Двойник. Вторая глава книги «Год одиночества». Продолжение
- Вторая глава. Продолжение.
- Вторая глава. Начало.
- Первая глава. Окончание.
- Первая глава. Продолжение.
- Первая глава. Продолжение.
- Первая глава. Продолжение.
- Первая глава. Начало.
Вторая глава книги «Год одиночества»
Воспоминания о Мамардашвили
ЭМИГРАЦИЯ, КОТОРОЙ НЕ
БЫЛО
(«Общая газета» № 37 (113) 14 сентября
1995 года)
«Выдающийся советский философ...» Выражение то ли
сомнительное, то ли прямо абсурдное. То, чего в природе не существует:
круглый квадрат, умный дурак, выдающийся антисоветский
мыслитель... Мераб Мамардашвили (1930–1990) был просто
философом. И это настолько удивительно — как? каким образом? почему в
СССР? — что нуждается в истолкованиях и разгадывании. Его
часто сравнивали с Сократом. Действительно, он практиковал
философствование вслух, находя множество слушателей и
почитателей. Подобно афинскому мудрецу, был практически сжит со
свету в разгар «демократии», на сей раз — тбилисской. Даже своя
Диотима, женщина, научившая любви, то есть сделавшая его
самим собой, философом, у него была. Но главное, он пришел на
сломе времен. И учил не уча, и знал не зная, когда сам старый
способ думать стал пародией на себя, и мыслить значило
стать другим, измениться. 15 сентября 1995 года Мерабу
Константиновичу Мамардашвили исполнилось бы 65 лет. Всего 65... Но
скоро будет пять лет, как его нет с нами. Однако странное
дело, чем больше проходит времени, тем яснее и необходимей
звучит голос философа. Усилиями друзей издаются книги
Мамардашвили, в основе которых прочитанные им циклы лекций, в свое
время записанные на магнитофон. Вслед за «Картезианскими
размышлениями» в издательстве «Ad marginem» выходят «Лекции о
Прусте». В конце осени состоятся Третьи чтения, посвященные
Мерабу Мамардашвили. Каждые из них также завершаются выходом в
свет соответствующего сборника, вызывающего огромный интерес.
Перед нами воспоминания близко знавших Мамардашвили
людей.
С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ ФИЛОСОФИЯ
Юрий Сенокосов, председатель Фонда философских исследований им. Мераба Мамардашвили.
Наверное, я еще не готов до конца к воспоминаниям о Мерабе. Не
чувствую его умершим, он жив для меня... Услышал я о нем в начале
60-х,— но тогда он уже был в Праге,— а увидел впервые в
66-м в Москве. По пятому этажу Института философии навстречу
мне двигался мощный человек в свитере, наклонив лысую
мерцающую голову. Вид его меня поразил, и я невольно спросил, кто
это? Мне говорят: «Мамардашвили».
Что-то в нем было привлекающее внимание. Он не был красивым —
плоское лицо с большим носом, плохие зубы, потому что много курил.
Близорукость минус 12. Громадные, как у Канта, голубые
навыкате глаза. Видимо, это некий антропологический тип.
Например, сколько бы он ни пил — никогда не пьянел. Он не знал, что
такое головная боль. Голова всегда была ясная, в рабочем
состоянии. Как у спортсменов, актеров, балерин их тело — это
идеальный рабочий инструмент, так и у него голова: идеальный
инструмент, всегда готовый к работе.
Познакомились мы в журнале «Вопросы философии», где он стал
заместителем главного редактора, а меня взяли в непосредственное его
подчинение для поиска новых авторов. Для меня общение с
Мерабом было фантастической школой. Примерно раз в два-три
месяца он проводил в редакции установочные беседы, на которых
знакомил с состоянием современной европейской философии. Как
бы задавал некие точки, на которые можно было
ориентироваться. Он был в курсе французской, английской, итальянской
литературы, немецкую философию не терпел, а любимого своего Канта
считал шотландцем...
Общение с ним было интересным, приятным, но с ним можно было и
просто молчать. В отличие, например, от о. Александра Меня,
которого я тоже хорошо знал. Тот по своему характеру был, скорее,
миссионером. И если ты молчал, он сам начинал что-то
рассказывать. А с Мерабом можно было общаться, а можно — и
смотреть телевизор. Или готовить еду. Или читать. В разговоре у
него не было желания кого-то затмить, высказаться, завладеть
вниманием. У него не было никаких претензий. Пожалуй, только —
занять то место в жизни, которое было отведено судьбой. Его
философия — это не философия понятий, а попытка предложить
определенный способ поведения в мире, в котором мы жили. Он
демонстрировал нечто, и имел в этом успех, но при этом
никого не завлекал в свои сети, живя достаточно обособленно,
одиноко, самодостаточно. Но вдруг оказывалось, что он был знаком
чуть ли не с половиной Москвы. Когда его приглашали в
гости, он охотно шел и вообще считал, что не бывает случайных
встреч. Фактически проблема общения была главной для него как
философа. Почему люди сходятся? Ведь из понятий, из знания
человеческая близость невыводима, когда ты вдруг видишь
человека в такой мгновенной ясности и перспективе, что принимаешь
его целиком, как он есть. Хотя потом все это может
сместиться, но ты уже знаешь, любишь этого человека.
Социальная форма жизни привлекала его. Практикуя философствование
вслух, он как бы вводил философию в социальное пространство,
одновременно обретая в ней пространство жизненной тайны как
таковой. В начале 80-х он словно попал в точку мудрости,
преодолевающей ограниченность законов, формул, понятий. Само его
говорение помещает нас в эту структуру жизни. Его лекции —
это, в принципе, одна бесконечная импровизация, всякий раз
поворачивающая тему по-своему, когда он не говорит ни «да»,
ни «нет», но все время концентрически движется вокруг некой
черной точки, похожей на ту, что видишь при взгляде на
солнце.
Некоторые его высказывания в лекциях я узнавал проговоренными во
время нашего общения. В сентябре мы, как правило, уезжали на
юг, сидели там до вечера на берегу моря, и он начинал при тебе
размышлять. Наклонял так голову набок и смотрел на волну.
«Видишь?» А там фантастический закат, огненная вода, быстро
катящееся к горизонту солнце. «Вижу».— «А что сзади нас,
видишь?» — «Нет». Повернули голову — видим. А где это
соединяется вместе? Почему для нас есть правое и левое, когда в мире
этого нет? Представим себе то и это вместе, представим мир
без правого и левого...— не получится, как бы ни пытались. А
можно вдруг, проснувшись утром, ясно ощутить это абсолютное
соединение несоединимого. И потом найти для его выражения
новые мыслительные структуры, которые удается передать только в
живом опыте философского говорения.
С попытки осознать и выразить эту целостность и начинается
философия. И еще с удивления перед миром, в котором мы живем.
Например, Мераб рассказывал, как он приехал однажды со своей
итальянской подругой отдыхать в Грузию, на побережье. Как их там
замечательно встретили, как угощали, как были им рады, как
они были счастливы. А потом, говорит он, мы пошли на улицу в
сортир, находившийся буквально в десяти метрах от стола. И
там было столько дерьма, такая грязь, и такой нас охватил
моментальный ужас, когда мы чуть не провалились, что вся радость
была моментально убита. Сосны, море, гостеприимство — и тут
же это. Разве можно это назвать человеческой жизнью? Что с
этим делать, как быть?
В стране, в которой мы живем, есть что-то черное, страшное,
непроговоренное, непонятное. Он это постоянно чувствовал, переживал,
стремился вывести на какой-то уровень мысли, проговорить.
Как астрономы хотят разобраться с «черными дырами»,
математики — с иррациональными числами, так же надо понять разумом и
эту огромную страну темных чудовищных пятен, дезорганизующих
тот образ человечества, что был замыслен и в Евангелии, и в
цивилизации Нового времени. В последнем своем цикле лекций,
посвященных сознанию, Мамардашвили говорит об
антропологической катастрофе, нависшей над нами. И как философа его
интересовала именно эта проблема: как человеку понять
нечеловеческий мир, в котором он живет?
ПРОЩАНИЕ С ЛЮБОВЬЮ
Елена Немировская, директор
Московской школы политических исследований.
Мераб был отъявленным женолюбом. Всегда у него была тьма
возлюбленных, которых он, к их ужасу, еще и хотел свести вместе, чтобы
они дружили между собой. За это, я думаю, судьба его в конце
концов и покарала, когда он, подобно старому Гете, влюбился
в 18-летнюю девочку, нашел наконец свою милую, а она его
отвергла. Этой возлюбленной стала для Мераба его Грузия.
Сначала к нему приходили спрашивать совета, потом просили
высказать публично свое мнение, потом обрушились со всех сторон,
смешав с грязью. Он прекрасно все видел, все понимал, но не
был создан для этой склоки. Говорил, что если Гамсахурдиа
останется у власти, то ему в Грузии жить будет уже невозможно.
Последнюю неделю Мераб жил у нас с Юрой, как всегда, когда был в
Москве. Он вернулся из-за границы, неважно себя чувствовал,
врач потом скажет, что с его сердцем, с его сосудами летать
вообще было противопоказано. Нельзя себе представить, сколько
за эту неделю прошло через нашу квартиру людей! Вдруг
появлялись те, кто годами не давали о себе знать, шли знакомые,
полузнакомые, вовсе незнакомые люди. Из лучших университетов, о
которых он раньше не мог и мечтать, поступали самые лестные
предложения о чтении лекций.
В тот день мы провожали его в Тбилиси дважды. Когда приехали во
Внуково, там черным-черно было от людей. Второй день полеты
закрыты. Его рейс отложили до вечера. Мы вернулись, сели
обедать. Юра предложил выпить водочки. Он вяло махнул — ну, давай.
Потом мы разговаривали с ним. Я спрашиваю: «Почему так
получается, Мераб, что я родилась в этой стране, выросла, умру в
ней, но не люблю ее? Почему ты любишь Грузию, а она тебя
отвергла, не хочет тебя, почему, Мераб?» Он помолчал, потом
говорит тихо: «Это случайность... Все случайность... Только
душа бессмертна». Надо знать Мераба, он таких слов, как «душа»
всуе не произносил. Потом они с Юрой болтали, что уедут на
Афон, никто им не будет мешать мыслить, а я буду к ним
приезжать.
Ни заказать такси, ни поймать машину на улице в тот год было просто
невозможно. Но у Мераба было свойства, что, как только он
поднимал руку, машина останавливалась. К нам еще кто-то должен
был прийти, и я предложила, что мы его посадим,
попрощаемся, и он поедет в аэропорт сам. Нет, говорит он, я хочу, чтобы
вы меня проводили. Мы проводили, он пошел на посадку. Ночью
в полтретьего звонок. Из Тбилиси: «Мераб не прилетел.
Что-то случилось». Я отвечаю, что был еще один рейс через
полчаса. Он, наверное, прилетит им. Мы уже, конечно, не спим. Через
полчаса опять звонок: «Мераба нет».
Я стала звонить в милицию, в больницы, в морги, никто ничего не
знает. Дозвонилась до справочной Внукова: забытые, потерянные
вещи и прочее. Спрашивают: «Как фамилия?» Я говорю. Они:
«Повторите». Повторила. Мужчина спрашивает: «А кто вы ему?». Я
говорю: «Сестра».— «Мужайтесь. Он умер. При прохождении
контроля». Юра тут выскочил из комнаты с каким-то диким криком. Два
часа мы еще сидели у телефона не в силах снять трубку,
чтобы позвонить в Тбилиси. Утром я поехала во Внуково, потом в
морг, куда его отвезли. Потом мы с ним здесь прощались. Потом
мы повезли его в Тбилиси, где несколько дней шел
нескончаемый поток людей...
Как таковой, семьи у него не было. В Тбилиси была мама с Изой, в
Москве — мы с Юрой. Семейная жизнь в молодости заняла у него
несколько месяцев, вместе с рождением дочери — года полтора.
Потом он снимал квартиры в разных местах. Году в 59-м снимал
квартиру у метро «Аэропорт». Однажды к его квартирной
хозяйке приехала в гости родственница из Риги. И вот в нее — ее
звали Зельма, она была на восемнадцать лет старше Мераба,
имела мужа, взрослых дочерей — он влюбился. И каждую пятницу
садился на поезд и ехал в Ригу. А в воскресенье вечером уезжал
обратно в Москву.
Те, кто знал его в те годы, говорят, что до встречи с Зельмой это
был совершенно другой человек. Она сделала из него то, чем он
стал. Она придала ему форму. Зельме посвящена его книга о
Прусте. Она была дочерью рижского раввина. В начале оккупации
их всех загнали в гетто, но в нее влюбился один швед и
предложил ей бежать с ним через залив. Ночь они должны были
провести в каком-то заброшенном домике на берегу. Придет ли за
ними лодка, поймают ли их и расстреляют — ничего не известно.
Но первое, что сделала Зельма,— это вымыла в домике полы.
Неизвестно, сколько нам остается жить, но прожить мы это время
должны как люди, а не как животные. Мераб это часто любил
повторять.
Зельма со своим спутником добрались до Швеции, после войны она
приехала в Ригу узнать, что стало с ее семьей. Всех убили
фашисты, из большой семьи спасся только один брат, а Зельму тут же
арестовали и отправили в лагерь, где она просидела до смерти
вождя.
История драматичная. За годы связи с Мерабом она моложе не
становилась. В 1970 году она решила с семьей эмигрировать в Израиль.
Попросила Эрика Неизвестного сказать об этом Мерабу, когда
она уже уедет. Эрик пришел к Мерабу домой и сказал. Мераб как
сидел за столом, так, ничего не сказав, и остался сидеть.
Эрик через какое-то время ушел. Потом через несколько часов
спохватился, вернулся. Мераб сидит в том же положении, как он
его оставил. Так он просидел несколько дней, ни с кем не
общаясь. Все это он тяжело пережил.
Когда уже в перестройку Мераб в первый раз был в Америке, он
позвонил ее брату, который там жил, спросил, как Зельма, как ее
дела. А в последнюю поездку, накануне смерти, опять позвонил
брату, и к телефону подошла сама Зельма, которая приехала туда
в гости. «Ну и о чем вы говорили?» — спрашиваю я его. «Да
так,— отвечает,— ни о чем. Просто говорили, слушали голос
друг друга».— «А о чем-нибудь договорились, о встрече?» — «Да
нет...».
ПРОСВЕТЛЕНИЕ ЕСТЬ ВЫБОР СЕБЯ
Сильвана Давидович,
театральный и литературный критик (Италия)
Этим летом я провела несколько дней в Тбилиси у Изы, сестры Мераба.
Сейчас на их доме висит посвященная ему мемориальная доска.
У Мераба на ней довольно мрачное выражение лица, как будто
скульптор хотел изобразить именно философа, находящегося в
постоянном размышлении, насупленного. Мерабу это было
несвойственно. Он не был человеком, который говорит «об умном».
Просто, о чем бы он ни говорил — о красоте, о музыке, о
поведении знакомых людей,— у тебя не было сомнений, что он выражает
суть. Причем, выбирая из ряда слов самое точное и нужное.
Может, дело было в его голосе — очень музыкальном, спокойном,
я бы сказала, крупном. Мераб всегда владел тоном своей речи,
от него исходило спокойствие, уверенность. И еще я
чувствовала себя рядом с человеком, который всегда готов и умеет
тебя выслушать. Даже если ты говоришь о том, что вообще-то его
не интересует. Например, я занималась театром, рассказывала
ему о том, что видела, обсуждала с ним это, а потом только
узнала, что, оказывается, театр он ненавидел...
Мераб Мамардашвили |
Рядом с ним я нашла себя. С ним я научилась молчать, не чувствуя
себя при этом в неловком положении. Научилась слушать других. У
него была очень своеобразная структура фразы — всегда очень
точная и простая. Если он хотел сказать что-то важное, он
начинал с примера, а потом вокруг этого примера мало-помалу
распространял другие примеры. Но пока ты не усваивал первого,
он не переходил к другому. Это была именно школа владения
своим языком, речью после того как ты овладел своим
сознанием, мыслью.
Помню, как в 87-м году он позвонил мне в Рим и спросил: «А что ты
делаешь в субботу вечером?» Я удивилась: «Не знаю, а что
такое?» — «Неужели тебе не хотелось бы поужинать со мной в
Париже?» Это была его первая после длительного «невыездного»
периода поездка на Запад. Всего на недельку. Потом он уже
приезжал и в Рим, и в Англию, читал лекции во Франции. В Риме я
жила рядом с виа Джулиа на улице поскромнее, где когда-то жили
слуги богатых. Но там, что называется, настоящая итальянская
жизнь, люди работают прямо под открытым небом, и Мераб
любил там прогуливаться. Ходить по музеям, смотреть фрески в
церквях, руины он не любил. Больше нравилось просто ходить по
улицам, сидеть в кафе, смотреть на людей, улавливать дух
города. Он рассказывал, как был в Италии в 60-х годах. Пока вся
делегация сидела на месте, боясь провокаций, он сел на поезд
и уехал в Венецию, во Флоренцию, в Пизу. Он говорил, что
всегда чувствовал себя свободно и хорошо.
Он не гнался за тем, чтобы больше видеть, читать, знать. И в то же
время меня всегда поражало, сколько же он всего знает. Он,
кажется, единственный из моих знакомых, кто действительно
прочитал все книги, которые есть у него дома, с начала до конца.
Иза, его сестра, говорила мне, что, готовя к печати его
лекции, находила все приводимые им цитаты, не выходя из дома, в
его комнате. Как-то я спросила, какую книгу ему привезти.
Он улыбнулся и сказал: у меня уже есть одна книга. Как в
анекдоте про милиционера. А потом говорит: «Ну ладно, привези
сонеты Петрарки». И попросил меня прочитать их вслух и
привезти магнитофонную кассету вместе с книгой. Я видела эту книгу
у него в библиотеке. Раскрыла наугад, там один помечен
значок, другой. Значит, пользовался.
Вообще, за эту неделю я пережила странное чувство. Первые дни были
очень тяжелые. Все в квартире осталось, как было при нем:
трубка, пепельница, книги, последняя рукопись, бумажка, на
которой что-то начеркал, его постель. Я спросила у сестры, где я
могу спать. Она сказала: где тебе хочется. И я там все
трогала — книги, бумаги, спала в его кровати. И общалась с ним.
Это поразительно. Я читала там рукопись его лекций о Прусте
и слышала его голос. Как он говорит, как останавливается,
раскуривает трубку, как шутит, где возникает пауза. Я
чувствовала явно присутствие человека через слова, которые он
произносил, «через текст», как называл это сам Мераб. Книга
выходит в Москве, и, надеюсь, все, кто с ней познакомятся, это
почувствуют. Я не думала, что литературный текст может помочь
совершить его духовный путь. При том, что в нем отсутствуют
всякие литературные красоты и изощренность. Это просто слова,
которые произнесены для тебя и объясняют тебе тебя же. Мне
казалось, что мы соединяемся в каком-то разговоре, который
когда-то начался и продолжается до сего дня. Что я в свое
время задала какие-то вопросы, но была невнимательна и
запомнила только тон, которым он говорил, а сами ответы вспомнить не
могу. А сейчас я читаю, и он мне отвечает. И вот это
соединение того, что было раньше, и что происходит теперь, дает
какое-то совершенно необыкновенное чувство.
Все остальное было тяжело. Были сплошные слезы с его сестрой: это мы
не спросили у него, об этом не успели поговорить... Потом я
должна была улетать в Москву, и тут выяснилось
недоразумение: российские пограничники отобрали у меня при выезде визу,
и ее нужно оформлять заново. И вдруг все переменилось. В эти
лишние три дня мы словно вошли в другой мир. Более нежный и
более сильный одновременно. Это тоже была память, но
другая. Раньше было чувство, что всего важнее эта боль, это
страдание, эта грусть — тот надрыв русской души, которую, между
нами, Мераб ненавидел... И вдруг мы вошли в нежный мир
воспоминаний — не печальный, не болезненный. Мы нашли просветление,
преодолели какой-то эгоизм любви к собственному страданию о
Мерабе.
Каким-то образом все совпало. Я вдохнула новую жизнь, новую энергию
из того, что произошло. Было что-то мучительное в
воспоминаниях о нем. А сейчас я в первый раз вспоминаю о нем с
радостью. Мераб ненавидел слово «надежда». Он ассоциировал надежду
с ощущением, что завтра придет нечто, что избавит тебя от
необходимости сделать сейчас, сию минуту то, что ты должен
сделать, чтобы реализовать себя, свою судьбу, достичь состояния
жизни, которую никто, кроме тебя, больше иметь не будет.
Мераб рассказывал о своей подруге, которая, сидя в тюрьме,
старалась, чтобы у нее на зарешеченном окне была чистая
занавеска. Зачем? В тюрьме! Затем, что окружающий тебя мир — это
знак твоего уважения или неуважения к самому себе. Что ты сам
выбираешь, каким тебе в нем быть...
Попытка круга: множество близких людей, каждый из которых пишет,
лепит, рисует, да хоть бы и вышивал, рожает, страдает — этого
довольно, потому что каждый страдает по-своему, уже
интересно.
В отсутствие антрепризы играла женщину-змею перед близкими, пугала
детей, запомнивших ее до смертного своего часа. Хотела
выступать в «Доме» с цыганами, те прогнали. Она стояла справа от
сцены, извивалась. Цыгане косились, ворча, но пол под ногами
они же не купили. Кто-то угостил ее пивом, она и с пивом в
руках станцевала. Женщина-змея это профессия. Судьба. На
самом деле, ее мечта — быть летучей мышью. Намного лучше, чем
ангелом в камне.
Она даже, когда спала, ни мгновения не была в покое. Не сама же
стихи выдумываешь. Они приходят из приливной волны, образующейся
вокруг человека. Она все чаще видела эти вихри света,
электромагнитные взрывы толпы, когда видишь, не глядя.
И вот приходишь к своим, ведя себя с ними и разговаривая, как чужая,
на расстоянии строки и рифмы. Настоящие поэты напиваются и
ни о чем таком, конечно, не думают. Как Владимир Иванович,
который с каждой рюмкой все краснее, все добрее, все соннее.
Как Сергей Маркович, который оживает только после двухсот
пятидесяти грамм, и так постепенно делается человеком. Значит,
она не поэт. Она — женщина-вамп, летучая мышь в шляпе,
кривляка заплетающейся, словно глиста, строки.
Втайне она собирала людей, родившихся, как и она, второго января.
Мамаши объелись за новогодним столом, перепились шампанского,
всем испортили праздник. Плохие люди в таком случае не могут
родиться. Это тайный орден. Как, например, летние
насельники Гурзуфа. Или обладатели яиц Фаберже. Один кавалер ей
показывал: действительно, все в бриллиантах и в золотых вставках.
Зачем ему такое, не сказал. Масон.
Странно, что именно слепцы не говорят постоянно с самими
собой, как мы. Им с собой, слепым, не интересно. Они
прислушиваются к тому, что вокруг них, иногда слышат Бога, от музыки
им чересчур.
Жеребчик мышиной шерсти. Долго искала такого, прежде чем нашла.
Когда нашла, даже расстроилась. Насколько приятнее каждого
джентльмена подозревать в этой интимной принадлежности.
Она любила себя удивлять. Вдруг поехала на каток в сад «Эрмитаж».
Самое веселье начиналось, конечно, с темнотой, но вечером она
приглашена была неподалеку, а днем тоже ведь хорошо. Взяла
коньки напрокат, переоделась, хохотала, как дура, на нее
оборачивались и тоже начинали смеяться. Думали, наверное, что
она специально всех отвлекает, пока сообщники чистят сумочки и
карманы у зевак.
Думала, много ли встретит знакомых в выходной день в центре Москвы.
Никого. Это она, у которой полгорода в приятелях и друзьях.
Заметила, что от мороза особенно схватывает вокруг глаз,
поэтому и настроение хорошее, что мы этим местом смеемся. Вот и
причина. А сердце все равно прыгает как от подарка.
Самое поразительное, что, в конце концов, она встретила человека из
голицынского семинара, который там все организовывал, а сюда
пришел с маленькой дочкой. Она, как дура, начала говорить о
том случае. Он напрягся, сказал, что ничего такого не
помнит, все обошлось. Как обошлось, хотела она крикнуть, когда
сама видела два трупа! Но хорошо, что на морозе крик
застревает в глупой глотке, от которой, кроме стихов, ничего не
услышишь.
Поэтому она, желая его удивить, прочла стихи про царя Давида,
иудейского Пушкина, поэта, бесстыдника, любовника и дуэлянта,
первого байрона среди поэтов, забравшегося на трон в назидание
коллегам. Стихи были веселые, как и должны быть псалмы, после
которых раздается гром, поражающий с небес. Он посмеялся,
обрадовался. То-то же, чай, не переводы американских
социологов. Произведя впечатление, сразу с катка пошла в галерею
Герцева в двух оттуда шагах.
«Вы знаете, я бы отказался быть Мандельштамом, если бы у
меня был свой угол, семья... Так страшно быть одиноким...» Он
говорил это в ее сне. Проснувшись, она решила, что все
придумала. Наверняка где-то прочитала. Чуть ли не у Цветаевой. Или
приснилось? Запуталась, хотя, какая разница».
Когда в первый раз поняла, что покончит с собой, помертвела на
полдня. Потом — то же, но поменьше. Так постепенно приучила себя,
как собачку, прыгать без головы.
Вдруг куда-то все собеседники исчезли. То есть, никому не нужно.
Даже подумала, что, может, попала в черный список. Хорошо бы,
особенно, если знать точно.
Они отпихнули ее, когда она к ним пришла. В редакции, в галерее, в
другой редакции, и когда позвонила по телефону. По улице
ходить скучно, особенно по Новому Арбату, несмотря на магазины,
сколько можно.
Жить надо в мире, целиком состоящим из чужих стихов. Строчка к
строчке, как кирпичи. Взять кирпич и ударить по голове. Вчера в
сумерках приняла фонарный столб на обочине за постового
милиционера,— такая же шинель колоколом в снегу, сапоги, фуражка.
Мало ли, что снегопад, похоже.
От людей ничего не требуется, кроме новых строчек. Но когда триста
лет пишут, то надо долго взбираться по написанному, чтобы из
воздуха взять новое. Чтобы воздух, позолотев, умер. Тогда
сам умираешь, передав палочку никому в никуда.
Самое тяжелое это поверить, что можешь стоять на ногах, ни на кого
не опираясь. Она полгода не могла спать. Сначала боялась, что
позвонят, будут просить что-то написать. Потом ждала, когда
позвонят и попросят написать. Страшно, что деньги
кончились. Страшно, что никому не нужна и в пустоте, помня при этом,
что с людьми еще страшнее, например, слушать, что они
говорят на летучках, или получать гонорары за все статьи,
написанные за месяц, после чего неделю отходить от сердечного
приступа и депрессии.
Ты ведь давно мечтала похудеть. Ну, так не ешь. Это твое первое
занятие. Ты себя ценишь дороже, чем другие люди: второе занятие.
Ты одна поняла, что в наступившие времена статусной
номенклатуры, которая сидит на совещаниях и готова быть всем, чем
угодно начальству, тебе места нет. И это третье занятие,
потому что тебя лишили слова, которое никому не нужно.
У жизни паучьи глаза, которыми она нас выслеживает. Ты
делаешь вид, что, как муха, играешь сразу на всех тысячах
квадратах шахматной доски. И вообще звать тебя не муха, а муза. И
лучшая из твоих шуток — залезть в щель заката и выйти по ту
сторону, потому что ты якобы умерла.
Можно считать ее сумасшедшей, но она слышала механический завод,
который кружил каждого человечка, встречающегося ей на пути.
Понятно, что игрушки, но не до такой же степени, сказал
коллега, отвергая статью, где это демонстрировалось на множестве
примеров: то есть был слышен звук. Потом только она поняла,
что звук этот слышен — с той, другой стороны. Но и это не
умалило ее обиды на редактора, она подала заявление об уходе.
Если честно, она и так чувствовала, что дни ее в газете сочтены.
Прежде чем она успела отнести свое заявление главному, их
собрал генеральный директор и сказал, что газета временно
закрывается на перерегистрацию. До ближайшего распоряжения все они
отправляются в неоплачиваемый отпуск, как он надеется,
недолгий.
Начинается новый год, новая жизнь, она согласна, все хорошо. Будет
позировать старцам голой, читающей стихи. Они ее приглашали.
Ничего лишнего, только пальцем потрогать и то за отдельную
плату. Она ничего не берет, извините, все бедным детям в
сиротский дом. Сочные стихи из сочной дырки. Как она оказалась с
ним потом в какой-то гостинице, не помнит. Видно, коньяк
был хороший, «Арарат» совершенно нового разлива, пять
звездочек, не коньяк, а мечта. Она была со Светой Конеген, и та
предложила слямзить бутылку, что она и сделала, положив себе в
сумочку. Света исчезла, подвернулся старец, где-то надо было
бутылку распить. Все и случилось. Она так себе объясняла,
других резонов просто не было.
Она позвонила Светлане, с которой накануне обменялись карточками. Та
объяснила, что у нее ремонт, все разгромлено, но, если ей
срочно надо брать интервью, то она согласна, потому что потом
будет еще меньше времени. Рассказала, как доехать, а у
подъезда лучше всего позвонить по мобильному. Сейчас она на
полчаса уедет, но должна вернуться. Она тут же поехала на метро
до Парка культуры. При всех нынешних пробках это самое
простое.
Продолжение следует.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы