Комментарий |

Исторические папильотки. Третья глава книги «Год одиночества». Продолжение

Третья глава книги «Год одиночества»

II.

Утешение Историей

Что было, то есть и будет

Периодически к нам в дверь стучится история. Чаще всего это схоже со
зловещим стуком в ворота во втором действии шекспировского
«Макбета» — после убийства Дункана. Злодейство совершено,
кругом кромешный мрак — и вдруг стук в ворота. Непонятно, кто
и зачем стучит, обозначая зияющую паузу нарушенного хода
вещей. И будущее мщение начинает обратный отсчет времени — в
навсегда, в миф истории.

То, что начиналось едва ли не мелкой проказой власти, исполнением
заказа, тактической махинацией спецслужб, маленькой
победоносной войной с дикарями и олигархами, вдруг оборачивается
звуком пульса будущего возмездия, человеческим измерением бездны.

И мы чувствуем: пришло время истории. Страшновато, да. История это
то, что разлепляет слипшиеся в безразличии климата дни и
годы. То, что мы видим вдруг на расстоянии вытянутой руки и
мысли. Что получает обратный ход сознания, дабы остаться вечным
уроком, который так и не будет понят, потому что превышает
наши возможности. Остается голос, обращенный к нам.

Наступает, господа, время читать исторические книжки, чтобы узнать
то, о чем опять не пишут в газетах. Полторы тысячи лет назад
позднеримский мыслитель Боэций написал свой знаменитый труд
«Утешение Философией». На дворе стояли темные века
варварства, книга спасла многих от отчаяния. Сегодня нам не помешало
бы «Утешение Историей».

Читать про нравы людей, увиденные со стороны, в книжной вечности и
размышлении, есть занятие утешительное и умиряющее гнев при
прямом столкновении с низостью. Чего еще ждать от этого вида
двуногих и кусающих?

Нам почему-то казалось, что сегодня — не то, что всегда. Наконец-то
возможны покой, справедливость, прогресс, надежды на лучшее.
Чепуха, ловушки рассудка. Как гоняли евреев в начале
1930-х, выбивая золото и доллары «на индустриализацию», так и
будут гонять в 2000-х, как вели войну на Кавказе «с дикарями»
при царе, так же будут вести при президенте. Как был ГУЛАГ и
пытки, так и остались, приняв другие, даже более изощренные
формы. И месть тонкошеих вождей, и мелкая чиновничья нечисть,
и кромешники, и любовь к народным недрам, и страх перед
окружившими врагами, и перепись крепостного электората и
переписывание подручной истории — все то же, даже скучно.

Почему-то нам свойственно отделять прошлое от сегодняшнего дня. Что
прошло, то стало мило. А нынешний день — вотчина безудержных
надежд на будущее. Одна химера стоит другой. Лучше будем
изучать свидетельства былого и трезво понимать настоящее,
безнадежно скованное причинами и следствиями. Это единственное
лекарство от родовой слабости ума. Оставим слепым вести
слепых в их будущее. Отойдем опять с книжкой в руках в сторону.

Среди историков гуляет на воле афоризм: если прошлое не кажется вам
странным, значит, вы узнали что-то не то. Забавно. Стоит
подумать. Я бы развил его. Если ваше настоящее не кажется вам
странным, значит, вы уже где-то в другом месте. Может, в
вечности?.

Человеческая жизнь, если внимательно приглядеться к ней, создана для
нескончаемого в ней разочарования и удивлений. Для того,
чтобы не очаровываться в ней заранее, и стоит читать историю
натощак, как свежую газету, имея в виду, что пишут-то о вас,
а не о ком-нибудь другом, бывшем и ненастоящем.

Тук, тук, тук. Кто там стучит в двери? Никого? Дункана убили?
Перемелется, будет еще книга. Выключайте «Эхо Москвы», читайте
Светония. Это про нас, людей. Надо бы эту принадлежность к
людям заносить в паспорт, для памяти и опознания.

У всякого политического зла век недолог. Одно-два поколения палачей
и их жертв и вырастают разочарованные дети и внуки. Утешения
мало: тебя не будет, а дети взрастят свое собственное зло.
Утешиться можно, лишь шагнув в сторону. Куда? На обочину.
Где смотрят на текущую мимо историю, читая первоисточники
историй, не веря выправленным учебникам истории.

Наверное, есть времена, когда читаешь всех этих Плутархов и Титов
Ливиев с приятным послеобеденным ужасом,— вот ведь жили люди,
нам это не грозит. Сегодня лучше читать для подтверждения
того, что видишь, что будет. Вы думали выйти из людей, из
истории? В школе вам, небось, учительница первая моя
рассказывала про коммунизм, про светлое будущее. До сих пор в ушах
сидит? Ерунда, будем сидеть там, где сидели. И ныне, и присно, и
вовеки веков. В человеках кусающих. Невменяемых.
Властвующих.

И еще. История переворачивает очередную страницу. Вместе с ней она
переворачивает прикипевших к ней людей. Тех, кто решил, что с
потрохами, с надеждами, планами и мечтами принадлежат ей,
безликой, равнодушной. Напрасно вы так, не надо. Отлипнуть от
истории, в которую мы попали, можно только равнодушием к
ней.

Читайте книги о том, что было, чтобы понять: происходящее нас не
касается. Читающий не разделяет навязанного автором сюжета,
находясь с ним на расстоянии страницы и ума. Просто будьте
бдительны. Сделайте единственный правильный выбор — самих
себя.


«История есть попытка невозможного. Лабиринт событий, пытающийся
выйти к небу». Что-то же он имел в виду, когда писал это. То,
что жизнь пытается вздуться событиями, и для этого придумала
историю? Что она — мычание немого, пытающегося высказать то,
что его мучит. Что нужен психоанализ истории, чтобы выявить
ее страхи и желания. Резкий трюк, дабы сбить ее с толку,
обойдя готовность к сопротивлению.

В такие напряженные минуты ему казалось, что он думает о чем-то
важном. Зимний вечер распадался на джазовые композиции, под
которые он переворачивал страницы книг, улавливая лишь каким-то
периферийным умом, что там написано. В конце лабиринта
маячила смерть, к которой он приближался с каждым мгновением. Да,
история порождает собственные свои иллюзии, и надо
пробиться сквозь них туда, где, оказывается, ничего нет.

Сначала смотрел альбомы с голыми тетками интимными щелками наружу.
Потом ехал взбодриться к другим таким же теткам, но в книгах
они были ближе. Потом читал романы, полные местного
идиотического колорита. Ясно видел жирную фигу, показываемую ему
действительностью. Извольте, милостивые государи, стреляться с
десяти шагов на поражение. Он знал, что всех заговорщиков,
ждет ловушка. История творится в другом месте. Ему надо найти
берег, откуда виден горизонт истории, сидеть на необитаемом
берегу и строить корабль, который никуда не поплывет. А по
утрам выслушивать весь тот бред, что навешивает на него
больной, стремясь выговориться,— то, что люди обычно и называют
историей. К примеру, историей в письмах, которую изучал
Михаил Осипович.

Сидя у горизонта истории, коллекционируешь ее миражи. На горизонте
по вечерам буйствуют сполохи и зарницы. Поражаешься лукавству
русских философов, которые хотят смягчить мировых
начальников добрым и умным отношением к предполагаемому всеединству.
Быть хорошим, думать правильно, нести добро во тьме. Нимало
не понимая в собственном организме, водрузить его как знамя
над поверженным рейхстагом сатаны. За внешнего врага принят
внутренний супротивник, это — шизофрения.

И опять забываешь о времени, попадая в интернет. От прыгающих
философских кузнечиков Делёза и Гваттари к молодой России
Гершензона, оттуда к интимному дневнику Гоши Гачева, к дате открытия
тайны снов Фрейдом, когда Уайльд сидел в тюрьме, Ленин
встречался в Женеве с Плехановым, Луначарский учился неподалеку
у Авенариуса, далее к дневнику Николая II на этот нестерпимо
жаркий день 12 июля 1895 года, оттуда к Розанову, которому
ничего не шло в голову из-за встречи со своим родненьким
человечком, мамашей и невенчанной женой, потом к дневникам
Иоанна Кронштадского, к дневнику Суворина,— еле вырвался,
заметив, что уже три часа ночи, утром глаза будет физически трудно
разлепить.

Человек, как всякая протоплазма, ищет, куда бы его пустили, ищет
свободное место для распространения. Если закрыли небеса, давно
уже не подавая никаких знаков, кроме смертельных, он
растекся по горизонтали, наполнился восторгом от себе подобных,
как в древней Греции. Интернет открыл новых персов, которые
двинулись с нами воевать, а мы с ними переговариваться,
дополняя фантазией то, чего не понимаем.

Так, после опубликования статьи про стук истории в нашу дверь, ему
позвонили из какого-то педагогического университета и
предложили читать лекции. Он отказался, сказав, что они опоздали
лет на двадцать, он теперь в другом времени, в другой
профессии. Он точно так же отказался бы и сто лет назад, потому что
больше всего ценил покой и созерцание исторических
горизонтов на берегу несуществующих морей. После небольшого
разговора, во время которого ему предложили читать курс философии
истории, а он отказался окончательно, он, естественно, об этой
самой философии истории и задумался крепко-накрепко. Нас
подвигают вперед лишь подавленные желания и так называемые
неудачи.

Жена сказала, что надо было спросить, сколько они собираются
платить. Он же посмотрел по плану, что университет находится в
старом особняке на Новокузнецкой, место хорошее, между клубом
«Дом» и мастерской Толи Брусиловского. Это и есть истории, от
которых он держится всегда поодаль.


Допустим, что история, как и предполагалось, это бред
сумасшедшего, говорящего с нами на языке поэзии, то есть
подсознания. Таков, например, перечень событий, которые он нам
навязывает, почесывая зудящую задницу. Мы со страхом думаем, что у
нас ничего и нет, кроме этого бреда. На что нам опереться,
где норма, от которой мы бы танцевали, как от печки?

Исторические события создают наши страхи, видящие в них подобие
священных актов,— смертоубийства и прочие безобразия, нисходящие
по цепочке. Как верно заметил Гераклит, миром правит огонь,
периодические вспыхивающий в людских сердцах (вторая часть
фразы, кажется, не дошла до потомков «темного», «плачущего»
философа).

Претворяемые в культовых ритуалах подавленные желания человека
вырвались в истории на свободу — отбором событий и их дальнейшим
порождением. Человек — машина по выработке исторических
событий.


В комнате было жарко. Он приоткрыл дверь балкона. Ночь, и отступать
некуда,— впереди сон. Если он не скажет сейчас, завтра все
вернется нерешенным. Идея лечить историю психоанализом
будоражила его. Лечить до полного снятия ее симптомов. Снятия того
навязчивого бреда, который дошел до нас в виде
невротической жажды новостей.

Он нашел в своем компьютере письмо от дамы, с которой они давно уже
обсуждали условия, на которых могли бы стать любовниками.
Она требовала его всего, окунуться в омут страстей, разделить
друг друга без остатка. Он мягко объяснял, что посвятил себя
мысли, для которой ему нужна свобода, потому что
подавленной мысли не бывает, то есть она и так везде вокруг нас.

Подавленная страсть Киркегора, Кафки и Ивана Галахова стучала в его
семенных протоках, будоража ум. Дама, конечно, была
необыкновенной живости и обаяния, к тому же, редкая красотка и
мятежница. Вдохновлялся он уже и на расстоянии. Но любить могут
все, а думать немногие, говорил он себе и ей. Что им делать?
— ходить по ресторанам и ездить в Анталию и в Париж? Бред
какой-то. Он намекал ей, что она могла бы создать ему условия,
снять какую-нибудь уютную комнатку в башне из лужковской
кости, куда бы он перевез часть своей библиотеки и все тот же
или новый компьютер. Но понятно, что ей надо, чтобы за ней
ухаживали, а не она за этим волосатым и мослатым чудовищем,
которое он видел в зеркале. То есть ей еще и любить
предлагают не его, а кого-то иного, имеющего его паспорт и
отвратительные потуги на идентичность. Он и это обсуждал в своих
письмах к ней, но, судя по ее ответам, она пропускала все это
мимо ушей, как спекулятивные излишества.

Неужели она согласна на участь информационного шума? — спрашивал он
в невесть какой уже раз. На самом деле, он болел ей, и болел
еще более, представляя, какую боль доставляет ей. Он ведь
соблазнил ее своими письмами, своим умом, слогом, той тайной
свободой бытия, которая умела бить наружу через него.
Восходя по ступенькам своей боли, он становился свободен. История
мерно билась о брег, снаружи и внутри него.


«Мы тосковали по событиям. Сегодня они распространяются с
неистовством вирусов, оставаясь, тем самым, еще менее заметны,
чем прежде. Россия вовсе вышвырнута из происходящего.
Большинство людей, оказывается, понятия не имеет о том, что
происходит. Они могут выпускать газеты, не подозревая, что это
муляжи, которые, кроме них, никому не интересны, но и им,
конечно, тоже не интересны. Потом все удивляются, когда
оказываются на улице. Жизнь оказалась в том пространстве, вход в
которое закрыт для большинства россиян. Поэтому очнувшимся не
остается ничего, кроме как самоуничтожением привлечь к себе
внимание. Они не понимают, что таким образом из
предварительного небытия переходят в окончательное и бесповоротное.

Россия окончательно вытолкнута в подсознание истории. В ее сон. Мы
не понимаем, что происходит. Почему нарушены
причинно-следственные связи, почему виновных в преступлениях назначают, а не
находят. Значит, и преступлений нет? Значит, нет и событий,
которые тоже назначаются, а не происходят на самом деле.
Последние потуги власти быть, а не казаться, тем вернее
обрушивают страну в состояние универсама, который незнамо откуда
наполняется, но в один прекрасный момент так же непонятно
опустеет.

Но именно здесь, в этом пространственном болоте есть кочка
пребывания вне всего, с которой можно наблюдать и оценивать
происходящее не с тобой. История выбросила тебя — изнутри и снаружи,—
для полного освидетельствования себя. Главное теперь не
поддаться последнему искушению — быть».


Зрение переключается само. С жажды распознать историю на брюшное
самостояние там, где ты есть. С принюхивания к погоде — на
звездное небо. Вот где уж точно присутствуют все наши фобии и
воспоследовавшая из них всемирная история. Каким образом эти
мириады точек распались на фигуры, вступившие друг с другом в
статичную картину смертельной распри?

Институт зодиакальной хирургии, о котором он прочитал у Бодрийара,
был в этом случае очень кстати. Он бы мог поделиться этим и с
ней, не считай она его полным идиотом и лишенцем. Что же,
теперь ему оставалось лишь бежать изо всех сил, чтобы не
упасть. Зато он знал, что у неба форма ленты Мёбиуса, потому,
взбираясь на него, постоянно с него возвращаешься. Может,
компьютер вместе с психоанализом излечат нас от истории, подав
ее мне одновременно всю и навсегда.

Это самое важное: отправляясь на поиски событий, ты тем вернее от
них удаляешься. Впрочем, и оставаясь на месте, ты вовсе не
обязательно к ним приближаешься. Всасывание тебя в событие и
выталкивание из него идет одновременно. Но не является ли эта
фраза удобной формой отуманивания твоих мозгов? Может, это
уловка доказать, что истории не существует, в то время, как
она обходит тебя со стороны, влезая без спросу в окно
кабинета, где стоит психоаналитическая кушетка?

И потом есть закон: человеку, размышляющему над событиями истории,
надо давать выход хотя бы в публикации его раздумий. В
противном случае, он попытается претворить их в жизнь. Впрочем,
это хрень. Единственное, что его дрючит, это лабиринт, в
который он может впрыгнуть, чтобы исчезнуть.

Массивная информация моделирует его изнутри. Он движется быстро,
зигзагами, опережая себя на корпус, на два, почти теряясь из
виду за углом, за поворотом. Он входит в историю, стоически
переставая существовать, совмещает сразу нескольких себя. Он —
русский из русских, маленький и суетливый Михаил Осипович
Гершензон, растягивая себя на крупном теле Николая Кривцова,
увесисто неторопливого в своих словах и поступках. И если бы
на одном Кривцове... Он накачан наркотиком истории, как
какой-нибудь Наполеон, взболтанный в одном флаконе с Талейраном
и дюжиной других персон. Пить, не закусывая.

Неужто никто не заметил, что вход в историю возможен только в
измененном состоянии сознания, под большой балдой?


«ЖИЗНЬ — ЭТО НЕЧТО БОЛЕЕ АДСКОЕ, ЧЕМ САМ АД»
Заочный разговор «за жизнь» с Акутагавой Рюноскэ

— Кто вы, кто были ваши родители?

— Моя мать была сумасшедшей. Как-то, читая «Сиянцзи», я встретил
слова: «запах земли и вкус грязи» — и вдруг вспомнил лицо моей
матери, ее иссохший профиль. Мать умерла, когда мне было
одиннадцать лет. Умерла не столько от болезни, сколько от
истощения. Помню, что как раз той ночью шея у меня была повязана
легким шелковым платочком с пейзажным рисунком китайской
школы. Мы с сестрой всегда приставали к ней, просили нарисовать
нам картинку. И она рисовала на «четвертушках» листа.
Акварельными красками моей сестры она рисовала наряды девушек,
травы и деревья. Но лица людей на этих картинках всегда
походили на лисьи мордочки.

— У вас две сестры?

— Отец и мать больше всего любили Хаттян, которая совсем юной
скончалась еще до моего рождения. Из нас, троих детей, она,
говорят, была самой умной. Если б Хаттян осталась в живых, ей было
бы сейчас... да, за сорок. Может быть, лицом сорокалетняя
Хаттян походила бы на мать, которая с отсутствующим взглядом
курила трубку в доме в Сибе. Иногда я чувствую, что за моей
жизнью пристально следит какой-то призрак, сорокалетняя
женщина. То ли мать, то ли сестра.

— А отец?

— К отцу я был равнодушен. Он был фермером, добившимся известного
преуспеяния. Когда я учился в третьем классе средней школы
(мне было лет пятнадцать), мы с ним как-то стали бороться, и я,
применяя свой любимый прием, быстро его одолел. Не успел он
подняться, как подступил ко мне со словами: «Еще разок». Я
опять без труда его повалил. Отец со словами «Еще разок»
вновь набросился на меня, изменившись в лице. Смотревшая на нас
тетушка сделала мне знак глазами. Поборовшись с отцом, я
нарочно упал навзничь. Не уступи я тогда, отец непременно бы
поколотил меня...

Эти трое лежат сейчас погребенными в уголке кладбища в Янаке... В
этом году, кстати, в середине марта мы с женой после
длительного перерыва отправились на кладбище. Не только маленькая
могила, но и сосна над ней нисколько не изменилась. Я не люблю
ходить на кладбище. Если бы можно было, я бы хотел забыть и
о родителях, и о сестре...

— Если не ошибаюсь, вы закончили литературный факультет университета?

— Я поступил в университет лишь для того, чтобы пользоваться
библиотекой. Вообще существование чисто литературного факультета в
университете явление очень странное. Чем там занимают