Комментарий |

В воздухе. Часть вторая

В восемнадцатом году Герман Рудкус принял решение вернуться в
Литву. Дед Эрика не послушался своего отца и остался в России.
Герман Рудкус хотел, чтобы его сын стал врачом, если не гинекологом,
то хирургом, нейрохирургия тогда входила в моду. Сын в отместку
пошёл учиться в Петроградский Политехнический институт Петра Великого
на инженера-кораблестроителя. Он никуда не хотел уезжать, он был
совершенно уверен, что в новой Советской России через год-полтора
будет создано идеальное общество, которое впоследствии распространится
на весь мир, и он искренне хотел участвовать в создании этого
общества. Он был тогда, кроме того, центровым в одной из первых
питерских баскетбольных команд, совершенно незаменимым центровым,
который за матч умудрялся положить в корзину не меньше пятнадцати
мячей.

Отец его действительно вскоре собрался и уехал, безутешная мать
вместе с ним, а сын, семнадцатилетний Мартинас, остался в своей
комнатке на Литейном, которую он снимал у пожилой майорши — и
сразу же у него начался бурный роман с его первой женой, он как
будто этот роман предчувствовал и, возможно, этим своим подростковым
предчувствием, утомительным и нетерпеливым, и вызвал его к жизни
— в то время, как где-то в недрах немецкого генерального штаба
напыщенные усачи кропотливо строчили подробные отчёты об успехах
подрывной операции в глубоком тылу противника. На следующий день
нужно было выступать в показательном матче против сборной французских
рабочих, и дед Эрика записался со зла на этот матч фамилией своей
матери — Вальберг. Сначала он был Мартинас Вальберг, потом Мартин
Вальберг, потом окончательно превратился в Мартына Вальберга.
С этим именем он свыкся окончательно и при первом же удобном случае
поменял документы. После матчей и занятий в институте он слонялся
по мокрым питерским улицам, выходил к тёмным, как будто повисшим
в воздухе между небом и землёй, островам, бормотал себе под нос
строчки Василия Каменского и представлял на месте украшенных каталожной
лепниной доходных домов (его отец собирался строить такой дом
на Чёрной Речке и каталоги архитектурных украшений валялись одно
время по всей квартире) сверкающие стеклянные небоскрёбы с площадками
для летательных аппаратов на крышах и практичными детскими садами
и фабриками общественного питания в первых этажах. Со своими родителями
он больше никогда не виделся, впрочем, с матерью они переписывались
ещё некоторое время, потом переписка оборвалась. В двадцать втором
году он стал инструктором Всевобуча по баскетболу.

О.В. Розанова

Он прожил всю жизнь в городском пейзаже с мокрой сиренью, с отражениями
высотных домов в просторных проспектах, с модницами в разноцветных
беретах, с выпуклыми, забрызганными крупными каплями автомобилями.
Пейзаж висел в прихожей, напротив гардероба, и каждый раз, когда
Эрика привозили домой после курортов и дач, осенний антикварный
запах паркетов и плащей на вешалке сразу же и необъяснимо совпадал
с сочетаниями неярких красок на картине. Эрик чувствовал, что
вернулся надолго. В раннем детстве он любил читать книжку «Счастье
Свободного Труда». «Главное у Сталина», читал Эрик набранные крупной
антиквой слова на массивной гладкой странице, напротив портрета,
ласково просвечивавшего сквозь желтоватую папиросную бумагу, «это
юмор, обстоятельный, хитрый, спокойный, порой беспощадный крестьянский
юмор. Он охотно приводит в своих речах юмористические строки из
популярных русских писателей, он выбирает смешное и дает ему практическое
применение, некоторые места его речей напоминают рассказы из старинных
календарей. Когда Сталин говорит со своей лукавой приятной усмешкой,
со своим характерным жестом указательного пальца, он не создает,
как другие ораторы, разрыва между собой и аудиторией, он не возвышается
весьма эффектно на подмостках, в то время как остальные сидят
внизу — нет, он очень быстро устанавливает связь, интимность между
собой и своими слушателями. Они сделаны из того же материала,
что и он; им понятны его доводы; они вместе с ним весело смеются
над простыми историями…». Эрику хотелось знать, что это были за
истории, иногда он придумывал их сам: истории про убежавшего котёнка,
истории про волшебный транзистор, про страну, состоящую из цветных
полосочек, иногда спрашивал у матери, у деда. Однажды книжка исчезла,
Эрик очень переживал.

В семейном альбоме было много пустых мест. Недостающие фотографии
лежали у деда в бюро, в нижнем правом ящике, в самой глубине,
позади стопки журналов с голыми девушками, завёрнутые в газету
со сложившимся пополам портретом Хрущёва. Однажды Эрик, путаясь
спросонья в длинной ночной рубашке, пошёл на кухню попить воды
и столкнулся с некоторыми из этих фотографий лицом к лицу. Красивая
и старая, пугающе знакомая и одновременно совершенно чужая женщина
с неистово дымящейся сигаретой на отлёте кричала его матери отчётливым
шёпотом: «Ты никогда этого не поймёшь! Ты сама расчётливая и холодная,
как все они!! У тебя не кровь, а питательный раствор!!!», а мать
смотрела на неё, высокомерно закинув голову, и улыбалась такой
улыбкой, какой Эрик у неё никогда до этого не видел. Знакомая
незнакомая женщина швырнула сигарету в раковину и мгновенно опустилась
перед Эриком на корточки. Она успела приложить ладони к его лицу,
но мать встала между ними, вбросила воду из графина в стакан так,
что в горлышке графина что-то оглушительно хлюпнуло и крутой всплеск
завился и остановился на секунду над стаканом, грохнула пробкой,
всучила Эрику мокрый стакан и вышла вместе с ним в коридор, громко
запаковав за собой продолговатую пачку темноты. В другой раз приехал
в гости из Рязани человек, с которым дед стоял на спрятанной в
нижний правый ящик стола фотографии в обнимку на фоне каких-то
грандиозных металлических конструкций, над которыми виднелся край
равнодушного неба. Приезжий с дедом поспорили. Дед говорил, что
это всемирный эксперимент и идеальное общество будущего, которое
приходится совершенствовать на ходу, что ошибки и заблуждения
неизбежны, а приезжий мужчина говорил, что общество будущего как
было идеальным, так и останется, что дед — наивный человек, и
что ему не пришлось самому столкнуться с этими ошибками и заблуждениями,
что ему крупно повезло. Эрику не нравился приезжий. Дед всегда
был заядлым спорщиком и очень часто умел доказать собеседнику
свою правоту, но тут он почему-то спасовал и перевёл разговор
на что-то другое, и тон у деда был странный, как будто извиняющийся.
У приезжего было круглое и жёлтое неприятное лицо, большой нос,
брезгливый рот и маленькие тёмные глаза, плававшие в круглых стеклянных
лужицах очков. Он тогда остался ночевать и уехал только в воскресенье
вечером, и дед, провожая его в прихожей, пообещал сделать всё,
что он сможет. Вскоре Эрик увидел приезжего по телевизору, его
называли «шпионом» и «врагом Страны Советов» и Эрик обрадовался,
что он не ошибся и сразу же его раскусил, ещё тогда, когда гость,
как многие другие хорошие, безобидные люди, сидел за столом в
гостиной, пил вино и ел шпроты, и что, скорее всего, этот человек
никогда у них больше в гостях не появится. Он поделился своей
проницательностью с дедом и сразу же пожалел об этом: это был
единственный раз, когда дед на него повысил голос, мать заступилась
за Эрика, дед поругался с матерью и на время в доме наступило
тягостное затишье, даже няня Эрика, и та, кажется, стала с ним
меньше разговаривать и никогда больше не рассказывала историю
про Мальчиша-Кибальчиша, который погиб, но белым не сдался. Белые
в её рассказе были ужасны, они были похожи на мертвецов, впоследствии
Эрик увидел их в американских фильмах про зомби и поразился той
точности, с которой внешность этих бескровных полураспавшихся
существ совпадала с его тогдашними представлениями о пособниках
мировой буржуазии.

Escher

На столе у деда стояла очень странная вещь: сделанные из белого
полированного железа маленькие вышки и какие-то баки, и воронки
с трубами на постаменте из вспыхивавшего внутри таинственными
синими огнями лабрадора. К постаменту была привинчена латунная
табличка с загадочной надписью «Ковдор», и ниже, курсивом: «Горно-обогатительный
Комбинат». Эрик был уверен, что Ковдор — это царь, властелин сказочной
страны, а горно-обогатительный комбинат — это что-то вроде санатория
в горах, специальное место, где бедные становились богатыми. Эта
вещь долгое время служила ему подтверждением реальности самых
романтических его фантазий. В десять лет он сэкономил на газированной
воде, купил в писчебумажном магазине толстый и недорогой гроссбух,
написал на обложке: «Ковдор. Летопись» и, не обращая внимания
на «Прих.», «Расх.» и «Арт.», покрыл десять с половиной страниц
аккуратным мелким почерком, описанием далёкого горного царства,
страдающего от нашествий беспощадных гемоглобинов.

Дед был красивым, у него были синие глаза и короткие, треугольные
усы. В последние годы он стал носить узкие очки с толстыми половинками
стёкол в опрокинутых скобках оправы и смотрел поверх этих стёкол
в «Приключения Буратино», точно в бракованное зеркало, в котором
слегка искажённым отражением служила иллюстрация с плотником и
поленом. Потом дед умер и лежал некоторое время на кровати с головой,
обвязанной платком: Эрик думал сначала, что у мёртвого деда болят
зубы, но потом, приглядевшись, понял, что это вовсе не его дед,
а какой-то посторонний неподвижный человек с огромным носом и
почти без рта. Мать, держа в руке рюмку и косясь на экран телевизора,
сказала знакомой, что Брежнев хоть раз в жизни сумел поднять ей
настроение. «Ты забываешь про анекдоты» — педантично поправила
её знакомая и с интересом заглянула в пёструю тонкую чашку, по
стенкам которой карабкались ветвистые узоры кофейной гущи.

Потом мать разбирала архив и подарила Эрику пахнувшего пылью японского
деревянного самурая, у которого из рук вынимался выцветший продолговатый
флаг, и вставлялся в дырочки в кулаках тонкий железный меч. Перед
сном Эрик разговаривал иногда с самураем, советовался с ним по
поводу кое-каких классных и внеклассных дел. Дед коллекционировал.
После него осталось много всякой всячины: мебель и фарфор, скульптуры
и картины, часы и посуда. Мать ушла из Московского Института Санитарии
и Гигиены, где преподавала английский язык, и, поработав некоторое
время переводчицей на каком-то совместном советско-американском
фильме из жизни царей, бояр и холопов, совсем перестала ходить
на службу. Эрик стал большой. Мать носила кожаные штаны, свитер
и мотоциклетную куртку, она дружила с мужчинами, которые разговаривали
с Эриком об автогонках и кинозвёздах, и с женщинами, которые снисходительно
обсуждали с ним этих мужчин. Мать всегда была равнодушна к вещам,
она больше любила спать до полудня и потом валяться в кровати
до вечера с какой-нибудь просветительской книжкой, Маркузе или
Монтенем, с сигаретами и телефоном под боком, но после смерти
отца, продавая то одно, то другое, она постепенно стала интересоваться
то пастушкой, протягивавшей пастушку букетик полевых цветов в
обмен на стаканчик с вином, то пожилым красноносым господином
в полурасстёгнутом жилете с полуоткрытой книжкой стихов в руке,
то улиткой, в чьей завитушке помещался замысловатый циферблат,
показывавший не только минуты и часы, но также и дни, недели,
месяцы, взаимное расположение планет и зодиакальных созвездий
— и постепенно вошла во вкус. Один раз их пытались ограбить, но
нерасторопного вора спугнул сосед, прибежавший рассказать про
Вильнюсский мятеж и обнаруживший взломанную дверь — слабонервный
вор, поскальзываясь на паркете и роняя по дороге бронзу и слоновую
кость, выпрыгнул в открытое заранее окно, сорвался с пожарной
лестницы, упал и угодил, под душеспасительные гимны Армии Спасения,
прямо в открытый бак с картофельным супом.

Мать купила несколько редких фотографий, скульптурный набросок
ноги, приписывавшийся Дега, чайную чашку Некрасова и вдруг в восемьдесят
седьмом году вывезла почти всю свою коллекцию в Италию — под видом
реквизита к спектаклю «Синяя птица» в постановке Московского Экспериментального
Художественного Театра им. Н.Н. Евреинова — и больше не возвращалась
в Россию никогда. После её отъезда Эрик жил ещё два года в опустевшей
квартире, продавая остатки: записки Плеханова и Радека, наброски
Семирадского и Кончаловского, неисправные часы, неопознанный фарфор
с изъянами, сомнительные картины. За границей мать быстро завела
себе друзей и поклонников и продолжала с удовольствием заниматься
собирательством. В Риме в неё влюбился банкир-сталинист, в Париже
— археолог-троцкист, за последнего она вышла замуж, прожила с
ним больше двух лет и при разводе показала себя уже совершеннейшей
сторонницей свободного рынка. Она была тогда почти идеально сложенной,
почти сорокалетней, энергичной, легко загоравшей, веснушчатой
женщиной среднего роста с ярко-голубыми глазами и белыми и прямыми
скандинавскими волосами. Она вышла замуж ещё два раза и ещё два
раза развелась. Несколько раз Эрик навещал её — то в Риме, то
в Париже, потом в Нью-Йорке, куда она окончательно перебралась
в середине девяностых. В Нью-Йорке мать стала сторонницей либерального
направления. Последнюю вещицу — барочный бронзовый подсвечник
с основанием в виде входящего в воду сатира — Эрик продал в январе
1990 года и через четыре дня улетел в Хайдельберг поступать в
американский бизнес-колледж. Утром в день отлёта рядом с его кроватью
зазвонил телефон. Эрик сквозь сон нашарил трубку и положил её
рядом с собой на подушку. Он был уверен, что это звонит его знакомая,
чтобы в очередной раз предъявить претензии по поводу какой-то
полузабытой сплетни. Через некоторое время он прислушался. Из
трубки доносился бодрый мужской голос.

«Мой отец работал вместе с Чашником»,— говорил незнакомый мужчина,—
«на Ломоносовском фарфоровом заводе. Может быть вы слышали — Рыбников?
Архитектор Рыбников? Он сделал серию тарелок с архитектурными
эскизами в супрематическом духе. Город-сад».

«Ну и что?»,— недовольно спросил Эрик. Телефонный звонок разбудил
его ровно за полчаса до звонка будильника, а накануне он зачитался
в кровати и заснул в половине пятого.

«Дело в том, что я — сын Рыбникова»,— сказал незнакомый голос.
— «Я собираю эти тарелки, с ними связаны некоторые...»,— Собеседник
замялся. — «Личные обстоятельства».

Эрик подождал. После непродолжительной паузы в трубке снова с
тонким шипящим аккомпанементом зазвучал отчётливый сухой голос.

«Я увидел одну из этих тарелок в комиссионном на Кузнецком. Я
её купил, расспросил продавцов и мне, в виде исключения, дали
ваш телефон. Меня там знают. Короче, если у вас есть ещё тарелки
из этой серии, я готов купить их все сразу, но только нам надо
было бы сначала о цене договориться».

«У меня больше нет никаких тарелок»,— сказал Эрик.

Мужчина помолчал.

«Точно?»

«Абсолютно».

«Жаль»,— сказал мужчина. Голос его изменился, стал неприязненным.
— «Очень жаль. Ну, что ж. Будьте здоровы».



6.

«Я тут познакомилась с одним австрийцем», писала мать в единственном,
отправленном Эрику из-за границы, ещё из Рима, письме, «он совершеннейший
сумасшедший, работает в фотоателье и сам фотографирует. Необыкновенно
талантливый. Ему двадцать девять с половиной. Мы ходили недавно
в кино, только что очень интересный фильм вышел, американский,
забыла как называется — и я сейчас потрясающую книжку читаю одного
очень молодого англичанина, забыла фамилию — это он тоже мне посоветовал
— про банковского клерка, тоже что-то невероятное, я тебе потом
пришлю — и его фотографии тоже. И мне тут постоянно вспоминается
Боровой. Помнишь Борового? «Человека с идеалами?»

Эрик помнил, конечно. Филипп Аркадьевич Боровой заведовал кафедрой
общественных наук у матери в институте, это был человек без возраста.
Он родился чуть ли не в семнадцатом году, ему было тогда, при
Черненко, уже здорово за шестьдесят, но выглядел он тогда очень
молодо, как минимум лет на пятнадцать моложе. Он отсидел в своё
время серьёзный срок в сталинских лагерях, лет десять, если не
больше. Занятный был человек, соавтор нескольких пособий по научному
коммунизму. Костюмы, говорила мать, он покупал только отечественные,
а ботинки — только английские, в специальном распределителе, у
него были больные ноги. До ареста он работал корректором в редакции.

Мать рассказывала, что ещё в начале восьмидесятых он цитировал
на лекциях Кожева и Фуко и совершенно свободно рассказывал студентам
про Троцкого, Мао и Энвера Ходжу, что было тогда, в общем-то,
запрещено. Эрику случалось с ним несколько раз беседовать, у матери
знакомая преподавала марксистско-ленинскую эстетику и он иногда
пил чай с этой знакомой на кафедре, когда у матери были занятия.
У Борового была интересная манера разговаривать: выражение лица
нейтральное, глаза безразличные, такое впечатление, что разговаривает
он автоматически и где-то внутри себя продолжает сам с собой бесконечно
что-то обсуждать — и одновременно он выглядел так, будто все насущные
проблемы были для него уже давно решены, по крайней мере теоретически.

Он называл сталинские лагеря настоящей школой духа, говорил, что
именно сталинский лагерь сделал из него человека, что если бы
не этот случайный арест (он был арестован по ошибке, вместо своего
соседа по коммунальной квартире), он так навсегда и остался бы
ничтожным собственником, мелким буржуем и бюрократом. Он искренне
скучал по лагерным временам, он мог часами описывать мороз на
лесоповале. Он говорил, что нужно верить в коммунистическое будущее
и что нужно бесконечно доверять людям с настоящей революционной
интуицией, что таких людей немного. Одним из таких людей он считал
Пол Пота и утверждал, что Пол Пот, при всех своих утопических
перегибах, учит молодёжь эффективнее, чем духовные наставники
раннего христианства. Он был довольно остроумным человеком. Он
говорил, что Сталина никто не понимает, что Сталин был первый,
кто поставил производство людей будущего, сверхчеловеков, на поток.
Он ни секунды не сомневался, что рано или поздно, через тридцать
лет или через триста, весь мир будет состоять исключительно из
счастливых людей.

Это был 1984 год. Эрику было тогда пятнадцать лет и он ходил в
девятый класс. В моде были Крафтверк и Дюран-Дюран, ZZ Top и Culture
Club, кто-то из любовников матери подарил ему первую кассету Prince
and the Revolution, и он был счастлив, он слушал эту кассету с
утра до вечера, а соседи во дворе слушали с утра до вечера Ламбаду,
причём колонки ставили на подоконник, репродукторами наружу. Тарковский
в том году окончательно остался в Италии, у матери появился первый
видеомагнитофон, и они тайком смотрели «Ностальгию». В классе
странный мальчик Витя Тимофеев, сын полковника, преподавателя
начальной военной подготовки, сокращённо НВП, настойчиво рассказывал
анекдот: открылся новый трансурановый элемент с периодом полураспада
50 лет, его назвали капээсэсий. Никто не смеялся, Витю избегали.
В газетах писали примерно следующее: «Сумрачная, истеричная обстановка
постоянно сопровождает концерты группы “Странные игры”, в последнее
время довольно часто выступающей на разных площадках города. Гитарист
группы “Аквариум” А. Ляпин на концертах редко когда способен удержать
себя от возбужденного состояния: соло в одной из композиций он
заканчивает, падая на колени, в вызывающей позе, грызя (!) струны
гитары, издающие при этом какофонические звуки. Записи этих самодеятельных
музыкальных коллективов есть на плёнках у многих меломанов и они
активно тиражируются. Где записываются такие альбомы? Установить
трудно, так как при современном уровне звукозаписывающей техники
подобные весьма качественные записи могут быть сделаны даже в
самой обыкновенной квартире».

В июне один из друзей Эрика, Данила Голубев, Даник, студент, учившийся
у матери в институте на факультете дефектологии, купил машину,
подержанную «копейку», и они вчетвером, вместе с Эриком, Пашей
Поповым и его девушкой, поехали в Ленинград на рок-фестиваль.
Девушка у Паши была наркоманка, она всех вмазала для начала винтом
и они простояли три с половиной часа где-то в новостройках, в
районе Новоподрезково, и потом поехали дальше со скоростью тридцать
километров в час, и потом эта девушка с Пашей всю дорогу продолжали
вмазываться, а Эрик с Даником только курили траву, и потом они
остановились у приятеля Даника в квартире на Площади Искусств
и, в общем, довольно весело провели время, Эрик даже умудрился
познакомиться с Майком Науменко.

Боровой действительно считал себя подлинным революционером, «человеком
с идеалами», и настойчиво проводил эти идеалы в жизнь. В сентябре
он посадил Даника и Пашу Попова с его девушкой в тюрьму. Он знал,
что Даник — фарцовщик и спекулянт, Даник всегда одевался так,
как никто больше у матери в институте не одевался, всегда носил
самые замысловатые джинсы, футболки и кроссовки, и однажды пришёл
в институт с портретом Тэтчер на футболке. Пашу Попова два раза
уже из института выгоняли, а его подружку год назад выгнали окончательно
со второго курса и она нигде не работала.

У Борового были друзья в КГБ. У Даника, Паши Попова и его подружки
нашли наркотики в товарном количестве, их всех арестовали в один
день и судили зимой, перед Новым Годом. «Я очищу институт от нечисти»,—
говорил Боровой. Веки у него были всегда слегка воспалённые, розовые
и как бы прозрачные по краям, и ослепительно белые и ровные вставные
зубы. Преподавательница истории коммунистической партии Коровкина,
маленькая некрасивая женщина, красившая волосы хной и иногда неловко
флиртовавшая с такими же некрасивыми, как она сама, студентами,
часто и совершенно серьёзно называла его «человеком с идеалами»,
«одним из немногих оставшихся» — и никто ей никогда не противоречил.

Данику дали три года. В тюрьме он был сразу же многократно изнасилован
и скоро умер в тюремной клинике от неизвестной болезни. Это был
синдром приобретённого иммунодефицита, как предполагали впоследствии,
он, видимо, был в России одним из первых, кто умер от СПИДа. Паша
Попов и его подружка получили четыре года и больше Эрик их никогда
не видел. У него одно время валялась видеокассета, которую Даник
подарил ему на день рождения, там были записаны два фильма — «Амадеус»
и «Бёрди».

В 1999 году Эрик встретил Борового в Нью-Йорке. В марте в Нью-Йорке
шёл снег. Было раннее утро, было тепло, снег шёл и исчезал на
просторном бетонном тротуаре, каждая снежинка оставляла после
себя тёмную точку, которая, в свою очередь, исчезала через минуту.
Эрик вышел из дискотеки последним, уселся у стены и довольно долго
наблюдал за этими пятнышками. Он, как обычно после нескольких
часов развлечений, чувствовал себя ничтожеством. Он поднял глаза
и увидел сидевшего на краю тротуара человека. Человек был пожилой,
его возраст, впрочем, было по-прежнему трудно угадать. Он был
в мятом сером костюме, который казался ещё более мятым оттого,
что накануне был, вероятно, тщательно выглажен. Человек рассматривал
содержимое своего ботинка. Его нога в сморщившемся сером носке
стояла на поребрике, и над краем носка, над впившейся в плоть
тугой, завернувшейся валиком резиночкой, виднелась желтовато-розовая
полоска кожи, поросшей редкими бледными волосами. Эрик узнал Борового.
Он подошёл поближе. Боровой жалобно посмотрел на него снизу вверх.
«Вы русский?» — спросил Эрик на всякий случай, чтобы удостовериться
в том, что Боровой его не помнит. «Да»,— деловитым тоном жалобщика
заговорил без малейшего удивления Боровой,— «я русский, я историк
французской революции, я приехал на конгресс, нашей делегации
автобус полагается, так вот я его сорок минут прождал, он так
и не приехал. Демократия! Мне нужно жене подарки купить, дочери,
свояку тоже нужно что-то привезти, я ничего не успеваю». «Пойдёмте,
заедем к моему знакомому»,— предложил Эрик,— «у него есть машина,
он, я думаю, сможет вам помочь». «А он дорого берёт?» — настороженно
спросил Боровой, нерешительно надевая ботинок. — «Я говорю вам,
это мой хороший приятель»,— настаивал Эрик (они шли уже мимо сверкавших
утренним солнцем витрин дайнеров и цветочных магазинов),— «он
с удовольствием вам поможет». Эрик действительно отвёз Борового
к своему знакомому в Гарлем («Он, что, негр?»,— выйдя из подземки
и озираясь по сторонам, неприязненно поинтересовался Боровой).
Эрик не так давно прочитал в одном научном журнале, что после
приёма большой дозы ЛСД у человека может совершенно измениться
личность. Он сыпанул Боровому в чай весь ЛСД, который он смог
у приятеля в тот момент приобрести, вывел уже погружённого в сокровенные
глубины собственного «я» Борового на улицу и оставил его в компании
молодых чёрных людей, столпившихся на тротуаре вокруг гетто-бластера.
Настроение у него после этого сразу улучшилось, он почувствовал
себя сделавшим полезное дело. «Ты не поверишь»,— сказала мать
по телефону некоторое время спустя, через год или через полтора,—
«я встретила Борового на сорок четвёртой, у него теперь собственный
ювелирный магазин. Я сначала думала, что обозналась, но он совершенно
не изменился, я не могла ошибиться. Поразительно, но он меня не
узнал. Он снова страшно помолодел».

Дела у неё шли как всегда хорошо. Она привыкла быть удачливым
человеком. Она открыла магазин, она сняла себе большую квартиру
в Челси. Вечером с балкона был виден протянувшийся по диагонали
и залитый жидким огнём заката Гудзон, по которому карабкались
в небо, раздвигая рябь, целеустремлённые судёнышки. Она стала
совладелицей рекламного агентства. Она коротко стриглась, носила
простые платья, увлеклась азартными играми и современным балетом
и завела себе левретку, которую, впрочем, отдала через два месяца
в хорошие руки.

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка