольствия уши розовеют и прозрачными становятся.
Дед к Сенечкину бочком притиснулся и, двигая ушами, залопотал быстро и неразборчиво. Обильно лопотал и долго. Даже Сенечкин не выдержал, воздуху в грудь набрал и гаркнул, глаза закрыв:
- Слов в тебе сколько! Дырку сделаю, лишние выпущу, Дед!
И посмотрел сквозь розовые мягкие уши. А смотреть-то не на что было: грязный цех, в подтеках, копченый воздух – сплошной пыльный туман, техника царя Гороха. Скучное зрелище. Это скучное зрелище приправы требует, как простая самтрестовская пища.
Дед обиженно уши свернул, носом мокрым воздух втянул, глазки вострые скосил и лопотнул было что-то.
- Ша! – рыкнул Сенечкин и уронил скобы гремящие в бочку металлическую. – Пошли, Дед, вдарим малеха. Вспрыснем искру оптимизма в измученный организм.
Лицо мышиное двинулось всеми частями мелкими, уши развернулись, и Дед, роняя за собой ключи гаечные, вихляя и оглядываясь, засеменил в туман.
Сенечкин губы толстые вытянул трубой и засвистал вдруг минорную печальную мелодию, выказывая тем самым существование в его мощных телесах почти удавленной душонки, которая теперь маялась и чего-то такого требовала. И шел уверенно, по-хозяйски. Знаете, как это бывает? Нога правая вперед, левое плечо назад, нога левая вперед, плечо правое назад. Так и дальше. Пыхтит, конечно, как паровоз и как паровоз проносится мимо участков разных цеховых, людей работающих с чумазыми одухотворенными лицами, перронов, вокзалов, дальних зеленых стран…
Ну, а насчет чего-то такого для души, Дед был дока. Вначале, это самое «чего-то такое» он в ведре заваривал, используя лак на спирту для окраски стержней, соль и воздух, обильно подающийся из шлангов резиновых. Заваривал, рискуя процентами от зарплаты и добрым именем слесаря. Пробурлив в ведре, лак превращался в продукт, вполне пригодный для внутреннего потребления градусов на тридцать с копейками. Душе полуудавленной только это и надо было.
Сенечкин это знал. И, забравшись на стеллаж в слесарке, достал из обширного кармана восемьсотграммовую банку из-под венгерских компотов. Опустил посудину в ведро с белой накипью на стенках, спрятанное в бронзовые большие втулки, зачерпнул прозрачную жидкость. Дед лопоухий на стрёме стоял, следил за мастером. Эта трясогузка могла в любое время появиться и жидкость душевную запросто вылить, да еще наказать финансово. Впрочем, не особенно они его и боялись. Но по сторонам все-таки смотрели.
- Это, конечно, не венгерский компот, - пробормотал Сенечкин и, обхватив толстыми губами стеклянный баночный край, начал торопливо заглатывать. Глаза его еще больше выпучились, лицо покраснело чудовищно, и мир божий содрогнулся от возможности апоплексии. Содержимое банки уменьшилось ровно наполовину. И пока Сенечкин приходил в себя после мощной тонизации души, дед, пошевеливая ушами и подрагивая носом, с надеждой на не сбыточное, спросил:
- Ну, как?
- Ананас, - выхаркнул вместе с воздухом Сенечкин. – Давай!
Дед перехватил банку и запрокинул тощую шею. Вспучились желваки, кожу на остром затылке натянув, веки глазки прикрыли.
- Ну, как? – как будто с иронией спросил Сенечкин.
- Пепси-кола, - не сдался Дед, и желваки, рассосавшись, увеличили глазные отверстия вдвое.
- Гы! – осклабился Сенечкин, банку еще раз в ведро опустив, аккуратно крышку накрутив и банку полную в карман пристроив.
Хотите верьте, хотите нет, день ничем особенным не отличался. Вечерняя смена началась вовремя, и цех так же, как всегда смердел и исходил пылью. Единственное, о чем можно порассуждать, это время, которое неуклонно текло, скользило и падало, одним словом, к полуночи приближалось. И вошел Сенечкин в гардероб, тверже обычного переставляя ноги, внося вместе с собой огромное удовлетворение содеянным в течение рабочей смены. Банку в шкаф спрятал и разделся, вернее, к раздеванию приступил, ибо процесс этот длительный и серьезный. Роба, освобождая Сенечкины телеса, гремела и звенела от грязи, перекатываясь по плиткам пола. Оставшись в плавках, необыкновенно грязных и рваных, Сенечкин, закопченными ступнями переступая, ногой ногу почесал и к следующим движениям приготовился, которые, я сказываю сущую правду, выглядели так: легким касанием рук, не сгибаясь, сбросить разношенные плавки к ногам; одну ногу согнув в колене, от плавок освободить, а затем освобожденной ногой, зацепив большим пальцем, плавки подбросить в воздух, и сделать это ловко и почти грациозно; плавки поймать небрежно и, взяв в охапку вместе с робой, отправить в шкаф; прикурить сигарету и, слегка покачиваясь не только от усталости приятной, бережно понести белое рыхлое тело и живот в грязных разводах к душевой, а также мыльные принадлежности в полиэтиленовом пакете.
Душ! Горячие и холодные животворные упругие струи, возрождающие к жизни усталое тело. Смотришь: в гардероб в конце смены рабочий еле плетется, глаза тускло-оловянные не двигаются, руки плетьми к коленкам тянутся. Такой и в душевую вошел, скорченный. А из душевой выпрыгнул упругим комком, готовым к дальнейшей свободной деятельности в кругу семьи или вне, и члены все подвижны, и язык безостановочно о нёбо шлепает. Нет, душ – великое дело, это дело государственной важности. Попробуйте уберите его из заводских атрибутов, половина народу из рабочих поувальняется. Руку на отсечение даю.
Вот и наш Сенечкин вышел из душевой если не преобразившийся, то уж чистый точно. Благообразная физиономия его лоснилась толстыми щеками, а глаза на выкате застились легким блаженным туманчиком. Одеться и причесаться не составляло большого труда, усы были приведены в боевой порядок, из шкафчика была извлечена банка с душевной жидкостью и, после появления лопоухого деда, тоже вымытого и чистого, полностью опорожненная. Уши у Деда мутно побелели, нос повис, а глазки утратили блеск и бойкость. Сенечкин же наш богатырь, он уверенно нес свой немалый вес, посасывая конфетку, взобрался в трамвай и сел к окошку.
Вы ездили после вечерней смены в позднем трамвае? Приятно, не правда ли? Трамвай полупустой гремит и лязгает на поворотах, искры из-под дуги и колес снопом брызгают, за рычагами управления сидит молоденькая девчонка с конопатым лицом и глазками чистыми в зеркальце стреляет. Знает, что зеркальце ее глазками чистыми в салон выстрелит. А вы сидите так, чтобы выстрелы эти в вас попадали. А за окнами дома мелькают, в домах занавески и портьеры, за портьерами свет, а когда трамвай, повизгивая, круто вправо берет, а потом влево сразу, выезжая на широкий проспект новостроек, назад медленно плывет, не желая растворяться в ночном воздухе, городское клад-би-ще…
Сенечкин, конечно, пристроился под выстрелы конопатой девчонки, которая уверенно рычаги дергала и кнопки нажимала, и усы расправил. Время было за полночь, обращаю на это ваше внимание, потому как других фантастических обстоятельств в этом сказе я не припоминаю. Сон всей тяжестью навалился на верхние веки, и Сенечкин из последних сил таращил выпуклые глаза, опасаясь проехать нужную остановку.
Конопатая девчонка-водитель, судя по всему отчаянная, вдруг улыбнулась в зеркало Сенечкину. По всей вероятности, она не улыбнулась, а усмехнулась, так как Сенечкин, распустив губы, смешон был изрядно, но Сенечкин, увидев в тумане пьяных грез, лучезарную девственную улыбку и кривовато-прелестные зубы, встрепенулся, встряхнулся и вздрогнул от горячего комка где-то далеко в собственной утробе. Жжение жгучего комка наполнило Сенечкина чувством необъяснимого беспокойства и маеты, но мы-то с вами знаем, что жидкость Деда лопоухого тонизировала убогую душонку Сенечкина, и она теперь накалилась и просилась наружу, поближе к улыбке девчонки конопатой. Но конструкция телесная была надежной. Думаю, в Сенечкине следующем, сыне Сенечкина-младшего, если он продолжит династию, этого беспокойного комка (души) просто не будет вовсе. И надобность в подобных сказах, равно как и в других всяких, отпадет сама собой, а Сенечкины в дальнейшем не будут подвержены душевной слабости, которая накатывает внезапно и иногда надолго. Но это в будущем. А пока наш Сенечкин угрюмо задумался, заваливаясь на поворотах.
О чем? Да все о том же. Живет на два дома: в одном мать стареющая и все больше хворающая, а в другом «подруга», так это сегодня называется. Жена с сыном в третьем. «Доме». Но с ней он не живет (третий «дом» – это слишком) уже давно. Живет с мамулей. Когда чувствует существование душонки, едет к «подруге». Банально и скучно. Несколько пошло. Сегодня тоже направляется к «подруге», иначе жгучий комок в утробе прожжет насквозь бренную оболочку и выскочит на свежий воздух. Что тогда делать?
Вышел на остановке своей Сенечкин, окончательно угрюмо опьянев. Чувствуя кроме томления душевного приближение приступа голода животного. Тем более, что конопатая девчонка серьезно на рельсы смотрела и как выходил массивный и расстроенный Сенечкин даже не заметила. Шатаясь и загребая обувью, Сенечкин с трудом добрался до монолита дома, взобрался по лестнице и дверь отворил. На кухне рухнул на табурет и, оказии не имея удовлетворить душонку разбухшую, обе руки в сковороду запустил, предотвращая спазмы голодные. Дальше все быстро происходило и напоминало весьма гардеробное раздевание, когда освобождались Сенечкины грязные телеса и потом удушливо пахло, а именно: запихивал неудобные длинные макаронины в усатый рот; в горсть котлеты брал, не прожевывая, глотал; рыкал и урчал; голодно дергая кадыком, вытягивая шею, как удав, не глядя, руку к плите протянул, кастрюлю нащупал и, опустив в нее палец, палец облизал – облизанное понравилось – поэтому второй рукой, не открывая глаз, зажег спичку, сунул ее под кастрюлю и газ открыл. Но тут ничего ему не оставалось делать, как упасть лицом в сковороду и обреченно заснуть. Не думаю, что душа его бодрствовала дольше. Если и не сразу успокоилась, то уснула через мгновение, устроившись поудобнее.
Видимо, в это время, то есть, за то время, пока Сенечкин посвистывал носовыми впадинами и бормотал, чмокая, а, возможно, и парил в каком-то неведомом мире, одним словом, за время Сенечкиного блаженного отсутствия, именно в нашем мире произошли необратимые перемены. И возможно, тот мир, в котором Сенечкин парил, и этот мир, который Сенечкин на время покинул, поменялись местами. Трехмерный мир заменился плоским, не менее однако красочным. Впрочем, эта моя догадка теперь меня озарила, и темные стороны и щели сказа задним числом объяснить можно попытаться и так, и этак. Тем не менее, это было, это было так, а не иначе, и это было так на самом деле. Впрочем, судите сами.
Проснулся Сенечкин не из-за того, что выспался. Под ребра грубо тыкался злой и старый кулачок, принадлежащий подругиной матери, которую тещей называть Сенечкину несподручно было. Проснуться-то он проснулся, но, поскольку миры поменялись местами, то Сенечкин не много потерял, в общем, оттого, что проснулся. Мутное и воспаленное сознание в голове трепыхалось, как расплавленный свинец, и плоский мир надвигался на Сенечкина свирепо искаженным лицом подругиной матери. Двухмерный овал лица распадался время от времени на два полукруга и из распада низвергался, ноя и маясь, визгливый старушечий голос. Голос образовал целый поток, и из потока этого, достаточного однородного, одно слово вываливалось и волновые толчки расплавленного свинца в голове Сенечкина вызывало, а сознание взлохмаченное безошибочно определяло: «Боров!» В остальном поток привычным был: сжег новую кастрюлю, хозяйничает, как дома, и вообще хорошо устроился, рыцарь… При этом рядом со свирепым овалом лица угрожающе перемещалось нечто черное и обугленное, некий объем еще вчера, если верить старухе, бывший блестящей скороваркой. Сенечкин был готов ко всему, защита не имела смысла, если она исходила от самого Сенечкина. К тому же мир плоским был и как будто не очень реальным, а голова мягкая, как из ваты, и больная, как… Подруга вошла, и первое ее слово укоризненное обращено было укоризной к старухе-матери и содержало очень богатую начинку, не смотря на банальную наружность.
- Мама! – сказала молодая и привлекательная женщина.
Сенечкин, надеяться не смея и все же надеясь на избавление и отдых, робко приподнял не слушающуюся голову. И тут же был вырван из-за стола могучим и гневным рывком – сдерживаясь в словах, женщина не сдерживалась в действии – и выведен в спальню. Здесь женщина, развернув Сенечкина, развернулась сама и прижалась к нему, когда разворачиваться больше незачем было. Она прижалась к нему, отвернув в сторону лицо, она говорила, кусая губы:
- Рыцарь… Когда я обнимаю тебя, я всегда закрываю глаза, - она закрыла тоскующие глаза, - потому что закрыв глаза, я обнимаю здоровое и благородное тело рыцаря. Но запах…
Сенечкин засопел усиленно, заурчал и сам уже вознамерился обниматься, но женщина оттолкнула его, оттолкнувшись от массивного тела, как от стены, открыла глаза и, обжигая открывшимися глазными провалами, горько сказала:
- Но запах твой не рыцарский, и чувствую я его не глазами. Господи! Когда ты перестанешь пить эту гадость?
Сенечкин ощутил нечто похожее на смущение.
- Валя… - прохрипел он нежно. – Валюша…
- И душа у тебя медвежья, - отвернулась женщина. Отвернулась и вздохнула так, что ее спина, как квашня под пирог, поднялась и опала. – Пушистая, но дремучая.
Обиделся Сенечкин. Не очень, но обиделся. И, примеряясь со сказанным, обиженно буркнул:
- Какая уж есть.
Валя же тумбочку открыла, деньги достала и, так как Сенечкин до сих пор в куртке был, деньги ему в куртку сунула.
- Иди, - произнесла твердо, не глядя на Сенечкина. – Купи точно такую же кастрюлю. Сегодня.
Задание серьезным было. Выспаться Сенечкин почти не выспался, тело его значительное, не освобожденное из одежды на ночь, истошно ломалось и ныло, взлохмаченная башка временами оказывалась тяжелее тела. Но задание, хочешь не хочешь, выполнять надо было, иначе старушонка ядовитая проходу не даст, жизнь отравит напрочь.
Потолкавшись в хозяйственных магазинах, потоптавшись по чужим ногам и свои подставляя, Сенечкин отчаялся уже было найти проклятую современную лохань, нужную старухе. Вывалившись из очередной очереди, Сенечкин из-под плоского лобья смотрел бычьими глазами, налитыми кровью от недосыпу, как будто красный цвет искал, чтобы броситься. И оторопел слегка. Плыла, переваливаясь, кастрюлька, та самая, родная. Впрочем, она не сама плыла, хотя в этом мире двухмерном все могло быть, несла ее маленькая резвая старушка, шла ходко и споро и, как показалось Сенечкину, на него хитро посматривала. С утробным рыком формовщик снялся с места и быстро скорость набрал.
- Мамуля! – крикнул он, задыхаясь от волнения. – Где ты купила эту красавицу?
Старушка, быстро ножками сухими семеня, слова роняла с шелестом, не останавливаясь и не оглядываясь.
Слова падали и шуршали, как прошлогодние листья.
- В Божьем месте.
- Где это? – Сенечкин осторожно обходил слова-листья, инстинктивно опасаясь раздавить их хрупкие тела.
- Недалеко. Электричкой с вокзала.
- Мать, ты в своем уме? За кастрюлей с вокзала?
- Купи в городе, коли так.
Сенечкин замер на секунду, вспомнив возбужденную очередь в хозяйственном магазине. Выдавив нутряное мычание более привычное, нежели слова, и похожее на рык, в котором, впрочем, можно было угадать зарождение упругих и хлестких словосочетаний (а, может быть, вырождение?), он прыжками догнал старушку в черном. В черном она была, в черном.
- Продай, мамуля, - попробовал попросить, придав своему мужественному голосу некоторую нежность.
- Чего?
- Кастрюлю продай.
- Не-ет, - протянула старушка, и это «нет» долго шуршало и перекатывалось. – Не продам. Мне она самой шибко нужна. А ты поезжай. Недалеко. Там нужно то, что нужно тебе.
Вот тут она оглянулась. Быстро оглянулась и как-то мелко. Но Сенечкин заметить успел, как ее сморщенное личико, похожее на сухофрукт, растянула и расплющила улыбка.
Нет, нет. И все-таки я не утверждаю, что мир трехмерный окончательно поменялся местами с двухмерным, и что нашему Сенечкину жить теперь и кастрюлю доставать в двухмерном, который с избытком полон всяческих неожиданностей и потому неуютен. Вот покуда в электричке ехал, Сенечкин почти совсем адаптировался. Все было пристойным вполне: электричка двигалась вперед, деревья за стеклами назад, кто-то спал, кто-то жевал, кто-то в дурака резался. Одним словом, картина законченная и тривиальная. И, выйдя из электрички на той станции, на которой, как ему казалось, он выйти должен, Сенечкин, попав в объятия упругого ветра, ничего такого особенного не чувствовал. Но ветер, посвистывая и ерничая, нахально проникал во все незастегнутые места, заставив Сенечкина сердито, с визгом и треском замок на куртке задернуть и руки глубоко в карманы спрятать. И потом уж оглядеться.
Бугрилась и пучилась серно-черная земля до горизонта, на ней, на земле, беспорядочно разбросанные избы стояли. Такие же серо-черные и заколоченные крест-накрест в тех местах, где окна должны быть с веселыми стеклами, и двери.
А потом еще и в себя вглядеться.
Тут тоже было что посмотреть. Потому как душонка убогая, об обитании которой Сенечкин и не догадывался, теперь в самостоятельное существо превратилось, внешне притаившееся, а на самом деле буйное и охально-веселое. Неожиданным было прозрение, а более всего – нежданным. Впрочем, и это было не все. Левая рука, спрятанная в глубоком кармане, утяжелилась вдвое. И ногти полезли. Сенечкин чувствовал без всяких сомнений и до дрожи в желудке, как из пальцев левой руки ногти росли не по дням и не по часам даже. Дернув плечом, он сделал попытку вытащить руку на свет Божий, но выросшие ногти потащили за собой подкладку, и карман вывернулся наизнанку, высыпав из себя разнообразный мусор. Высвободив свою взбунтовавшуюся конечность, Сенечкин ее к глазам своим поднес и крепко выругался. Рука очень и очень изрядно напоминала медвежью лапу с длинными боевыми когтями, правда, пока еще не обросшую шерстью. Яростно ее опять в карман спрятав, подкладку прорвав когтями, Сенечкин голову озадаченную и тяжелую подняв, увидел две избы, которые не то чтобы приветливо, но дымком курились. Правую руку в кулак сжав, еще человеческий, Сенечкин, кулаком помахивая и зубы стискивая, решительно к избам этим, покуривающим, двинулся. Очень хотелось оглянуться, но страх, поощряемый охальным существом в утробе сидящим, крепко волновал и обещал чреватые последствия. Поэтому Сенечкин кулак к самым глазам поднес и убедился, что человеческий у него кулак, поросший волосом рыжим. «Женюсь, - подумал формовщик злобно. – Женюсь, как положено. Разведусь, женюсь, с записями и печатями, со свадьбой. Все чин-чином. Сына мне родит, молодца кудрявого. В цех приведу, пущай династию продолжает. Вот так!»
Между тем, схватившись за дверную рукоятку правой рукой, левую, которую рукой-то назвать теперь стыдно, в карман упрятав, Сенечкин дверь на себя потянул, скрип впитывая. И вот ведь как бывает в мире разнообразно и время от времени интересно: охальное существо, внутри Сенечкина поселившееся, скрип этот деревянный глотнув, успокоилось разом, присмирело и ласково так заурчало. Сенечкин скорее в избу вступил и бойко вознамерился оглядеться, но ждали его уже здесь, ждали. Фантастический сей феномен объяснять я не стану, потому как дальше еще фантастичнее станет, а ежели каждый феномен объяснять буду, то что ж это за феномен? Да и не в этом дело. Времени нет, времени. Да и сильны мы чаще всего задним умом, который и умом-то назвать срамно. Так. Умишко. Впрочем, повторяюсь, хотя для сказа это не самое страшное.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы
Это не аргумент!
"...этот сказ-рассказ - не интересен. Главный герой - Сенмечкин, да хоть как его не назови, тупая человеческая машина, о которой сто лет как писал наш гений А.Платонов".
Разве поэтому рассказ для читателя может показаться не интересным, что о подобном типаже
писал А.Платонов ? Что,?- нельзя изображать,получается, "тупых Сенечкиных", которых пруд пруди во все времена?! И только лишь? Странно.
По-моему, это не аргумент.
Не то Сказ, не то рассказ
Странно, что такой текст автор повествует в какой-то странной смеси жанра - прошлого и современного, не очень-то согласуясь хотя бы просто с некими канонами. Но не это страшно, а то, что этот сказ-рассказ - не интересен. Главный герой - Сенмечкин, да хоть как его не назови, тупая человеческая машина, о которой сто лет как писал наш гений А.Платонов.
Понятно, что не все мы гении, но иногда нужно прислушиваться к своим словам.
С уважением, Игорь Турбанова
Авторская приправа
"Скучное зрелище. Это скучное зрелище приправы требует, как простая самтрестовская пища".
Такие обыденные сцены, образы, события, а так емко и выразительно выписаны.
Поражают портретные характеристики героев, вышколенность образного стиля подачи самых будничных моментов жизни Сенечкина.
Цеховая жизнь, ужин на кухне, покупка кастрюли, похожая на медвежью лапу рука,- эти и другие сцены и приемы и есть той авторской приправой обыденной жизни простого человека, которая позволила скучное действо превратить в хорошо обустроенный литературными средствами рассказ, повествование, которое читается с интересом.
Удачен разговор о разномерности бытия: того, в котором герой живет и пребывает постоянно, и того, в котором ему бы хотелось быть.
Спасибо автору. Редакция не ошиблась в выборе.