Рыбное 40. Сифилис, Яцутко и Космонавты. И .
Письмо позвало в дорогу. И не письмо, а компактный диск. А уж в
коробку от компактного диска было вложено письмо на клочке
бумажки.
«Здравствуйте. Я молодая и очень талантливая писательница из
СПб. Сейчас мне 20 лет. В прошлом году в издательстве
«Амфора» под псевдонимом Лулу С. вышел мой первый роман
«Великолепная Лу» На этом диске — моя вторая книга, еще более
увлекательная. С выгодными предложениями обращаться
сюда...» Телефон, электронный адрес.
Засунув нос в компакт-диск (вернее, компакт-диск засунув куда
следует), мы обнаружили там увлекательные фотографии «молодой и
очень талантливой писательницы» в голом и полуголом виде.
Сильный ход. Правда, и
текст «увлекательной книги» к ним прилагался.
Но кабы не фотографии, кто бы его стал читать?
А текст оказался хорошим. Вернее, как?.. Показательным. Писательница
Лу-лу-эс грамотно занимается самораскруткой. Именно такое
письмо с именно такими картинками должно сопровождать именно
такой текст. Бесхитростная, эгостремительная самочка —
«щенок женщины». Маленькая, но цельная личность. Нетронутая лихом
городская девочка, умеющая эргономично соединять слова,
пишет о том, что видела и знает в свои двадцать лет — о себе.
Собой, своими матрёшечьими телами (физическим, спрятанным
внутри него ментальным и спрятанным внутри ментального
астральным) ограничивается ее жизненный опыт. По этому поводу можно
сокрушаться. Этим можно упиваться. Это можно изучать. Как
энтомолог изучает «окрылённый кровососущий гнус» — без
нравственной либо эстетической его, гнуса, оценки.
Любопытно: этот текст напомнил мне повесть Дениса Яцутко «Божество»,
отрывки из которой мы уже читали
здесь. Ведь ее герой (да и
автор) тоже является гипертрофированным (чуть не написал
«патологическим», да только что ж патологического в стремлении
гнуса сосать кровь) эгоцентристом. Мир вокруг него существует
настолько, насколько маленький Давид из повести (большой
Денис из жизни) это допускает. Мир разумен настолько,
насколько эгоцентричное божество разрешает ему. Мир бессмыслен,
когда божество скучает, абсурден, когда оно гневается. Да что
тут объяснять?.. Мир — это и есть внутренний мир божества, его
душа, Брахман. На меньшее (на Атман) божество не согласно.
Меньшее — удел человека, а люди — это Другие. Не случайно
Яцутко так хорошо разбирается в Индуизме.
Он и православным богоискательством увлекался однажды (мы тогда два
часа просидели на скамейке в скверике у театра, обсуждая
проблему Бога — кажется, он что-то понял, а я нет), но отринул
это ложную для себя, божества, религию. Божество не может
верить в Бога иначе как веря в себя. Вот в себя он и верит. А
по человечьим лекалам (нынешняя аватара нашего божества —
земной человек) такая вера называется рационализмом и
атеизмом. Переживший увлеченность чуть ли не половиной религий мира,
Яцутко теперь с комичной настырностью отрицает
существование Бога. Более того — он вообще не верит в Другого, потому
что допустить существование Другого значит допустить «дурную
бесконечность», или, как принято теперь выражаться, «серийную
реальность», а в «серийной реальности» нет места Себе как
точке отсчета.
«По телевизору показали спектакль Образцова «Божественная
Комедия». Людей там играли куклы, а Бога и ангелов — люди.
Этот забавный сдвиг заставил меня задуматься: а кто бы играл
кукол, если бы таковые присутствовали в сюжете?» В
этом фрагменте — ключ к повести.
***
Насколько я понимаю, Луэс — это (кажется, по-французски) «сифилис».
Простодушная писательница Лу (в жизни ее зовут Ксения)
интуитивно чувствует свое заразное нездоровье и своеобразно
(выпячивая и упиваясь) стыдится его. Она подозревает, что кроме
настырных стуков соседей за стенкой в мире присутствует
что-то еще, но как его увидишь, это что-то еще? Стенка квартиры
непрозрачна, как стена Платоновской пещеры, вот если бы Лу
(лу эс) жила в деревне, можно было бы посмотреть через забор.
Атеизм как вера в несуществование всякого божества, кроме себя —
тоже религия. В прошлом всякого атеиста кроется какая-то
травма, подвигшая его на этот тернистый путь. Яцуткин (да
простится мне это дружеское склонение) атеизм одухотворен памятью о
синкретичном деревенском, догородском рае детства. Переехав
к родителям в город, он пережил грехопадение. Город — первая
ступень социализации (редукции, «разборки») естественного
человеческого существа. Вторая ступень (в повести) — детский
садик. Умевшему летать (но дома, в раю, в деревне) мальчика
заставляют продемонстрировать это умение — силой загоняют на
детскую железную «ракету» (распинают, ага) и спихивают с
нее. Он не полетел. А без воскресения — какая же вера?
Забавно, что именно на ракету. Когда мы с Яцутко были участниками
объединения «Сумма Поэтика», я как-то прочитал стихотворение,
в котором герой, риторически обращаясь к небу, где его никто
не слышит, в гневливом отчаянии восклицает: «Да есть ли
космонавты?» Яцутко тогда заржал неописуемо, прямо-таки
сардонически. Ему это понравилось. Тема невозможности
доказательства существования космонавтов (если вы их сами
непосредственно в космосе руками не трогали, значит они
могут быть фикцией, как в фильме «Козерог 1», а если трогали,
значит вы сами космонавт и тоже можете быть фикцией) стала
определяющей в нашем суммарном творчестве. Так в рождение
«Божества» влилась и моя капля спермы.
Итак, город убивает веру. Город убивает Другого. Другой в городе —
это серая безликая масса, неуютно обтекающая тебя в метро. В
городе закончилось христианство — недаром провозвестника
протестантизма Джона Уиклифа называли «проповедником
бюргерской ереси». Где как не в городе можно было
додуматься до того, что Другие — это всего лишь ад? А рай,
спасение — это ты и только ты?
Интересно, не это ли имел в виду Михаил Елизаров, когда писал свой
роман «Pasternak»? В первой его части он изображает
идиллическую картину языческой Руси, которая складывается всё из тех
же сценок деревенского детства одного из
героев. Духовность язычника синкретична, неотделима от его
естественного существования; согласно изложенным в главе
представлениям душа вовсе не покидает рая, а значит, и не
отделяется от тела после смерти: земное существование (в согласии с
собой и природой — в «раю земном») есть лишь проекция, одно
из отражений вечной жизни.
Во второй части демонстрирует нам «духовность» постправославную,
светскую, городскую. Детство второго героя прошло на его
рабочей окраине, среди оторванных от корней и лишенных присмотра
церкви выходцев из бывшего «естественного» крестьянства, чьи
жуткие верования складываются в безобразную картину
протестантского грехопадения. Всяк толкует Слово по-своему, а
поскольку среда обитания деклассированных лимитчиков — помойка, то
и верования у них получаются соответствующие: одни
поклоняются еде, другие нечистотам, третьи плотским утехам, а в
общем все они лишь пытаются структурировать на манер
религиозного культа собственное обыденное существование.
Пытаясь оградить сына от влияния этой мракобесной среды, отец героя
проводит с ним терапевтические беседы, в которых
противопоставляет стихийной светской духовности необразованного
сословия точно такую же, остаточную, выродившуюся духовность
образованного сословия. Предметом культа здесь является искусство,
а не испражнения (хотя кто сказал, что физические следы
жизнедеятельности так уж отличаются от психических?..) но
объект веры тот же, что и у необразованных мракобесов —
собственная обыденность:
«Я тоже слабый человек. Но вот, что мне кажется. За всю
историю человечества возникло множество различных религий, и для
меня это сигнал того, что Бога просто невозможно заменить
какой-то идеей, и уже одним этим он являет нам себя. Он там,
где кончаются все идеи Бога, среди добрых работящих людей,
живущих честной серединой бытия в неверующей
вере...»
Вот-вот. Самое оно — «в неверующей вере». Знаете, хотел написать
что-то еще, но сердце вдруг разболелось и настроение зверски
ухудшилось — ничего, если я на этом закончу? И пойду с Лесиным
водки выпью?
Если, конечно, Лесин будет со мной пить водку.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы