Разговорный жанр жизнетворчества. Слово о Эль. "Инвенции в Элину Войцеховскую"
Разговорный жанр жизнетворчества. Слово о Эль. Инвенции в "Элину Войцеховскую"
"Элина Войцеховская" - автор отнюдь не малого количества литературных текстов, в своей массе доступных на сайте Silentium. Магистр математических наук, супруга французского профессора (математики же), движется Элина, со свойственной ей велеречивой неторопливостью сексапильной павы, к интересующим ее идеалам суггестивной эстетики, упорно-кропотливой археологической работы, направленной на упрочение мифолого-реалистического направления в современной русскоязыкой прозе. Элинина биографическая оригинация терятся в палиндромическом пространстве доперестроечного Минск-а, сменившегося городом-героем Израилем, несколькими европейскими локусами, и вот, ныне, винным топосом Франции. Наш с ней разговор касался различных тем, прихотливо кружа, как пастернаковская клешне-стая уфортепианенных рун, подле двоящейся топики сложных взаимоотношений между "творимой легендой" "текста жизни и текста литературы".
Последний роман "Элины Войцеховской" "Vita Fati" публикуется в "Библиотеке эгоиста", выходящей под дальнозорким водительством челябинско-московского литературного критика
Дмитрия В. Бавильского в журнале "Топос".
Д.И. Элина: зная тебя, как существо трепетное, нежное, не подпадающее ни под одну из рубрик колченогого зубоскальства, грибные лукошки долгот предполагающегося интервью всей начинкой своей прелой мякоти силятся негаллюциногенно уяснить, как мыслится тобой ипостасная сущность романистки- бордосской богородицы, изо дня в день, как на каторгу коня, восхищающей стрекозиный пыл вострого стила, супротив натянутого полотна идеографических практик, сопряженных с твоим нарративированным мифологическим письмом, воспринятым (мною), как разновидность молитвеннного "умного делания"? Прости за по-толствски некончающуюся фразу, в будущем будут короче , обещаю))))
Э.В. Есть такое польское выражение "duch przekory", которое вполне правильно переводится как "дух противоречия", но в оригинале содержит в себе гораздо больше шаловливого (противо)действия, упрямолобия, маскарада. Начнем с того, что в романисты я не очень стремлюсь, несмотря на большой роман в анамнезе; несмотря на нечто, законченное на днях, что мои соавторы упорно зовут романом, а я все как-то не отваживаюсь; несмотря на парочку честно планируемых честных романов. Если идет стих, я немедленно бросаю все романы до... худших времен.
Дальше. Бордо, быть может, коррелирует с одним из грядущих романов, но больше, пожалуй, ни с чем. Я обитаю здесь два года всего и пока медлю врастать и прирастать. Бордо само по себе, я сама по себе. Следы прошлых эпох мне интереснее, чем грядущие муниципальные выборы. Авсоний владел здесь виноградниками, у него и нужно учиться искусству жить в этих краях - по-римски, стройно, несколько размашисто, в меру эпикурейски. Бонвиванистость в воздухе и доныне, но с пропорциями не все ладно.
Ближе. О божественном. В ипостаси дитяти могу претендовать разве что на героическое происхождение, ибо отцом моим был смертный. Все подпорчено, стало быть. Идея завести божественного младенца меня тоже никогда не прельщала. Возможно, из гордыни.
А вот что до стила - как верно, как остро! Увы, почерк испортился. Times new roman имя ему теперь. И ежедневность ежедневна. Видишь, я становлюсь податливой, уже ничему не противлюсь. Более того, я исчезаю. В идеале меня в тексте оставаться не должно. Куда деваюсь я? Выпадаю в пространства, из коих глядючи нарратив статичен и бессмыслен, а иероглиф становится дурацкой мультяшкой. Не без печали возвращаюсь. И здесь - ни к бодхисаттвам, для коих что сапожник, что профессор - все едино, ни к беллетристам, способным всерьез заинтересоваться собственными провинциальными персонажами
Д.И. К бодхисаттвам мы непременно возвернемся чуть погодя, а пока - скажи же: вот, когда ты садишься писать, ты выбираешь клавишу, ударяешь по ней коготком, думаешь: мне повезло! Я умело пользуюсь руками и головой, я самая непревзойденная в этом жанре... Или... Ты так не думаешь? Меня здесь в первую голову занимает наррация твоего процесса письма, не отступая покуда в семантику, аскетизируя вопрос лишь к форме внешневидных углов по-ямпольски заточенного зрения: Опиши , пожалуйста, будь ласка, КАК протекает твоя биологическая жизнь, корреспондирующая с моментом письма? Что творится вокруг, о что ты одета, кто стоит за спиной, домогается ли тебя муж-нимфоман, галдят ли дети... как тебе удается усмирить этих маленьких гномических девочек-певуний? Симплифицируя вопрос: что бы я увидел, подкравшись за тенью кресла, ловя момент твоего креативного письма (Если бы я, к примеру, принял дорогое приглашение и затесался в эту разболтанную компанию Вадима Темирова, Славы Курицына, Димы Бавильского и прочих dei minori...) Э? Что открылось бы зрачкам моим, узурпировавшим наблюдательный пункт за пикантным тылом Элины Войцеховской-в-процессе-работы-над-словом?
Э.В. Мне льстит намек на превращение тесноватого съемного дома в окрестностях Бордо в нео-Коктебель, но если у меня гости, особенно пишущие, то я сама прерываюсь, и надолго. Гостей надо развлекать и, пардон, кормить, и, миль пардон, выметать окурки. За метлу я стараюсь браться, только когда гости этого не видят, но ступ, т.е., я хотела сказать, кастрюль не сокрыть. Они бы и предстали взору твоему. Кастрюли и сковородки. Когда гости разъезжаются, все обессмысливается, пустеет, и приступиться к своему, давнему, еще сложнее. Идеальное состояние для письма - застоявшееся, стабильное одиночество в отсутствие внешних потрясений.
На стене, над компьютером, картина, в коей базельская приятельница распознала копию "Острова мертвых" Беклина. Меж тем, среди всех виданных мной "Островов" - их несколько, я не нашла старшего братца. Холст явно старый и куплен в Базеле - кто знает, кто знает... За спиной - окно, за окном - деревенский хаос, в коем доминируют соседская пиния и рыжий параллелепипед физического факультета. Дома люблю носить бархат. Надо бы завести, наконец, нормальный ноутбук и сидеть с ним под лавром, покусывая листья, а пока - так. Равномерный стук клавиш поощряется, хотя несколько рутинен. Самые острые мысли первоначально жаждут пера, а не клавиатуры, и поэтому рождаются беззвучными. Стихи беззвучны от начала до конца.
Некогда дети приучили к ночному образу жизни, ибо только ночью, после горячей ванны и стакана вина можно было рассчитывать на некую адекватность себя себе. Теперь дети уже не мешают, понять, чем я занимаюсь, они, конечно, не могут. Надо, чтобы им кто-то объяснил, что маменька умеет не только кашу варить. Но кто же объяснит?
Д.И. Вот тут ты очень красиво и выверенно все рапределила по зримым и тактильным рубрикам мемории: домашний бархат халата, паутина (не патина) энигматичного холста, рудиментарность волошинского карадага (я тоже, грешен, шебутлив, любил в матроске торопыгой-школяром по-перегонять вечного бегунка-богомильца Темирова - на этом коктебельском пляжу. Тоскливо-пустынном в дни зимы). Если я верно тебя понимаю, для тебя процесс работы синонимичен с Тишиной и Уединением... Ты имеешь желание ad hoc играть в квази-исихастского молчальника, не поступающегося своими жанровыми ухищрениями: своему одиночеству надо дать застояться. Пустынник не может быть одновременно и птицеловом. Как учит сын Горана - Павич Петрович : мы неизменно вскармливаем горлицу собственного одиночества хлебным мякишем из ладони вон. Сумела ли ты воспитать нужный тебе саженец Улитковой Парадигмы - того самого заветного статуторного неприкасаемого бытийства, где не будет ни единого надоедливого непоседы, который придет и щелкнет по бархатному мягкому плечу Элины и скажет "дай пожрать". Упрощая мою и без того не шибко хитрую мысть: достигли ли твои домашние того просветленного (apropos обещанные бодхисаттвы) Понимания, что наш Мам - Пишет, маму не тронь!
Э.В. Ээээ..., халат с бархатом просьба не путать и не совмещать. Халат - один, японский, настоящее кимоно, мужское, кажется. По крайней мере, на нем нарисованы не цветочки и бабочки, а позолоченные самураи весьма кровожадного вида, с конями, мечами и хохлами, оселедцами тож. Но я не хожу в нем, вы-хожу. Из ванны. Да и бархат гости не очень-то видят. Он в зимнем уединении. Зимой гости редки и пугливы. Летом они вальяжны. Бархата нет. Плечи обнажены и смуглы. Если кто тронет, заденет случайно - не от голода. Или - не от такого голода.
Я не большой знаток исихастских традиций и прочего анахоретства. Я люблю общество, люблю - что греха таить? - быть в центре внимания. Но получилось так, как получилось. Позади - годы тотального уединения на фоне мелькающих пейзажей. Теперь приходят люди. Интересные и замечательные. Все уравновешено. Когда свои люди рядом, я стараюсь не прятаться. Дом весь открыт настежь. Дети любят гостей. Сидят и слушают. Что-то должно остаться. Что-то правильное. Эти дети видят слишком много неправильностей, много слабостей, ничто не укрыто от них. Любое детство трагично, а они, ко всему, растут в экстремальных условиях.
Д.И. Любить общество, западающее на всенеконечный праздник литературной продуктивности (как Дима Бав), на автохтонную жердь страсти к письму (как Вадимус Темир) - это ли не лучший в мире Хэмингуэй? Думаю, ты изрядно подлукавливаешь, говоря о подчеркнутой отдаленности от тебя исихастского праксиса... Ведь именно ты только что проартикулировала кардинальную сопологаемость предположительной допустимости письма в твоем контексте: лишь в часы одинокого молчания, шорохопушистых страшилок приворотного жука-скарабея... (... серебряная мышь ворует блеск лунных спиц, как это обычно цитует лодско-бакынский обер-эстет Сашура Гольдштэйн). Мне казалась, что ты, как ощутимо реалистический автор, лучше других приспособлен(а) к энтомологии: изучая людские нравы, ты по-тихоньку прибираешь их (людей) к ногтю булавочного зверинца, доступного праздному взору за (пардон) стеклом всякого коллекционера-жужи. Вот и сейчас - ты силишься прибрать к мягким подушечкам пальцев и меня - робкого исихаста: подчеркиваешь рукастые касания и "не такой голод", доверяешь мне хроматизм собственного обнаженного плеча... Все это, видимо, строится на дерридеанском отсроченном различании - я призван учуять повадку, но как бы отсрочить (отложить) ее деталировку, да? Я бы хотел узнать, используешь ли ты свой телесный женский опыт в тех или иных описующих фрагментах вырисовывающегося эстетического баланса... Проникает ли Элинина соматичность в Элинину (Руслан, издатель, уже умер, осталась ты одна) письменность, и если "да", то как? Я здесь пытаюсь привести тебя не только к непосредственному физиологическому эротизму (хотя и к нему тоже), но шире - к актуальности твоего Homo Somatikos в пишущихся вещах... Не могу забыть случайно прочитанный забавнейший фрагментец из васильпалыча аксенова "Масковской саги", где васильпалыч, описывая точечные наслаждения Лаврентия Берия от свежепойманной и одурманенной невинной случайно-уличной девушки, живописует медленное снятие бумазейных трусиков, открывающих блондинистую беличью норку, тщательное обнюхивание стискиваемых матерчатых лакомств девичих, причем Лаврентий (Аксенов) комментирует буквально так: "парным пахнет... и какашечкой". Возникает резонное соображение, вероятно, сии эмпиреи были не вполне чужды и самому "автору-написателю" - видать, нюхивал Аксенов и сам, да? Вот и Сорокин пишет все время "ты нюхаешь у мамочки!" Хочется узнать, пенетрируют ли сходные "личные" моменты в твои стихи и прозу?
Э.В. У Хэма, насколько я понимаю, был выбор. Остров, пуля, "краткий курс" - лебедь, рак и щука не были неизбежны. Держа в руке карфагенский рыжий камень, под бдительным оком королевской охраны выковырянный моей дочерью из карфагенской же стены, я думаю уже не об острове, а об идеальном городе делла Франческа, в котором надо всем нам жить и ходить друг к другу в гости. В нем тоже теснота и дороговизна - как иначе? - и вот, мы в первой попавшейся башне; подобрав хламиды, спускаемся в лифте к телефону; поднимаемся опять и поем гимны квадратным богам зиккуратов. У нас нет не только идеала, но и квазиидеала, псевдоидеала etc. У нас, собственно, ничего нет, кроме проводов, протянутых добрыми дядями. Это значит, начинаются ролевые игры, и правила писать нам.
Мы с тобой уже стали, кажется, персонажами. Эта роль скучна, если персонажу не передалось ничего, кроме имени, пусть даже уникального. Меня же в этом контексте опасаться не стоит, множить пыльный хаос домашних коллекций я побаиваюсь. Порхай на свободе! Впрочем, клетчатым рубашкам с закатанными рукавами, кажется, досталось уже давно, давным давно, да, до. Это значит, что опыт мало что значит. Особенно телесный. Наполнять прозу собственной физиологией - непрофессионально, мне кажется. Писать весело или грустно нужно потому, что хочешь писать именно так, считаешь нужным, а не потому, что хорошо или плохо работает желудок. Взгляд из глубины собственных потрохов не может быть зорким. Слишком много оболочек. Глядеть нужно сверху. Скромненько, из астрала. Не изображая из себя ни пресыщенного, ни святошу. Хотя, стоит ли вспоминать о целомудрии, если уже упомянут Деррида? И Сорокин.
Сорокина. Сорокин. Эта аллюзия имелась в виду? Пожирающая собственный хвост. Что у Аксенова - мельком, Сорокина тормозит, если не пригвождает. Можно провести жизнь в медитациях над собственной ночной вазой, но нужно ли? А над чужой, тем более, не резон. Дублинский еврей заглянул в зад статуе, да и пошел себе дальше, а мета-еврей (или мета-мета-грек, если угодно) так и застрял с приклеенным носом.
Деррида пишет открытки, и каждая уничтожает адресата. По буковке исчезает образ. Остается стиль, но, говорят, и он исчез. Открыток очень много, целая гора, башня. Взбираться на нее или нет? - вот в чем вопрос. Это, все-таки, чужая башня.
Д.И. Хитрость твоей стратегии бытования интервьюируемой персоной, кажется, заключена в перманентно-обиняковой жатве ухода из расставленных силков моих досужих (почти бесхитростных) вопрошаний. А можно ли собрать более полезную жатву с этого рода лопоты? К примеру - предыдущий вопрос касался по-женски физиологического аспекта твоих текстов; ты же, развернувшись в реверансе куртуазной игры, тут же повела речь о слоново-вячеславьей Башне...
Впрочем, "взгляд из глубины собственных потрохов" - это по-нашему: да, по-экзистенциально-сартровски. Он, живописуя (даливед!) выглядывающий-наружу-из-пиздес Глаз (не батаевский) так писал:
Ж.П.Сартр, Тошнота, в Сартр, Стена, Москва, 1992, стр. 107: "...ласкать на вспотевшей белизне простыней белую расцветшую плоть, которая тихо клонится навзничь, - ... буду касаться цветущей влаги подмышек, жидкостей, соков, цветения плоти, проникать в чужое существование, в красную слизистую оболочку, в душный, нежный, нежный запах существования и буду чувствовать, что я существую между мягких, увлажненных губ, губ красных от бледной крови, трепещущих губ, разверстых губ, пропитанных влагой существования, увлажненных светлым гноем, буду чувствовать, что я существую между сладких, влажных губ, слизящихся, как глаза..."
Также, я, признаться, подпадаю шнурку - плохо понимаю, какое отношение к нашей, собственно, беседе имеет первая жена Владимира Георгиевича - изрядно пожившая на свете тетя-Светлана (известная телеведущая гусинско-кеселевского разлива), почему-то по-прежнему сохраняющая фамилию первого мужа - не-идущего-вместе-писателя - "Сорокина"... Достигая, милая Элина, стадиального пунктира вещего буддологического Просветления, разбивая вдзЫннь пуд одних коанов на трехгрошовый пук замшелого запердыка, спрошу тебя: можешь ли ты соматически-остраннено вглядеться в телос собственного текста? Так его очитать, как будто он (твой литературный материал) писан совершенно другим, чуж(д)ым организмом - то бишь, не тобой? Рассмотришь ли ты шкловский эффект прельстительного остранения как непосредственное "руководство-к-действию" для верной обработки собственной эстетической продукции? Все это имеет прямое отношение к проблематике нашего разговора: i.e. взамоотношению "тел" и их "художественного продукта".
Э.В. Цитируя цитируй. Деву-московитянку, немытые прелести коей Лаврентий Савлович делил с гэбистским морфеем, звали не как-нибудь, а Людой Сорокиной. Все слишком сходится, не так ли? Немудрено, ибо общие места. Тайны имени, даже простого, темнее телесных тайн.
Если я когда-нибудь примусь за нечто, что ханжи рискнут обозвать порнографией, со склизким "цветением плоти" сходства, надеюсь, не будет.
Искушенность необходима. Об этом, помнится, есть в моем романе - ты, кстати, читал его? Искушенность эротическая и географическая. И та, и другая проступают в ((почти) любом) тексте. Отсутствие и той, и другой - еще отчетливее. Если бы Пушкин доехал до Парижа! Список артифексов, подозреваемых в девстве, вызывает трепет, сожаление и неизбежные "если бы": Шопенгауэр, Ницше, Андерсен, Гоголь. Хотя, возможно, бордельные неврозы Кафки еще печальнее.
Можно припомнить жреческое, монашеское девство, а то и аттисово-кибелины штучки - все это имеет совсем другую природу, чем закомплексованное девство человека нового времени. Музейное, впрочем. XX век почти уничтожил этот тип, архаизировал его.
Литература бывает болезненной и здоровой. Я не хочу болезненной. Хотя биографические предпосылки имеются. Мне случилось умирать, по меньшей мере, трижды. Каждый раз резался очередной глаз (не вырывался, не батаевский, не дешевый - вот и опять Симона, пока еще с молоком, а не с молочной дряблостью). Орфей, по
Морису Бланшо (Царствие, все-таки, Небесное!), спускается за Эвридикой лишь затем, чтобы достичь границы, оконечности, падение ниже которой не возможно. Без этого, мол, ничего не будет. Верю. Хотя, по мифу, ничего не изменилось, пел, как и прежде. История Осириса антисимметрична: разорвали на куски, собрали, подземное царство. Не хватало одного куска, как ты помнишь. Мертвенький получился Осирис. Мертвеньким вышел Лазарь из гроба. А я что? Изображаю живую.
Тело нужно, чтобы его не замечать. Если болею - не пишу. Во-первых, не могу. Во-вторых, не хочу. Телесное проникает возвратом к телесной стабильности: горячей ванной, горячим кофе, негой широкого ложа. Из всех телесных извращений самое полезное - воздержание, но предаваться ему сложно, по многим причинам.
Болезнь есть и у меня, конечно. Амнезия имя ей. Я не помню ни своего, ни чужого. С этой точки зрения, мои тексты - не вполне мои. Я всегда читаю их как чужие. Но читая, думаю: это могло быть моим. Здесь отличие от совсем чужих текстов.
Если же, о хвори позабыв, исходить из концепции счастья как воспоминания, Башня и есть такой чужой опыт счастья, которым можно воспользоваться, чтобы уметь испытать счастье сегодня.
Д.И. Да, все верно, похабно-мертвеньким вышел Лазарь - в рассказе, например, Леонида Андреева одноименном. Иисусова умная молитва не смогла вновь вдуть в него человека. Оживился Лазарь, запел, но был лишь карикатурным роботом, еще одним зомбированным христианином, подпавшим муке Завета. С именем героини Аксенова ты меня просто-таки натурально уела. Я этого в памяти не держал! Ты серьезно? Неужели, ты специально открыла эту, как ее... Московскую Сагу? Мда... Совпаденьица... Такое же злокачественное совпадение между Нежным Иосифом - сыном Иакова, полоненным в Осириса царстве, и вездеходом смердяще-мумифицированного Лазаря... Это Вам не просто какая-то там Талита, коей приказывал Глас Поднебесий "Куми, мля!" - это, право слово... Сумерковый типаж... В сравнении двух библейских персонажей: одного - евангельского (Лазара), другого - ветхо-заветного (Иосифа), проступают настойчивым колером титры праздного слова "симулякр" - как черты Христовы на той самой гребаной плащанице (шут разберет - истинно ли)... Служа в Царстве Осириса, в епархи\и Тота Ибисоглавца - Великого Писца, Нежный Иосиф пребывал в симулякре умерствия, бытийствовал в егупецкой тюрьме, попав туда по произволу братьев своих. Лазар же - это курьезно-фальшивый симулякр жизни. То бишь симулякр, возведенный в степень наррации: он явно Промер (время Лазара естественно истекло), но вместе с тем, Иисус Сладчайший его манием руки, так сказать, "под-оживил", темпорально упразднив смерть в телосе этого х(о)ронотопа (Иудея тридцатых годов первого века)... Вместе с тем, дело этого христосования явно не заладилось... Лазар усмерделся, слишком сильно подпал аидовым колядам, чтобы вновь войти в ту же реку жизни... В данном случае описания Манна (Иосиф с братьями) и Андреева (Лазарь) гораздо более приближаются к непосредственной реальности "жизни", чем к какой-либо иволге-иделологии, пусть и благовестно-религиозной...
В связи с этим вопрос: мы с тобой необычайно сходны в том, что, - да, и я тоже, сознательно выкармливая собственную "амнезию" (с хитроприщуренным глазом, не без этого :), НЕИЗМЕННО читаю собственное-как-чужое (палка сия, впрочем, о двух концах, ибо частенько, беря по-гребенщиковски - "свое - там где я вижу свое - белый растафари, прозрачный цыган...", я неизменно символически присваиваю и чужие, тут же становящиеся анонимными тексты, умилительно бесхозные), но не суть важно: вопрос в ином. В Не уверен, что сможешь это слово правильно прочесть, но предположим, что сможешь... Семантизм вопрошания заключен, между тем, в некоем неизбывном небрезговании собственным литературным текстом-как-трупом... Цветы - ведь - тоже - те же трупы.. А дети - это цветы жизни.. Тексты наши (так мне в интервью с фальшивой ласковостью московского барчука говорил В.Г.Сорокинъ) - это дети наши, "иногда получающие подзатыльники"... Любить телостекста (вящий эстетический продукт), не смотря на то, что он - мертворожден, что в момент опустошения наших с тобой дланей, креация уже не демиуржит, силы небесныя покидают, возникает гадостное жаково "различание" - одновременно Задержка + монастырский андреев Путь в Паган...
Видишь ли ты Оставленный тобою текст-как-Труп, и если да, то продолжаешь ли ты ЛЮБИТЬ его столь же сильно?
Э.В. Не страшно. Я, вероятно, больше, чем следует, обращаю внимание на имена. У меня была в школе подруга по фамилии Сорокина. Троечница. По-честному, была бы двоечницей, если бы учителя не страдали хронической отчетностью. У меня всегда так было с подругами: либо двоечницы, коих я любила за чистоту душевную, либо уж отличницы, прочевшие все, что можно. (Все, что нельзя, - это особый этап.) Так вот, у моего, скажем так, близкого знакомого, была одноклассница по фамилии Сорокина, более того, Люда - умница, красавица и отличница. Аксенов превосходно выбрал имя безымянной девочки. Имя-фикция, ровным счетом ничего не говорящее о персонаже, но при этом слегка уничижающее его. Птичка, прыгает неловко, тащит, что плохо лежит. Когда я прочла о марининых любовях, то подумала: вот автор одного романа. С такой фамилией больше не вытянет. Непассионарная фамилия. Флоренский начинает "Ономатологию" (там он запросто задом наперед считает гематрии, как ты помнишь) с цитаты из Мериме: "необыкновенные истории случаются всегда только с людьми, чьи имена произносятся трудно". Ошиблась, бельма на глазах. С писателем Грином (который Грэм) у меня нет ничего общего, кроме природной орнитофобии. В сагах не третьеримских, но ибернианских, гельты - безумные - обрастают перьями и не могут усидеть на месте, их несет куда-то неудержимо. Ходят слухи, что ко всему они мертвы.
Лазарь не вполне жив и у Казандзакиса дробь Скорсезе. Наверняка можно найти и другие примеры. Но их не должно быть много, этих примеров, ибо далеко не все понимают, что "ожить" не значит "быть живым".
Nomen est omen еще в египетских папирусах, говорит далее Флоренский. Проверить это трудно, верить этому легко. Сюда же Фома Аквинский, почему-то думаю о нем целый день. Номен, омен, моно - вот христианская уловка и искус - уникальность, нежелание узреть повторяемость.
Иосиф прекрасный умер еще в колодце, могиле, через три дня вышел из нее. Египтяне были устроены не так, как другие, как мы теперь, они сохраняли чуткость древних рас. Брезгливость Иакова по отношению к нильскому царству не может вызвать ничего, кроме брезгливости.
Иронизировать над Иисусом, пожалуй, не стоит. Не потому, что это опасно, а потому, что он этого не заслужил. Мне случалось дважды видеть Его достоверное изображение. Туринский отпечаток слишком ширококостен. О достоверности возьмусь судить, только приблизившись.
Со знаменитой статуей в Рио де Жанейро вышло следующее. Рио - довольно солнечный город. Но когда мы, претерпевая транспортные муки, поднялись, наконец, на гору Корковадо, статую окутал непроницаемый туман, дул сильный ветер, никого рядом, кроме серого колосса, домысливаемого сквозь серый туман. Было, вероятно, опасно - все-таки, Рио, и фавелы рядом, но ничего не произошло. Об этом есть стих. Не лучший, но правильный.
Тот, Tod. Der Gevatter, прибавляют Gebruder, крестный отец. Он не хотел воскрешать Лазаря, совсем не хотел. Мы не знаем, что тогда произошло. Мы не знаем, что происходило в Палестине в 30-е годы. Нужно смириться с этим и не ерничать над дешевыми объяснениями.
Что за талифа, кстати? Арамеит, не иначе? Но эти окрики в современных родильных приютах: "Куми, куми!", когда медсестра пытается поднять с постели пару часов назад разрешившуюся геверет. "Вставай и иди, ты не больна!". Конечно, не больна, ибо мертва. Ни одна, ни другая этого не понимают, на чем и держится мир.
Сконцентрировавшись на одном, отказываешься от другого. Когда мне случилось преподавать математику в одном ближневосточном университете, я убедилась, что студенты совершенно не знают греческого алфавита. Все буквы у них назывались "лямбда". Особо продвинутые слыхали еще про "альфа", но не узнавали и начертать не могли. Запись: читалась как: лямбда плюс лямбда равно лямбда, а это, конечно, нетривиально.
Но не мне судить, я тоже - увы, увы... Отсутствие классического образования дает себя знать на каждом шагу. Я еще могу сколь-нибудь адекватно отреагировать на "сигма", с позволения сказать, софит. Дзета была бы уместна. Даже "фи", как, например, в " ", или, положим, "аф идиш". Будь на конце другая буква, я бы решила, что речь идет о священном скарабее или о посещении макдоналдса. Но конечное "пси" повергло меня, признаться, в ступор.
Кстати, о скарабеях. Текст - труп не в большей степени, чем золотая или каменная статуя. То есть, совсем не труп, ибо не пахнет и не разлагается. Он жив, сквозь спасительную амнезию наделяет щедротами, он помогает поддерживать разумный баланс жизни и смерти.
Д.И. Тебе "не страшно" супротив Андреева, потому, что ты большая любительница Толстого, а он не отвечал туберозным страхом на Испуг Красного Смеха? Фуфло и туфта! История большевиков-ленинцев явственно ЧК-доказала, что прав был именно Андреев, но не благостно-примитивный всепрощенец и лжеречивец, фальшивый вегетарианец Лев, чей квази-буддистский накал давно угас, скажем, в каком-нибудь Секторе Газа...
Принимаю полностью твою инвектииву и вымарываю из лексикона ернические нотки супротив Иисуса Сладчайшего. Прошу снисходительного прощения - это меня козловак порой одолевает. Из Второй Героической Симфонии. Ну и, вестимо, мои козляки из шестидесятого юбилякра. Отец Павел хорош всегда и он аннулирует обычную дилемму цитирования: " к месту - не к месту". Философическое, неусопшее имяславие длится и побеждает.
Разумеется, профанить Имя Божье может лишь чумной или, по крайности - Богом убитый...
И все же мне, начитавшемуся Манна, совершенно невозможно согласиться с тем, что Иосиф несолоно хлебавши бездыханно умер в колодце. Это по-просту невероятная ересь. Сродни тому, как младые гугнивцы из медгерменевтов - Ануфриев и иже с ним - взахлеб (сахиб) обсуждают (в одном из их мест печати) детали Волшебной Горы, НЕ ЧИТАВ сам текст. Все строится на субстанциональности интонационного произвола. Мрак, да и только.
Выводя тебя из буквоедческого ступора, скажу, что выше, в начертаниях грековин олова, я имел в виду простое слово "копрофагия". Обзаведясь переводом из латынского в греческую азбуковку, мы поимеем именно такое устрашающее написание. Копрофагия? Хм. Ты же знаешь, Что это. Мы этого не делаем, мы так не живем.
Э.В. У меня был учитель рисования и черчения (написала последнее слово и почему-то поразилась его начертанию), редкий хам. Любил издеваться над кем ни попадя. Рассказывал, что приходил в магазин и требовал бумагу одиннадцатого формата. Продавщица безразлично бросала: "Нету". Тогда он спрашивал бумагу формата А4 (условное "Извольте!") и умиротворенно выходил на бульвары, радуясь тому, что посмеялся над бестолковой приказчицей. Но ей-то было невдомек, и ситуация, вообще говоря, симметрична. К чему это я? Да к копрофагическому "пси", отдающему дательным падежом или уж не знаю, чем.
Я не помню, где и когда мы говорили о Толстом. Почему-то мы все больше не о любови, а об адюльтере беседуем. Впрочем, если имеется в виду Л.Н., без адюльтера и поезда не обойтись. Но можно и посравнивать. Толстой нам затем, чтобы закинуть в сознание здоровенную глыбу, или же кристаллизовать ее там, наподобие печеночного камня. Андреев же - чтобы изящно и безболезненно эту глыбу растрескать. Что потом делать с обломками - бережно собирать и склеивать или избавляться - зависит от нас. Но классическое (по нынешним меркам) русское образование в том и состоит - входить в мир с тяжелыми, больно колющимися обломками Толстого. Толстой посягает на тупую, бесконечную демиургичность, Андреев - на разумную, знающую пределы, деструктивность, и то и другое - порождения своих веков, ибо Толстой - явление, преимущественно, XIX века, Андреев - XX. Говорить здесь коротко опасно - неотолстовцы хорошо вооружены. Говорить длинно - тем более опасно - старая глыба обрастает новыми слоями. Мне было 15 лет, когда я в первый и в последний раз оказалась в Ясной Поляне. Там было страшно. В кабинете мэтра - бывшей кладовке - торчат крючья из стен, висят призраки окороков, колбас. Если уж быть отлученным от церкви - то бодро и с песнями, как Гийом Пуатевинский, а тут... - нет, не то.
Эта многословность, потуги на основательность свойственны и упомянутому уже Манну, но он оказался и деликатнее, и мудрее, помещая свои глыбы в тени пирамид и апеллируя к ежедневно вечному, а не растягивая неудержимо стареющий день до дурной бесконечности. Бесполость Божества, многослойность морали, уникальность и повторяемость - много, много хорошего в почти базарной пестроте. Я видала в Венеции табличку на месте смерти Вагнера. Границы жизни и смерти, мне кажется, гораздо более зыбки, чем принято считать. Границы искусств - тоже. Я очень люблю историю, как сидели Ницше и Вагнер и решали, чем бы заняться. Ницше склонялся к музыке, Вагнер - к литературе. Когда что-то делаешь по-настоящему - забываешь название занятия. Мы говорим сейчас - слова убегают куда-то. Вот, опять, - жизнь текста. Разговор есть те(К)ст. Сейчас мы перейдем на лингва франка и зашифруемся окончательно.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы