Комментарий |

Константин Воробьев. Несвоевременное

Писать о войне трудно. С этим не поспоришь. Писать о деревьях,
о моей беспричинной тоске, о детском приюте, в котором всю жизнь
работает мать, о земле, о полевых мышах, о прокуренных насквозь
редакциях, о покинутых навсегда женщинах, о фабричных рабочих
и рабочих заводских,— не менее трудно. И с этим опять же не поспоришь.
Но о войне писать трудно еще и потому, что с ней «покончили мы
счеты», с ней нам все ясно, все понятно. Понятнее и быть не может.
Война — это зло, а Гитлер — фашист. Разве можно что-либо на это
возразить? Нельзя. А между тем,— лично мне — с войной ничего не
понятно.

Историческая наука к концу ХХ века расставила основные акценты
в великом противостоянии идей и наций. Но там, где дело касается
самых точных, самых глубинных истин (где доказательство невозможно,
а лжесвидетельство чревато вдвойне) в силу вступают законы религиозного
мышления, нежели собственно научного. И у меня, помимо исторического
невежества, которому я премного обязан средней школе №17, а затем
№14 г. Воркуты (благодаря за свое невежество, я ничуть не лукавлю,
ибо отчетливо представляю, какую бы скверную роль сыграло сие
«образование» в настоящий момент — если бы я не стал крайне правым
молодчиком, то непременно влился бы в ряды левацко-настроенных
интеллигентствующих маргиналов),— но продолжаю мысль: так вот,
у меня, помимо исторического невежества, есть еще и генетическая
память, наличие которой доказать невозможно, но можно принять
на веру (это к вопросу о религиозном мышлении). Генетическая память
уже давно все за меня решила, и мне остается только согласиться,
что история человечества — это история мира и войн. Именно войн
во множественном числе и мира в числе единственном. И это абсолютно
не вызывает вопросов, если вы хотя бы один раз в жизни прочитали
«частный» роман Льва Николаевича о событиях давно ушедшего 812-ого
года, идея которого проста до наивности и верна как воздух: война
— это не просто война, но еще и мир. Нарушения логики здесь нет
никакого: война — это война, а мир — это мир. Но там, где война,
где-то поблизости есть и мир. И в свою очередь это значит лишь
то, что рядом с миром всегда существует война. А это уже страшно.
Нет, не на бумаге — сила выразительности у меня не та. Это страшно
в реальном мире.

Инерция памяти (той несуществующей, нутряной) так сильна, что
порой кажется, о ней, «о проклятой», «о праведной», мы знаем не
меньше, чем люди, прошедшие и пережившие ее. Наши знания, подкрепленные
переводными энтэвэшными фильмами, делают для нас странные и многозначительные
события очевидными и простыми. Непредсказуемые поступки людей
в одно мгновения оказываются букварными истинами. И мы, такие
интеллектуальные и начитанные, поддакиваем заморским телевизионным
героям, которые прямолинейно и однозначно образовывают нас — да,
мол, Жуков Георгий Константинович не только Москву и Сталинград
отстоял, но и делал это не считаясь с человеческими потерями.
Но где-то внутри, на самом дне, все же есть сомнение — и этот
ходульный человек был способен выиграть два важнейших переломных
сражения? Просто-таки взял и «залатал мясом» проблемы в тактике
и вооружении? Есть в этом что-то неправильное. В конце концов
(снова возвращаясь к Толстому) войну делают реальные люди, те
же самые, что делают мир. В Божественный замысел несомненно вкралась
досадная ошибка. Человек одновременно может быть и плохим и хорошим
— и это есть нехорошо. Человек, творящий зло — это, несомненно,
тот же самый человек, который делает добро. Адольф Шикельгрубер
действительно любил Еву. И в его любви тоже есть нечто, что его
оправдывает. И это невыносимо.

На этом месте возникает рождение нового парадокса — о возможности
«справедливой» войны, «праведной». И эти кощунственные на первый
взгляд кавычки — вовсе не воля автора, не его прихоть. Для меня
«справедливая» война — это оксюморон, призванный оправдать человекоубийство,
ведь не оправдывая его, не построишь миф о благих намерениях.
И речь в данном случае идет именно о мифе, ибо очевидно, что жизненный
факт не годится в пищу монстру «массового и бессознательного».
Народу подавай легенду, ведь, как говориться, не хлебом единым
жив человек. Но память человеческая коротка, поэтому есть смысл
напомнить читателю еще одну сентенцию, а именно — благими намерениями
вымощена дорога в ад. Хорошо идем, да не той тропой! Уж не про
Чечню ли это — справедливая война? А что? С бандитами ведь воюем
— этого отрицать невозможно. Конституционный порядок восстанавливаем.
Вот только как восстанавливаем? — лично я не понимаю. Это лучше
у полковника Буданова спросить, ему виднее. А я знаю одно — народ
не может быть не прав! И это касается любого народа — и чеченцев,
и немцев, и русских. Да, народ не управляем, он подвластен магии
гения-тирана, он пытается выкорчевать из себя свои же собственные
пороки посредством других народов, НО… Но народ не начинает войн.
Войны начинаются людьми. А вот выигрывают их народы. И проигрывают
тоже. Впрочем, это очередной миф. Потому что не бывает на свете
ни победителей, ни побежденных. Бывают же трагедии человеческих
судеб. Реальные трагедии реальных людей.

Но мы уходим в сторону от темы. Итак, война — та единственная
война, за которую не стыдно. Мне, внуку тех, кто в ней победил,
она известна больше по фильмам, в меньшей степени по рассказам
уже покойных дедов, но прежде всего — по литературе. Богомолов,
Курочкин, Кондратьев, Василь Быков, Виктор Некрасов, Астафьев,
конечно. Вот, собственно, люди, глазами которых я вижу ту войну,
и война эта у каждого своя. Меня все время беспокоил вопрос —
насколько соответствует правде то, что описано в произведениях
этих авторов. Говоря иными словами, насколько «художественный
вымысел» того или иного автора соответствует… — ну, назовем это
так,— «исторической правде»?

Отечественная война — клубок непростых событий. Под общий знаменатель
их не подвести. И здесь литература в некотором смысле имеет преимущества
перед жизнью — она может рассматривать события отдельно, смакуя
их, пробуя для них тот или иной исторический убор. Литературе
становятся доступны такие метафизические бездны, которые никогда
не будут доступны глазу пытливейшему из пытливых историку. О чем
думал перед смертью Андрей Болконский, мы знаем. А вот о чем думали
сотни и сотни тысяч таких же, как он, заступников отечества под
Москвой, Сталинградом и Курском? Кто плакал из них, а кто смеялся?
Кто умирал с легким сердцем, а кто в безмерной печали? Не знаем
мы этого и не узнаем уже никогда.

А теперь, собственно, перейдем к книге (потому что ради этой книги
я, собственно, и взялся писать статью), которая вышла вовсе даже
не только что, но попалась мне на
глаза совсем недавно. Итак, Константин Воробьев, серия «Библиотека
мировой новеллы», Москва, Изд. Дом «Звонница-МГ», 2003.

Собственно говоря, сборник включает практически все наследие Константина
Воробьева — пяток повестушек, главная, а точнее говоря, самая
«раскрученная», из которых «Убиты под Москвой».

Воробьев — типичный представитель так называемой «лейтенантской»
прозы. «Типичный представитель» здесь определение весьма условное,
потому что все они, представители этой самой «лейтенантской прозы»,
писали-то по-разному, но общее для всех было у них одно — война
и лейтенантские кубарики. Непрофессиональными писателями они были
— вот, что важно. И неизвестно, как сложилась бы судьба каждого
из них при других, более радужных, обстоятельствах. Кто-то впоследствии
стал профессиональным писателем (Василь Быков),— но Воробьева-то
к ним вряд ли можно причислить (фактов не привожу — это мое личное
мнение). Но именно Воробьев — самый «лейтенантский» из всех «лейтенантов»,
самый настоящий, не литературный и не олитературенный. Для него
литература не являлась чем-то самодостаточным (как и для Толстого
времен «Севастопольских рассказов»), а существовала как некое
приложение к реальности — это был выход, это было средство: в
конце концов, невозможность «носить в себе» вот это
самое
определила выбор Воробьева в пользу литературы.
И логично, что главный бестселлер (в прямом значении этого слова)
о войне написал другой представитель «лейтенантской» прозы — Богомолов
(«Момент истины»), а не Воробьев. Вообще с точки зрения сюжета,
фабулы, ну, и прочих литературоведческих болезней, повести Воробьева
как-то заметно проигрывают. Но выигрывают в итоге в главном, в
чем-то таком, что остается за рамками текста. (Вот прочитал я
повестушку «Крик», ничего не понял, то есть, на таком уровне,
что вроде и понимать-то нечего — сюжетик там какой-то, который
к концу совсем распадается на отдельные составляющие, а вот же
— не отпускает меня этот сюжетик, даже и не сюжетик вовсе, а сам
не знаю что).

Вообще, относительно повестей Воробьева можно сказать, что «автор»
здесь не равняется своему «тексту». Именно посредством этих самых
«текстов» мы узнаем Константина Воробьева не как писателя, но
как человека. Герой повестей всегда один (несмотря даже на то,
что автор их как-то по-разному называет), и он — альтер эго самого
Воробьева. Да — пусть уплощенное, пусть не хотящее влезать в уготовленную
ему роль — но все-таки альтер эго. (И это опять же доказывает,
что «литература» для Воробьева — не самоцель, а лишь средство
для вербализации, точнее даже, просто для обозначения, своего
метафизического мессиджа, послания.) Из повестей
Воробьева мы узнаем больше о самом Воробьеве, нежели о Ястребове
(«Убиты под Москвой»), Воронове («Крик»), Сергее (фамилию забыл
— «Это мы, Господи!») и т. д. Собственно говоря, до конца мы персонажей
воробьевских повестей не понимаем, материала, чтобы их для себя
расшифровать, определить для себя их человеческую сущность, у
нас нет. И тем понятнее нам становиться сам Воробьев. Не развитых,
не раскрытых, а только обозначенных, характеров нам недостаточно,
чтобы понять героев, но их же вполне достаточно, чтобы понять,
кто есть такой сам автор (пусть только приблизительно — но это
уже немало; как обратный пример, многое ли мы можем понять о Богомолове,
как о человеке, прочитав тот же самый «Момент истины»?).

И здесь важны как и детали, так и внутренняя мотивация героев.
Вот «Убиты под Москвой». В повести фигурирует так называемый Кремлевский
полк (полк кремлевских курсант,— до недавних пор караул №1 они
несли — все такие красивые и одинаковые). И видно, что этот факт
важен для Воробьева. Не ради каких-то сюжетных построений важен,
а так просто, «по человечески» важен. Близки ему эти курсанты,
любит он их, и уже сюжет свой лепит, отталкиваясь от этой своей
любви. В чем здесь дело? Да, просто сам Воробьев был из того самого
Кремлевского полка, прошелся строем по Красной площади (военный
парад зимой 41-ого) и сразу на фронт, держать оборону Москвы.



Кстати, вот уже практически дописав эту статейку (а пишу я на
работе, что называется, на бегу — на столе кружка с горьким кофе,
за спиной — начальник ворчит), я понял, что повесть «Крик» — это
повесть о любви. Воробьеву сказать всего лишь надо — да жил, да,
любил, иных целей он не имеет. И мы верим ему: именно так вот
любил когда-то не герой повести, а настоящий Константин Дмитриевич
Воробьев, 20 лет от роду, молодой и красивый, рост 184 сантиметра
— ни больше, ни меньше: в Кремлевский полк с другим ростом не
брали.


Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка