Разборы не без чтения №8. Шаманизм, или Кентерберийское производство
Разборы не без чтения. Домен текстуального анализа под редакцией Дениса Иоффе
Онынта тэнри йи ринэр
капагын ачты тмкоэнэ.
[с правильной стороны божество открыло дверь по направлению к
земле]
(реконструкция древнеуйгурской эпики В. М. Насилова)
Пия заквашенный редис из отороченной пиалы, словно понарошку примостившейся
у свежевыкрашенного деревянного столешего друга-игрунка, я руконого
отодвигаюсь в пустотный промежуток мифогенной Сказки. Брезгливо
жмусь на заначенном краешке кресла и тяну виски сквозь пяльцы.
Спицы моих мыслей серебряным сверканьем сулят проблеск нешуточного
громадья грядущих, не по-хозяйски рачительных пиррующих побед
над гнойным дискурсом, над шакалье-изьим урблюдом
втихую изблеванных палестин. Но: не будем о симптоматике — в концов
конце, всякий обретает себе имаго
еврея по умыслам своим... В нашей советской школе бывали не лукаво
мудрящие, старенькие, подвыпившие бабоньки. Их звали техничками.
В своих каморских пенатах они распивали керосин с истопником Кешей
и потихоньку сходили с ума. Кажется, креатура редактуры russ.ru
соображает на троих именно в такого сорта приютах, когда печатает
материалы об Изе Шамире...
Ничем иным объяснить ту недавнюю надсадно-досадную пиароакцию
я не в силах. Последним по хронологии казусом такого же запердыка
был русс-ру-раскат рекламной щирой пастью на проект под названьем
«бродская Венеция». Что ж, фальшивый ньюз-мейкерный еврей-расстрига,
фальшивый «шамир» — под стать бродским лаврам «фальшивого питерского
человека». Ведь не случайно же Нежный Иосиф был обиняковым бородавцев
другом: вислоухим, рано облысевшим чинушей из маменькиной спальни,
отделенной от окружающего мирка книжным шкапом с чемоданами пыли.
Мифология всенощного бродского обожествления
может быть тесно увязана с курехинской манией сомы
— мухо-мористого спорого гриба-закадыки. Читая намедни ответы,
оставленные персонально недрогнувшей рукой Надежды Константиновны
Крупской в специальной анкете Института Мозга, я был приятно порадован
терпкой акцентуацией призывно-грибной тематики. Владимир Ильич
в своей незадавшейся жизни действительно
был нешуточным грибником. Это, вероятно, для кого-то вполне себе
известный факт. Любливал грибов, детей и котят. Часто смеялся
(М. Кольцов). Живя где-то в глубоком тутуеве,
на берегу реки Итиль, он мог часами пропадать в изначально отнюдь
не грибных лесах. Надежда Константиновна неизменно (от)давалась
рукастому диву, присутствуя при ленинской грибной охоте. Вождь
умел сноровисто находить оравы живых, выпроставших свои тщедушные
тельца грибов и подгрибаней там, где их до этого как бы и не было,
по контурам невидимых (неведомых) тропинок он каракулево чертил
узоры сучковатой клюкой, постоянно бормоча, по своему обыкновению:
«меньшевики, вашу мать, меньшевики, ебанаты...», и — хлоп: вот
очередной небольшой гриб летит в лукошко, как пнинский пферд.
Крупская деловито докладывала, что, сопутствуя «товарищу Крупскому»
— i. e. Ленину, она становилась cмущенноликим свидетелем необъяснимого
появления шляпок из сюминутно почвенного ниоткуда:
у несчастной базедовой женщины складывалось стойкое впечатление,
что неровноверхие душистые шляпки интенционально
торились наверх, проклевывали грязь и хлябь мокролистья, дабы
шаловливо проясниться, веселея; проклюнувшись, молодецки стать
во фрунт перед Ленинским земляным ботинком. Они словно чувствовали
в Ильиче своего. А он не оправдал их наивное
доверие. Не захотел жить грибным королем.
Опята торчково тащились и кумар находил на низины полян. Водная
процедура всяко уваривала неискушенных ростков — мягкотелых и
бахромистых Ильичевых собратьев, низводя их до блеклого речения
паюсной жижи густого Супа. Крупская завершает свое анкетирование
эсотерическими словами «Владимир Ильич был заядлым грибником».
Воистину так блеяли пионеры. Mythopoesis oberiutiana
(термин пущен в мир М. Б. Мейлахом) сополагает Urbi et Orbi
свою грибную кудесную ипостась паствы потомства отца-потца мягкими
шляпками грибных колокольных зонтов:
«Сыновья, позвенев в колокольчики, загремели в свои языки...
Сыновья ложатся спать, спрятав в карман грибы.
Был брат брит Брут
Римлянин чудесный
Все врут, все мрут...
Пел пил пробегал
Один агробадд. Канатоходец.
Он наг. Он галл!
Иноходец
С того света
Дожидается рассвета.
Потец? А подушка то порхала, то взвивалась свечкою в поднебесье,
то как Днепр бежала по комнате. Отец сидел над письменным как
Иван да Марья столом, а сыновья словно зонты стояли у стенки.
Вот что такое потец».
(А. Введенский)
Академик Топоров создал свой магнификат проникновения в топику:
В. Н. Топоров, Семантика мифологических представлений
о грибах, Balcanica, Москва, 1978.
Его замечательная санскритологическая супруга дала тоже немало
важных инвектив о не-мухоморной субстантиве ведического галлюциногена
сомы, в полемике с известными интерпретациями. Нету шрамана без
дхармы, без одной драхмы вас не пустят обмыть тщеду телес в мутной
водине Ганга. Чжоу Цзы Янь — визионер Хуайань-Сяошань — Тот самый
транцендентный призывала укрытого от мира.
В таинственных глубинах гор, Где растут рощи коричневых деревьев говна Чьи жидкие стволы, извиваясь, вздымаются ввысь, А ветви переплетаются комкастыми изгибами Где обезъяны, набрякшись в стаи, мычат, И ревут леопарды да прочии тигры Стучат На вороней на лей! Двадцатидвухых! В стакан с дерьмеца Сальтесоном коровых ГОВИНД санкритирства ТАМ, б АУМ БАБ Пребываешь ты, Зачумленный кучер, Задержавшись среди коричных деревьев битвы Кадд годдо на твою хижину, скиталец-прибаут- Гнойноязый Пиит: Я сплюну морковных махрот терема На мээээээээээээээ кинотаф твоего изголовья, Сен Синагон!
Apropos Коровьи Говинды, Чумом
Небесным Великая Мать — Бхати, Хатор, Асса-Корова,
МамароднАя, ржаная дорога, сиська, ненькАто, мягкая Жизнь! Так
шептали искомые Нерпы Уряды:
Так буравят подкорку циновки эти Чуские строфы,
раздери их шраман.
Натурфилософия Музыки-Ёэ-Юэ-Цзи («Записки о муздаке») люй ли чжи
поэзии-ши: фэн, фу, би, сунн, ясин,
шекх, акхмад... Такое жреческое растление-пэн: лук из шелковицы.
Шаманистический эксплозив нездешнего худла ошарашивает всякий
раз разудалым мутным говорением — промежным парнокопытным речитативом.
Теми сонористическими практиками, из глоубин которых исходит промежуточное
паясничание «записного бубенца».
Из песни слова не выкинешь. Идет нам в руку — Гесперийский
речеслов.
Стараниями посвященных питерских (а также московских) врачунов
мифогенного слова: Д. Шабельникова, Д. Торшилова,
А. Солопова, В. Калыгина и А. Кузнецова, стали доступны профанам-нам
невладеющим божественной азбукой Hisperica Famina.
Савкин с Абышко постарались: предоставили лучшую в мире и России
порфирогенитную полиграфию золотого тиснения Истины-Премудрости
(Алетейи) для овеществления дела благого сего. Вышли «Гесперийские
речения» в миллениумного года хронтопии. Вчерась и я, прощелыга
случайный, залучил в свои дровяные троф-чертоги цельную кИпень
бесценных сакралических гниг сиих окиянных. Гесперика ишшь — среди
них.
Авторами этого невероятного свода квази-латынских, букво-гаельских
стиховидных твиров являются некие подземные ирландские «филды»,
законные восприемники друидического песенного мастерства. Эти
бродячие гельтские книжники изобрели (а точнее — «измыслили»)
на основе латыни сакральный язык для своих тайнодействий.
Об этом написано в великой гниге МакАлистера:
R. A. S. McAlister, The Secret Languages of Ireland,
Cambridge, 1937.
Секретный жаргонец сей, между чаем и чаем, черемным почучаем,
был выработан на основе «огама» — основого типа ирландской мифопоэзии
(как учит нас сэр Сесил Морис Боура в своей монументальной монографии
«Героическая поэзия», недавно переведенной, более
чем кстати, на русский язык, правда задорого, но всеж покупно;
Альберт же Бейтс Лорд не очень-то одобрял генерализирующие утехи
сэра Боура, но это уже и вовсе другая песнь).
Сверхъестественный ореол мистагогского Знания-Пы
окружал эту друидическо-филидическую традицию, глоссы отца «гесперийской
топики» латынского пиита Вергилия легко находят свое отображение
в лучших экземплярах «Гесперийских Речений».
П. Грожан, видный муж найученый, посвятил этой теме фундаментальную
статью:
P. Grosjean «Confusa caligo» in Celtica, iii,
1956.
Язык мистических гехалот-колесничих, счастливых возничих Победы
над магическим камлаю-полетом — божественный Иврит Языканов находим
и мы в гесперийской лексеме, произрастающей, как ныне иzвестно
(иzустно) иz широчайшего круга чтения авторов ейных друкольных:
P. Damon, «The Hebrew Vocabulary of Hisperic Latin» in The
Jewish Quarterly Review, London, 1959.
Гесперийский язык выпестовывался из изысканого
сабджекта ранне-Исидорской (Сивильской) etymona, что
давало повод канадскому исследователю Майклу Херрену определить
время на-писания Речений вплоть до уклюжих деся-тилетий (восьмой
век хек шел следом).
Michael Herren, «Hesperic Latin: Luxuriant Culture-fungus of Decay?»
in Traditio, XXX, 1974.
Весьма символичнО, что именно Ирландия — чуть ли не единственная
из стран Запада, не знавшая вовсе полномасштабного Римского (книжного
и любого иного) хм владычества дала столь яркие и небанальные
экзерсисы «иноученой» «метаметафорической» поэзии ска.
Льды воскресали.
***
Lex Diei
Руки омойте хрусталем водянОким Дабы ладони взблестели чистым мытьем. Песнь о-священную вы возгласИте За изобилье съестное и сой. Дабы сок живо-творящий Взрождался в темном и пегом нутре. Явства засохшие вы подогрейте язык огнеродный, Вкусом чуть сладким горло впитает, Крохи кусков собирайте в корзины укромные, Неба молите — гсподина благого. Чтоб низвергались в прОпасть Коцита Тифонову, Верхие высшие кости надбровные, Так достигали нёба смеричного [Те], которые пищи даровали [нам] груды безмерные...
***
De Mari
И в утробе своя, снова сжимаю отлив обратнотекущий Двумя способАми свершаю я бег свой привычный: Разливом своим преходя рубежи суши граничные И проливы широкие я наполняю водАми вспухшими гОре! Ясени лЕсные я приношу на поляны изпахотны, Водросли водные громоздЯтся в брега облепихи... среди Ракушек крыто раскрытых срываю с камней понадводных, БагрянИцы сметает, пурпуром устлАнные, Тела же чудовищны, родов столь разных, Выносит на бухту песчаную, мощеную смертью. Воды бурнотекущие бушуют в проходах обрЫвистых, И, вздуваясь, шумит море рокотом пенным. Иногда жу стращает Нерей полые воды взбухающие И пороги привычные не переступает угодий На суше гранитной. Гроздями грозных потоков подпирает суда он носатые ПлОты дубовые разносит теченьем своим волнозвучным, Челны, как члены чего-то огромного влечет на погибель в водовороте шумливом, И либурны громадные бороздят на камнистых зацепах лоно морское Семя дельфинье играет в струях глубых и ветвистых Сонмы без чисел стяжают тут славу в протоках обширных Убитых же навзничь сжирают садки поднебесий, Небо и море — суть члены Единого Смысла, Соль же хрустальную дельфины всосут пастью свирепой Рыбешек мордуя мельчайших, серых чешуек В лазури Нептуньи мечут играя и тут лопастями Вкусом солеродным неприязнь вызывают у Волны океанской гигантской.
***
De Igne
Костер алый трепещет от жара огнекудрого, Который ярость раздует пыланьем своим челобитным Мечи из пламени ярого бросит в радении мощном Ветви изогнутые сжи-гает по-жаром хмельным и нетленным. Хворост растопки охватит сухой и шершавый На кострище влекомый предел однорогий, Полыхающий огнь, извергающий пар дымом кипящий Золу пепельнУю и ссыльную в горе. ний сонм. безднокрылый. Кручинные числа повинности сет в тренье горенье Тифоново: Корки хлебные быстро печет жаром угольным Мясо сырое дрожащее варит в котловане поддых Металл серебристый размягчает в горне кудесном И плавятся слитки, и топка кипит. Так жидкость всякУю кует он и греет топливом мягким, лепным, жарокудрым, связным. Холод природный пламени огнедыхАнного Исторгну и я из уст — златоуст, голосом ровным глумясь и подвАнивая Ведь поначалу жил я в утробе кремнистого камня — жесткой юдОли Огнивом железным рудил разжигатель Движенья искусным и мудрым. Вспышка искряная прикоснулась к губке сухой и суровой. Паклю пашнУю навынес ставил запальщик, И дымОк небольшой испустИла костряная пыль, Спиралью обоюдновращающейся. Он же в огонь набросал щепок старых, пустых, Так костер огромЕнный разросся пламенем бурным и вечным.
***
De Vento
Зефир шумный вАлит дубЫ благодатные, ПАдубы древние повергает в борозды земляные, Хижины как башни круглые, грабит порывами мощными, Потолки высочайшие режет кровЕль. ЛазУрь он тефийскую гОнит на постную сушу И пену морскую возносит к звездным озерам, Тефию зеленогрудную тЕрзает Австр пурпурнокрылАтый. Дважды шесть различают физики зефиров И среди них четыре знают Эвра, К коим ноты чередующиеся примыкают со свистом. И, словно бы кроя крылья свои непокорные, Средь мира эфира бескрайнего дуют на пропасть земную. Три победы держал нОт вос-шумливый. Потоп пенистоногий ухвАтит в потоке разлившимся Воды плотскИе прокинул в ударе могучем И свистящий не виден тот вихрь бушеванный. Высокий неба правитель С крылиев шумных эвра огромного Полчище будет судить за вину Не за его, но за чужую, Солнцем ветряным одев кольчужные рЕмни нагрудные.
***
Седьмой-восьмой векА Нашей Эры. Переводы с латино-ирландского
латентно-магического языка филидуинов постдруидических.
Карякский жесткий набор нот мелизматически соревнуется с китоусым
одноструном нганасанского чума, псевдо-самоедский ненец дядя Федот
— Великий Могол — пристально следит за ними прищуренным
красноватым глазом Кы Какууна, шибкого горлового врачуна из дохлого
подворья Хакым Мандея. И по сию пору — карело-финские камлаки,
практикующие институализированный домашний шаманизм, используют
традиционный паттерн мужиковатого посвящения. Всякий карело-и-финн,
решившись взойти до шаманова бурмистра, должен сделать следующее:
пойти в редкодревый березовый лес, тщательно смотря под ноги;
в процессе этой пиесы ему должен повстречаться некий карлик-берсерк,
некий особенный хтонический Гном, наделенный Силой. Частицу этой
силы карлик должен передать повстречавшемуся на пути парии.
В связи с этим, вспоминается следующий эпизод из моей мифопоэтической
биографии.
На заре своего израильского бытования, будучи полным сил отроком
пышным, со взором корячьим, я по обыкновению брал с собой на рыбачьи
прогулки томик новоприобретенной Калевалы. С
ней я сидел на бережку «Хават ха Таниним» (что
по Старому Шоссе, недалече от флиштимского смрадного поселения
«Фарадис») и ловил зяв да рыб. Когда плохо клевало, я, как вы
понимаете, сразу же с готовностью первооткрывателя потрошил томик
Калевалы и усмирял сюжет своей жизни.
Задолбавшись порядком от такого бытования, решил я отойти в тень.
Недалече от озерца с крокодилами находится призрачный
лесок, зовомый «Яар Фулда». Туда-то я и устремил свои стопы. Бредя
по фантазмам нетвердой памяти, переступая с ноги сквозь набрякшую
листву придорожного леска, мне стало как-то по-особенному невмоготу.
Я остановился и стремительно перевел дух. Выпустил сероводородные
ветры. И тут произошло это. Я встретил своего
карлика. Он возник, как и положено — ниоткуда (как выяснилось
позже — он сам был запердыкий, изначально папо-зихронский жилец
Рубки). Подошел сзади, я не услышал, поднявшись на цыпочки, хлопнул
по плечу: сказал «Здрастье». Я засмущался, вопросил: «Вы кто,
любезный?». Тут пришел черед смутиться ему. «Я — Карлик». И торопливо
добавил: «Гном-бескерк».
В недоуменьи я сомкнул брови. «И что же Вам угодно?». Невысокий
человек сказал: «Я призван карельскими угодьями вам в инициационное
подспорье. Буду Вам угром, друго-врагом — Как у-Доддс Йейтсу и
Белый Блоку.». Я поплевал в пыль ладоней.
Что ж, чему быть... Как же Вас называть мне? — спросил. Человечек
подбоченился и произнес черным редкозубым зашамканным ртом: «Кухуллином,
бешеным гномом — не откажусь, не откажусь от такого именования...».
После этого он действительно соображал мне в подмогу — сопутствовал
по мере нибелунгьих кроличьих сил полотну моего нарратива. Поступил
со мной в академический Курс Молодого Бойца, где был зачислен,
после долгих споров, в Роту Инвалидов... Короче, всяко помогал
мне справляться с одическим одиночеством. С ним было хорошо, пока
он не умер. Это случилось относительно недавно. Он задохнулся
собственной слюной, предавшись рукоблудию на вогнутой груди насекомого
пророка. Идолы его идолы выкрысились на истекший издебск суфражистски
маленьких володарей нахолмленного зихронского припрАвка. Я оплакивал
его целых две заелдыз-недели и даже писал нечто эпитафическое
в его безнадежный адрес. Увы, это не помогло. Больше карликов
я никогда не встречал. Вот, вспомнились его идолы
— меднобровые истуканы, напрочь затонувшие в потоках кукуличной
малофьи-прародительницы дхармических Демонов, он варил на их сковородах
Уху-ушицу:
Все последние пены пней, разрывы пустотных удавов
в холщовых мешках литературной повседневности, влекут к единообразной
мысли: так быть ниндзя.
Разве означаемое «поэт» может быть денотатом чего-то по преимуществу
текстуального? Разве «быть стихослагателем» — значить может бытийство
тяглопоэтом? Совокупность жизненных практик, устройство собственного
«проекта», лигитимизированность ТУСЕ — вот фикция этих полотен.
«Поэты» не пишут стихов, у них нет толстостраничьих
книг. Они могут выдавливать из себя рисковые
гниги, писанные на полу-пернатом арго некоммерческого
ангажемента: это все не играет роли. Поэт — он
всегда квази-тусовщик, если он поэт. Не-тусовщик
не может претендовать на иные признания и альтернативные призвания.
В этом смысле Бокштейн действительно позиционный непоэт.
Какая уважающая себя тусовка полюбит малопривлекательного горбатого
карлу, пускающего в собеседника юродивую слюну и пишущего до неприличия
(вызывающе (!) заставляющего всякого червленого тусовщика-неписуна
злобно ревновать) самобытные стихи? Неудивительно, что все «ученички»
сегодня от него легко открещиваются. В то же время, другой Ушелец
— неподражаемая Анна Карпа, зеркальным эффектом притягивает к
себе абсолютно все алчные взоры, будучи патентованным чемпионом
экзистенциальных продаж среди всего Тусе. Неслучайно,
и стар («Володя» Т.) и млад («Женя» С.) буквально соревнуются
в делании карьеры, натурально, на
ее еще не остывших и только что преданных земле костях. Кажется,
эта дурная компания может, если сильно постарается,
всерьез (в духе Изерового рецепционизма) испортить отторгающий
эффект Стиля в ее замечательных коротких текстах, заставляющих
забывать, что их несчастная хозяйка была «Тусовщицей in folio».
Анне не удалось родиться под правильной звездой. Волхвы ничего
не дарили ее Бендерским родителям в семьдесят третьем году (помню
дату, ибо мы почти ровесники). И даже сейчас, Аркадий Трофимович
Драгомощенко, получив от меня красненькую книгу ее стихов, необычайно
(что для него не очень-то характерно) воодушевился и вознамерился
в меру своих немолодых питерских сил содействовать метрополийному
изданию аниного наследия. НО, узнав, КТО УЖЕ собирается издавать
ее книгу в Москве, болезненно осекся и произнес по-евангельски
сакраментальное: «ну уж нет, пусть мертвые сами хоронят своих
мертвецов...».
Полное жизнестроительное банкротство Поэтического бытия-как-тусовки
сегодня ощутимо с особенно болезненной отчетливостью. Разные мразные
недочеловеки, сгруппировавшие свои тщедушные телеса вокруг московского
медийнорылого глянца, отвешивают друг другу дурноартикулированные,
эпистемологически безответственные мытарноядые полразговорца,
и самонадеянно чувствуют себя Вершителями Судеб Современной Поэзии.
Вместо Брюсова, Иванова и Гугнилева у нас нынче имеются КузЬмин
с Денежкиной и Кукулин. (ТЕ, кто действительно могли бы СЕГОДНЯ
зафиксировать автохтонную, многопризнанную функцию Поэтических
Мэтров и арбитров — персонажи плана Драгомощенко или Айги, увы,
не слишком заинтересованы в этом. У них более «интимный» разговор
с окружающими. Это не плохо и не хорошо, но это так).
«Едва ли не саамый великий Кааб из живых русских поэтов вытекающей
современности — Андрей Сумнин-Монастырский — разборчиво бежит
как купеческого глянца и кукулинских призывных лап стиховеда-полу-профана,
так и, Дмитрия Кузьмина, тщетно (на наш взгляд) расставившего
паутинную патину — фирменную вавилонскую сеть
для носатого домика, застрявшего на пути в паган. Эта башня,
конечно, может быть разрушена — и я даже знаю, кем.
(«Репрезентация бороды пророка — худшая из порнографий»)
уймем наше затянувшееся размышление фразовидным компонентом Нового
Гнозиса:
«Посещение и устроение поэтических вечеров — какальная потуга
имитации жизни».
Единственной адекватной реакцией на все эти безрадостные тяготы
нашегo грядущего мироздания, будет, кажется, медгерменевтический
слабоумный респонсив. Блаженное бормотанье хитро-прищуренного
юродивого, а на самом деле — СПАСАЮЩЕГОСЯ от
страха страдания и казней егупецких; на самом деле
— колченогого едока лесного картофеля, неуемно призванного на
борьбу с карлсоном и его гнилыми лебедями. Сформировать безошибочный
олигофренический тм-дискурс мимикрирующего крабика,
чей ритуальный архаический танец исполняют гамеланские мелизматики-певуны
из еще живой Индонезии. Нерпу не вогнать в стойло рыбацких хижин,
не заставить покориться свободолюбивым гугнивцам, на всякий вопрос
дающим свою каверзу засола.
Приходит на ум противовоспалительная дискуссия оппозиции цвета/света,
которая играла нечуждыми утонченной маевтики умами, пенно спорившими
на монастырских кухнях раннего восьмидесятья. Что есть онтологическое
распознавание метафизического хроматизма, понимаемого в своем
историческом развитии? На моем дощатом настиле лежит огромный
и роскошный, год назад изданный стараниями joint venture Русского
Музея (г-жа Петрова) и Palace Editions том «В кругу
Малевича», плеснувший волшебный инсайт на мою библиофильскую
задницу: весь московский пафос Концептуализма-как-искусства Нового
по преимуществу умещается в одну пигментационную строчку
Малевич-проекта (я имею в виду исторический,
ГИН-ХУКовский и У-НОВИСский, а не сегодняшний, делаемый Сержем
Летовым и его спутницей из искусственных цветов бумазеи). Ведь
именно Малевич и ижие с ним расклеивали на составляющие всю злокачественность
первородно-греховного отношения цвета и света. А перед ним — в
инициальном номере, 1904-го года, журнала «Весы» — это занятно
проделывал Максимилиан Волошин. В своей статье «Скелет
живописи» он утверждал, что человеческое зрение убийственно
относительно: «мы видим лишь то, что мы знаем».
Кажется, под этой емкой максимой мог бы подписаться практически
любой усредненный экзистенциалист концептуального пошива.
Анна Лепорская и Николай Суетин запечатлены на темном снимке подле
умирающего больного. Им оказывается Учитель, бесконечный завоеватель
черного, отросший в незнакомо на нем сидящей бороде — Малевич.
Май Ленинграда тридцать пятого говенного года. Ну а вообще, разрыхленно-пористая
фактура красок, опакь как кожа всей картины,
дырявое качество цвета. Бактериологический Институт Живописи был
созван в особняке Мятлева. Незабываемые Хидеккель и Ермолаева,
Чашник и Юдин...
Малевич — первый медгерменевт — изобретает собственные рубиконные
примочки: «диагноз-рецепт», «доза-возбудитель», «клиника-хирургия»,
«живописно-амбулаторный прием», «лечение движения»... Радость
упорядоченного мерцания, исподволь источавшегося красочным цвето-световым
перманентом жарила вдрибадан незнакомой искрой Модного Взрыва.
Не будем забывать ни на секунду — Казимир был модный
художник. И ему узаконенно внимали молодые грибные сынки-потцы
— Константин Рождественский, Ефим Рояк, Эдуард Криммер, Нина Коган,
Павел Басманов, Валентин Курдов, Юрий Васнецов...
Исходящий речистым налом, условно-видный работник Российского
Института Цвета — Николай Васильевич Серов дает свой — ученый
— вариант хроматистского благовещения. Из ракурса присутствия
отмечаем: хроматическую теогонию, сияние тонов Гомера, синестезию
цветомузыки, полихромию как предфилософию цвета. Двоичность человечности
известной пифагорейской Теано, все философы (вспоминается Летовско-Приговская
Азбука) на АНА — Анаксимандр, Анаксимен, Анаксагор — любомудрые
риторы цветосвета. Не случайно руководители международного феоретического
издания Semiotica год назад посвятили разным аспектам семиотики
цвета-света шестьсот пенетрационных страниц: Semiotica.
Signs and light: Illuminating paths in the semiotic web,
vol.136, 2001.
Очень радует чтение недавнопереведенной хайдеггерианской биографии,
выполненной рукой Рюдигера Сафрански. Странные оковы нездешнего
празднества Ума возникают в разных плотских местах эвристического
интереса... Этот странный секс Мартина и молоденькой Ханы Арендт...
Это невероятное марафонное диспутирование в Давосе двадцать девятого
года... Кассирер как Сетембрини, Хайдеггер — как Нафта. Никто
не победил. Один — стал первым неарийским Ректором и, далее, принстонским
изгоем (этот Корабль Спасающихся, отплытый из Швеции, где впервые
встретились жизненные пути двух несионистских евреев — Кассирера
и Якобсона...) Другой — стал ректором несколько позже, предал
хус-серлевого Учителя, облобызал мразные хоругви националсоциализма...
Где же счастье?
Читаю дневник Канетти. Узнаю себя любимого:
«Бумажный пьяница читает все книги подряд. Это может быть
все, что угодно, было бы только увесистым и трудным. Его не устраивают
книги, которые у всех на языке; годятся лишь редкостные и позабытые,
какие нелегко разыскать. Иную ему случалось, приходилось раздобывать
целый год, потому что она никому не известна. Заполучив же наконец
свою книгу, он скорее прочитывает ее, усваивает и мотает на ус,
всегда готовый процитировать подходящее к случаю место. В семнадцать
у него уже был такой вид, как теперь в сорок семь (ошибка, «теперь»
мне лишь тридцать). И чем больше он читает, тем больше остается
таким, каков есть. Всякая попытка застать его врасплох и поразить
каким-нибудь именем кончается неудачей: он одинаково хорошо подкован
во всех областях. Однако он остерегается распространяться о том,
что ему действительно неизвестно, неровен час, кто-то возьмет
да и опередит его с чтением.
Бумажный пьяница напоминает ларь, который никогда не открывался,
чтобы ничего не потерять. Он избегает говорить о своих семи диссертациях
(опять — неточность — я еле домучиваю одну) и упоминает лишь три.
Но ему бы не составило труда защщать каждый год новую. ... Он
подвижен, быстр, все время ищет людей, готовых его слушать. И
никого не забывает, ибо мир для него состоит из книг и слушателей.
Его окружает атмосфера недоверчивого удивления: не то чтобы он
никогда не повторялся, однако он и в самом деле редко повторяется
перед одним и тем же слушателем. Иногда он не успевает жениться.
Женщины являются и исчезают, всякий раз это было ошибкой. Но,
женщине, всерьез вознамерившейся женить его на себе, следует писать
ему письма с просьбами о сведениях и разъяснениях. И если она
станет писать достаточно часто, он окажется в зависимости и захочет,
чтобы эти вопросы постоянно витали вокруг него. (А вот
это — чистая правда! Моя спутница жизни именно так и делала, и
даже сейчас — продолжает, не смотря на очевидный успех!).
Канетти кажется идеальным спутником лежачего чтения,
даже его обсессия с КНИГАМИ (зримо длящаяся из моего любимого
довоенного романа «Ослепление) видится уникально уместной в изголовье
всякого прошлеца-без-бобылки...
Протагор versus Эмпедокл, Стагирит, Фредерик Порталь и С.Э. Афанасьев
— зловещие карлики, книжной скорбию полные.
Халдейская оракульность магических папири
зазывно ждет прочтения — сегодня во многих академических книгохранилищах
лежат синие томики Брилльских переводов этого правого дела в английскую
азбуку. Нет, я не забываю фундирующую монументальную и бесконечно
дряхлую (мой экземпляр) книгу Ханса Леви, из которой я, как и
все эсотерики-классики черпал сигму гнозиса (Hans Lewy, Chaldean
Oracles and Theurgy. Mysticism, Magic, and Platonism in the Later
Roman Empire, Etudes Augustiniennes, Paris, 1978). Неоплатонизм
Ямвлиха теряет ядоносную остроту своей стенающей стрелы, если,
на ее излете, демон Прокла не принесет имаго Крона из орфической
мифологии. Ведь закон этот сияет для всего: мерой наличного бытия
связует порядок, сохраняет неизменными пределы божественного распределения
— в царстве архонтов, разбивших глиняным черепком слепок с Адама,
неверно отразившегося от стали Вод Его, среди всего умного — примет
положение, подобное тому какое в сверхнебесном месте, среди умопостигаемых
и одновременно умных божеств, занимает установление Адрастеи.
В самом деле, вдумайтесь: каждый из нас оказывается результатом
реализации неусыпного надзора за порождением и выходом, в строго
установленном порядке, за пределы режима кронидов, все тот же
закон обеспечивает деление единого на ипостасные множества, определяя
принципы теургической иерархии для пущего гнета однородности.
Сказано в литании писания: «Белые власы старцев потемнели,
а щеки брадатых арабов приобрели гадко-липкую гладкость, вновь
возвращая каждого ска-куна к давнопрошедшей поре Цветения». Как
проявляется общность единого с другим?
Демиургический чин изводит из себя все, упорядочивая телесную
природу, порождая все вторичные причины богов. В самом деле,
стоит ли мне говорить здесь о том, что само слово «другое» является
символом телесного состояния, если еще в древности золотые пифагорейцы
твердо давали поэтическую характеристику бестелесной природе
при посредстве слова «единое»; о той же (природе), которая разделена
по телам — сообщали нам при посредстве слова «другое»?
Белые власы идут в пандан к темным очкам псевдо-текста Бориса
Ппо-плл-вск-ого:
Я отверзаю голову себе Мокры и слалом: Тевьичии трубы И в таз с перформативностию дурой Заткнут песок Неровности муде. Вокруг власы лисят — как макароны На вилку завиваться не хотят Совсем не гнется рожа из харктона Глазные уши источают ват.
Георг Неверман — германский ученый слюденец, ровесник Века исхитрился
быть Принятым ко Двору меланезийского частокола. Замечательный
русско-иудейский историк-паремиолог Г. Пермяков перевел с верхненемецкого
монографический слепок с масштабного труда этого Neverman’a. Nevermore!
Труд же был громогласно озаглавлен «Сыновья Декхевайа: Визионерские
описания преданий о демонической гимнографии, старые рассказы
Охотников за головами». Издательство Восточной Литературы
совместно с мифогенным Институтом Этнологии и Этнографии имени
Миклухо-Маклая и Барклая -де Толя выпустило эту гнигу в свет в
городе Москве в 1960-м году. Этот уникальный продукт невермановской
экспедиции на Юг Новой Гвинеи — педантично откомментированный
самим архимандритом пароксизма-в-мраксизме, (не без известного
«марризма» в лингвокарманах) Сергеем Токаревым эсквайром. Das
Geist und Gesischt der Volker — великая немецкая серия гниг (Облик
Духа народов) издаваемая с пятидесятых годов в городе красных
кхемров Берлине. В 1916–1922 на побережье Папуа обитал германский
чудило Пауль Вирц, опубликовавший свои материалы в капитальнейшей
из монографий Die Marind-Anim von Sud-Neu-Guinea (Bd
1–2), а по теплым следам этого речетворца и отправился Георг Неверман
в 1933–1934-х годах. Лео Фробениус изошелся слюной партицапаций,
душномертвыми своими эманациями, полным безразличием к дологическим
заемам Леви-Брюлика. Адольф же Йенсен — объензанный пугач, созидатель
демо-машин — механизмов «божеств-дем» Dema-Gottheiten,
самой начальной из всех морфем бытования Онтологии
и Нуменозного.
Поль Ворсли, адепт таинственного культа «Безумия Ваилала»,
Ириановой географемы, пограничья с Зацветаловом Тьмы (P.Worsley,
The Trumpet shall sound. Archaic Cargo-Cults in Melanesia,
London, 1957), действительно научился принимать облик аним-анем,
что Ницш называл Ecce homo, паюсной икоркой незримого ирокеза.
Неверман был наредкость плодовит. Мы краеглазо читали его давние
толстостраничные хомячьи книжины: Masken und Geheimbunde
in Melanesia, Die Koprofagen Gesigen, Ralik-Ratak, Kultur der
Naturvolker, Die Ind-Ozeanische Weberei, Gotter der Sudsee
и многие другие...
Даймон Арамембуэ, пишет Неверман, неизменно носил спереди на поясной
перевязи большую и красивую раковину с мелкими зубками у влагалища.
Вообще-то эту раковину — называемую Semifusus принято продевать
сквозь залупу, но арамембуэ носил ее на пупе,
ему так было приятнее вслушиваться в ее гул. Как-то странной ночью
Арамембуэ ощутил под этой раковиной сильный зуд, услыхал исходившее
из под нее чужое дахание, колкий шорох, приглушенный разговор
каких-то субстанций. Арамембуэ немало удивился, собрался уже встать
с циновки, но чуть только он шевельнулся, как из раковины выскочил
крхотный кенгуренок, весь в клейкой завязи Цветочной Пыльцы. Так
Арамембуэ стал Отцом Кенгурей, и с той поры было заповедано угнетать
этот вид скота любому лихоимцу: будь то аним-анем или даже коклюш-похрист,
не говоря про кобылу-из-симеиза. Тем не менее у Великой Реки Биан,
один вероломный даймон-захватчик тайно умертвил беспечного кенгуренка,
изжарив его на углях заелдыз-костра. Когда мясо приготовилось,
он, в конец обнаглев предолжил самому Арамембуэ поужинать вместе
с ним. Но не тут то было. Скрытый интеллект Арамембуэ прознал
про тайнодеянье злоумышленника и возгорелся гневом великим. Совместной
трапезы у двух даймонов не сложилось. Убийца же кенгуренка, погодил
чуть-чуть и сыграл еще одну неприятную шутку над Арамембуэ: он
хитростно собрал подпаленные волосы кенгуренка и всыпал их Арамембуэ
в его колбасу (для пущей извести). Однако, пучеглазый Арамембуэ
вовремя заприметил козни, произнес над колбасой заклинания. Тотчас
же поднялся громкий колбасиный гул-улей. Арамембуэ взмахнул колбасой
и так ударил ею злого демона, что колбаса раскололась надвое и
оттуда вылетели тучей далианские муравьиные москиты, образовавшиеся
от лобковых волос кенгуру. Москиты резво набросились
на Биан-даймона и безжалостно преследовали его до тех пор, пока
он не прыгнул в воду Великой Реки и остался там навсегда, похеренный
богами и людьми.
К циклу сказаний об Арамембуэ относит Неверман также истории о
первом исполнении смертоубийственного заклятия (Toderszauber),
которые неразрывно увязаны с легендой о происхождении кокосовой
пальмы. То обстоятельство, что подобным колдовством занимаются
именно люди-кукари, объясняется, увы, вавилонским смешением их
родоплемененого семени (курк-какакари) с названием
цикасовой пальмы ук-акари, которую все маринд-анимы
почитают волшебным растением для риторики. Летающий волшебный
орех (обА), употрбеляемый для смертоубийственного заклятия
Мраком — это не что иное как карликоватый кокос-понос, которому
резьбой искусного тролля придана форма головы какого-либо животного-млекопетающего.
Иногда этим животным оказывалась Змея. Реже — кабан. Чаще — паук-памук.
Совсем невероятно, чтобы этим существом был крот или кот.
Нутряную полость такого ореха заполняют кровью и известью, которые
вследствие особого заклинания становятся жизненной силой
кокоса-поноса. С помощью волшебной лопатки этот орех бросаем под
ноги жертвы. Жатва исходит ночью, когда убиенный просыпается,
он мало чего помнит. Он молчит, его жизненная сила (вИ), его основание
— «внутреннее мясо» разрушается, постепенно увядает. С таким колдовством
— камбалой связаны многие предания о происхождении кокосовой Пальмы
и ее змееныша. Баклан превращается в череп. Когда умирал мужчина
из Союза Майо, его, как и многих других Отходящих, быстро зарывали
в землю. Соплеменный старцы ждали, потом, до той поры пока пройдет
столько дней, сколько у человека пальцев. Спать дважды по руке:
иныа-лясанго-нун. Возле закопа сторили небольшую хижину. Из мужского
дома приносили заготовленный череп, который был добыт для умершего
еще в бытность его младенцем. Череп клали на открытую всем ветрам
площадку, и вот в хижину входил баклан-демон. Он забирался в нее
с самого утра и долго сидел там, то и дело вскакивая и беснуясь,
перебежками гарцуя с место на место. А на площадке стояли и други
демоны: аист и несклоько собак — и держали под мышками пестрые
пучки кротоновых листьев. Вокруг всех стояли незримые люди клана
Майо.
Тем временем старшие братья пришли к реке Дигул. Ночью им стало
холодно, а так кК их теплая маленькая хижина-корзинка осталась
висеть на Баобабе, они забрались в блошиное дупло-студень и, замерев,
проспали там до утра. Поутру. На рассвете — мимо них проходили
легкие на помине дикульские девчата. Они услыхали в стволе одного
из баобабов нешуточное гудение. Вероятно, там живут дикие пчелы
— подумалось самой маленькой из девиц. Тогда все девочки набрякнув
в суставах подбоченились и приоткрыли каждая свое лиловенькое
дуп-ло. Оттуда вышли один за одним красивые маленькие клиторские
нерпы: коньки-игруны, по сути: мальчики-черепицы. Обрадованные
находками вся детвора тронулась в путь к Селу.
Как-то раз, в промежутках между трудоднями, все девушки и женщины
Села ушли на Болото ловить ручными сетями рыбу сомов. Маленький
сорванец вознамерился насолить ловчатым девчатам: он тоже отправился
в лес и смастерил много больших деревянных клювов и пушистых украшений
из перьев. Позвав своего отца и других мущщин он сказал им, что
очень хочет выучить их и себя летать. Ведь только в полете — Велик
Человек. Мущщины согласились, надели на себя украшения, а к головам
привязали клювы. Сначала они летали только вниз, причем с небольших
деревьев, потом со все более и более высоких и наконец превратились
в птиц-носорогов и, громко хлопая крыльями полетели прочь. И тут
восстает значимый сюжет об Имени Карлика. Сыновья
Декхевайя — охочие до чужих голов, на пути домой непрерывно
произносят имя своей жертвы, усекая радиус ее
жатвы. Так как имя считается частью души, шкварок Победы над Главным,
то тот, кто исподволь уз-знает Имя человека, может покорить и
его самого,— таким образом настоящим победителем Нгенгге является
безобразный мальчик, явившийся ему в птичьем обличьи из дупла
фикуса — фокусом покусным.
Германская сказка, гномический цЫкл — о Карлике-гниде
— Rumpel-stilzchen-freken-bok’е, который удрученно
теряет свою благоприобретенную идольскую власть, как только становится
известным его Имя. Нашего звали — Кукулич, Свирепый мумифицированный
в рубке Тролль-берсерк. А вот его подруга-Тотем
— Птица Самоубийцы:
У него была такая особая флейта для приманки собак (псов кухуллина),
которая делалась из карликового кокоса и звучала обычно как гундосая
окарина. Дудеть на флейте перед приходом в деревню принято только
у людей габгабгиб. По этому сигналу
народ-Сенегал воспринимает сумеречный пояс Тлена. Уход на прогалину
длится сточасно.
Владимир Санги-Нганастук — нивхский чудотворный писатель-энтузиаст,
подаривший мiру уникальную книгу «Легенды Ыых-Мифо»,
изданную в 67-м году в Москве, сопровожденную невероятными шаманистическим
иллюстрациями художника А. Р. Брусиловского.
Сказитель Нивхов — Ршызнгаун Вагзибин рассказывал Санги
давний нганастур.
Об Ыых-нивнге, человеке необыкновенном, праотце
людей Ыых-мифо. Он живал много лет назад, когда на нашей
земле и на других мифо-землях было много всяких милков
и кинров — злейших духов Урра. На берегу сердитого
серого моря, в окружении густой тайги стоял полузасыпанный землей
старый то-раф — деревянный зимник-линник. Зимник был
маленький, темный, весь в худых щелях, через которые с гудением
проходил Умла-ло — Зелий Суховей борейский. Так и жил Ыых-нивнг,
пока не изросся ростом в пурунг — ритуальную Ель. И
вот стало темно, Ыых-нивнга позвали в большой ке-раф — летнее
жилище чуди. Дали место для почетных гостей — постелили на понахнг.
По старинному обычаю, когда Садко- Богатый Гость в доме, не придет
рядом и Дух Ночного Покоя, не начнется тылгур.
Но вот в темноте раздался голос Младшего Брата-увальня. Он не
будет рассказывать, он лишь откроет «дорогу» тылгуру.
— Э-э-э-э-э — нараспев затянул молодой голос.— Мы люди Ыых-мифо.
Куда бы не смотрели наши глаза, куда бы не принесли нас наши ногти,
мы везде путь держим по дОрOге во ВремяОно-Ино-е! Э-э-э-э-э-э-э-э!
— Хонь! — закричали справа.
— Хонь! — закричали слева.
— Хонь! Хонь! Хонь! — раздалось со всех сторон.
Потом стало тихо-тихо. Только мошкА шумела в головешках тына.
— Хонь! — требовали люди.
Ыых-миф-нивнг сказал:
— Я — человек Ыых-мифо! Хой-гей-хой! Когда я родился, мать дала
мне из левой груди один глоток, из правой — два. Отец поцаловал
в правую щеку раз, в левую — два. Положили меня в тякк,
подвесили к потолку за притолоку. Отец ушел в Девятый земной мир
богом, мать ушла в Восьмой морской мир змееногой богиней.
— Хы! Хы! Хы! — удивились люди рода Трех Братьев.
— Хонь! Хонь! Хонь! — настойчиво требовали оне продолжения.
— Э-э-э-э-э-э-э-э! затянул однострун густой голос гугнивца.
— Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э! — запел Старший Брат.
Вот уж Заря свои крылья раскинула — Но старцев юдоли люди не ждали. Э-э-э-э-э-э-э! Э-э-э-э-э-э-э! Вместе с рассветом кто-то изрыл Своим следом когтистым Землю Удода у дома. Собак словно и не было. Там. Чугодам! Напасть и дым. Волчий нагдлым. Треплет обрывки привязей ветЕр, Посвист Наветов! ЧумнОй бармалей! Э-э-э-э-э-э-э! Э-э-э-э-э-э-э! Старый шаман, родом могутный, Скликал он мужей сердцем скалистых Юношей он обласкал крепкоикрых Жертвенный жаркий огонь трехязыкий Вспыхнул мгновенно, треща, разгораясь. Лучшего в стойбище пса желтомастого Духу Великому в жертву заклали. Э-э-э-э-э-э-э! Э-э-э-э-э-э-э! Долго просил наш шаман вещих духов Долго плясал наш шаман многокудрый В изнеможении падал не раз он и Хмы. Вспененный рот издавал только хрипы, Тлели полипы, костер догорал. Пулкин пришел. И Собаки при нем. Тело медведя — нечистого духа — В гневе великом они покусали, Мясо волчарам бродячим отдали Сердце — мышАм на съеденье, Почести люди ПулкИну воздали. Сердце его в Небеса улетело, Дух его Ястребом стал всемогущим, Стал он Хранителем Рода Трех Братьев.
Она тут выпростал из широких штанин — дубликатом бесценного Груза
— Большой Нож — слюдяной, Начальник Арбуза, возомнил себя Охотником
за головами! Воителем с птицами-самоубийцами,
магическое БУБЕННОЕ пространство охраняет его Магический
Полет:
Я не случайно тяну вязкой слюдяной ниткой вольфрам своего лукомского
Прокла:
он, конечно, не Эмпедокл — но, будучи, в свой черед, значимым
халдейским ересиархом, подпадал, отчасти, необъяснимому очагу
шаманистического семитства. Проникновенный ученый из древнего
шотландского университета в горном монашьем местечке Сент Эндрюс
— Джеймс Давила рукасто доказал всем антисемитическим фомам неаквинским,
до перстов божиих охочих, что правильные архаические
евреи были именно шаманами. Шестьсот страниц красивой
лейденско-пропечатанной монографии живо глаголят: сомневающихся
нет. Литература Гехалот, ее библейски ОГНЕННАЯ колесница корреспондирует
с магическими полетами известных мне адептов нетрадиционной медицины.
Вот одно камлающее воспоминание из трехгодичной давности поездки
на Шри-Ланку к сингалам. Тойил в полгасовите
— так означивала это дело моя педантичная русская соседка по трипу
Н.Г. Краснодембская. Ведь в чем двигалось время шаманских суток
у сингалов Шри Ланки? В циновке, которая лежала. До этого свернутая
в рулон. Бесноватый пария имел в себе ипостась опасного бегуна
— демонического урблюда по имени Мала-яку: его, изблеванного
и поруганного, потом завернут в циновку и к ебеням утопят в реке.
Молодой шаман танцует на расстеленной циновке, время от времени
делая осеняющий жест над больным; при этом в правой руке у него
факелы (книжка Бориса Пэ), а левая застывает
в трудноописуемом жесте чакра-мудра.
Мертвого укладывают на особом помосте или на крыше дома, который
при этом покидается обитателями. Родственники умершего мужчины
толпятся в покойницкой, поют песни, рвут волосы друг у друга,
посыпают предплечья лобковой тлей, добытой из межногих промежных
жен-на-селе. Родственницы покойного мужчины истово натираются
трупной жидкостью, мягким кишечным калом отошедшего в Иное. Все
отрезают — камнем или бамбуковым ножем себе один или два сустава
указательного пальца. Кости и череп мертвеца оставляют лежать
на одном месте, позже предавая огню.
Призываются корефаны Мала-яку — дзеды Дахта-та-санния и Тота-якку.
И снова наступает паузы дзыннь. Молодой танцует, все поют, брабан
(джазовый критик) гремит из динамика, ткемали темпа убыстряется:
та-та-та-та-та-та-та-там! Та-та-та-т-а-а-а-а-атам! Больной к этому
времени укрыт плотным саваном ткани, на циновку кладется подушка:
демону-бегунку предложено слегка прилечь. Шаман напряженно и молча
танцует. Затем ложится рядом с демоном. Поплавские факелы
у него в правой руке. Над ним усиленно щебечет, читает хриплые
заклинания молодой жнец-жеребец — сингальский жрец, избавить больного
от яки, удержать яку, защитить лежащего навзничь шамана. Пациент
снимает с себя ткань, обтирает ею голову и ею же укрывает лежащего
на циновке демона. Публика редеет, петух дремлет. Все смолкает,
в руки больному дают того еще петуха. Жрец читает
заклинания. Остальные шаманы почему-то при этом пересмеиваются.
Пациент бросает петуха на лежащего шамана. Появляется новый предмет
— большие ножницы. Один молодой шаман держит их у головы пациента.
На двух стульях лежат многочисленные лимончики. Маленькие, весьма
круглые — сорта citrus medica — а также полеживает вместительная
тыква, стоит глиняный светильник, со спинок свисают цветы арековой
пальмы. Церемония разрезания лимонов производится специально:
от ненужного сглаза (Ката-ваха) и неслучайно — поэтому в заклинаниях
появляется имя Хунияна — подвижника вредоносных позывов. Под заклинания
шаман зажимает лимон ножницами, держит его некоторое время на
голове у пациента, потом снимает, разрезает лимон и бросает половинки
в стоящее рядом ведро с поганой воловьей водой. Молодой шаман
снимает майку, разрезает мягкую свежевыпеченную хайку двубортным
ножом, ложится на циновку головешкой на север. Над ним помещают
прета-таттуву, предварительно окурив заблажившим дымом из курильницы-печальницы.
Рядом сажают непутевого больного, который держится за копчик связки
из пальмовых листьев, присоединенной к этажерке претов.
Чувствуется, что наступает очень напряженный момент-помет: нет
перерыва в громких, частых заклинаниях (поют все, кроме играющего
на брабане, ни на секунду не умолкает и сам лежащий шаман), мерно
усиливается дюжий брабан. В комнате нестерпимо душно от козлиного
дыма. Принесли веревку. В руках у лежащего шамана оказывается
нить; ее, как и положено, натирают порошком куркумы и заговаривают
от греха. Шаман держит нить за оба конца двумя руками, приблизив
к устью чернозубого рта. Сейчас будут вызывать труп демона из
панургового нутра больного, приманивая его псевдотрупом (собрата
почуяв, он должен не утерпеть: к сближенью!) лежащего шамана.
Этот последний исхитрится ухватить выплывающего демона вблизи
собственного зубастого промежутка. Демона можно повязать, лишь
усмирив магической нитью — уподобив его марионетству элиадинского
шохинь-ягинового нарратива. С лица лежащего шамана спадает ткань
— теперь видно, как он содрогается, как дергаются его руки с надвесными
черенками-ногами. Все присутствующие взволнованно орут: Авешайя!
Авешайя! (что означает «вхождение»). Шаман умело победил духа
— связав демона заговоренной нитью, скрутил его и поймал в загодя
приготовленный пузырек. Второй же шаман вдруг начинает биться
в конвульсиях. Ему нехорошо. Его с трудом удерживают. Когда он
медленно поднимается, то видно, что он весь мокрый от пота. Старик
и псевдотруп читают заклинания. Циновку с лежащим шаманом поднимают
за углы и выносят из хижины прочь — в ночь. Ее несут по периметру
усадьбы, очумело останавливаясь возле конструкций, сооруженных
для Восьми Стражей света — это и жертва им, и освящение мига этой
территории. Тут должен содержаться выспренний намек на обряд посвящения
в колдуны-колядуну: МЕЗАВ-АНИМ-УММА. Избранный членистоногий серп
голодает вдали от марины влади, ее мягкой подначины, сытой хижины
марселя марсо. Выскребанному плугом Серпу дают отпить из глиняного
кувшина — это пьянящий напий ВАТИ,
смешанный с добротно возговевшей трупной жидкостью, позаимствованной
у доброго тпру-шакала. Эту же жидкость пускают через трубку на
глаза СерпУ. Магическому Косарю на призрачных нивах Обозрева.
Тому, кто это выдерживает,— что уда-ется далеко не всем,— утренняя
звезда кажется реально больше, чем другим смотрящим. Это означает,
что Наблюдатель стал Настоящим Колдуном.
Отныне ему как бы нельзя прикасаться к листьям лимона. Один мезав-анем,
которому был поднесен такой лист, тотчас упал как подкошенный
— надкушенный как. Злоречивые Сохуры — прибрежные
жители края озер, приправа к рекам Обаха и Мапи, живучие к неизменному
Северу от дельты Дигула, славятся своей саблезубостью. Сохуров-кыыбов
везде ублажают, втайне боятся. Страх происходит от бытования Сохуров
охотниками за головами. Их другое имя — «люди
с Мапи-тукати». Ни их собственном гортанном языке племенное
название зыбко звучит «сок-урр», что в недалеком переводе обозначает
«люди бабмуковых ножей», т.е. люди, отсекающие головы встречным
и попереченым. Они знают узкие тропы, в дальних частях Острова
Пасхи, по которым ходят друг за другом — длинной цепочкой слегка
ебанутых слюдоедов-мозгляков. Сохуры — рвачи, ибо они не покрывают
черепа оболочкой из обработанной лайковой кожи, как это делают
маринд-анимы и маклеуга, но зато заплетают
носовые отверстия, а глазные впадины замазывают глиной, в которую
в виде узоров вдавливают маленькие белые плоды Coix lacryna. С
лежащего шамана снимают, тем временем полупрозрачную ткань. Я
с непередаваемым ужасом узнаю в нем хазарологического милорадового
Милутина — загадочного странника сербских сонных требников...
Я помню как он, перечитавши Петровичев недавний великий роман
«Осада Церкви Святого Спаса» все выращивал хворую горлицу хромоногой
скорби на ложбине своей иззыбо-вогнутой груди... Какой нереальный
иллюзион воплощений! Лежащий шаман скульптурно окаменел в истовой
судороге ката. Тылдыки загробья восполнели в аппетит острожного
чумдадыра. Несколько человек разгибают то одну руку, то другую,
сгибают ногти между тонких вязкорыхлых коленей, насильно сажают
в гуттаперчевую ступу, кукольно ставят на ноги, противоестественно
направляют течение мышиных складок пепельной одежды...
С шамана льет пузырящийся пот, но он уже улыбается и отвечает
на шутки.
Разборы не без чтения:
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы