О сокровищах
В прихожей моего родительского дома стоит стул. Он стоит там,
сколько я себя помню. Рассказывают, его приобрели, когда мне было
года три или четыре.
Он обшарпан, сквозь белую краску, облезающую кусками, глядит
голубая, и кусок спинки выщерблен, словно откушен, — но он стоит в
прихожей нашей московской квартиры, никто не замечает его
глубоких царапин. Это было бы как замечать морщины деда. А все
потому, что он есть, был и будет. Всегда.
Я собралась в первый раз в первый класс, закончила школу, пошла, как
смогла, оступаясь и ломая каблуки, дальше, — а стул стоит,
как стоял.
Неприглядный, страхолюдный — он есть единственная незыблемая деталь
быстротекущего мира.
Впрочем, нет, не единственная. Есть несколько и других вокруг.
Связка ключей, каждый из них забыл чувство отпираемого замка.
Бабушка расставила книги и безделушки на полке по-особенному.
Вроде они у меня и так в беспорядке не лежали — условлено для
каждой вещи место. А вот она передвинула на полсантиметрика
каждую — и всё стало смотреться, как на маленьком наивном
параде.
Такое только бабушки наши могут делать и любят.
Любовь к покупному антиквариату — это попытка заместить
несуществующее или утраченное собственное прошлое чужим, придуманным,
заёмным.
Если к старому бюро красного дерева не прикасались молодые пальцы
моей умершей прабабки, оно для меня меньше значит, чем коробок
спичек, которыми в Дударкове бабушка воспламеняет черную от
копоти газовую конфорку.
Я, конечно, знаю, что о бюро опирались чьи-то юные крепкие локти,
истлевшие ныне, но что мне до них? Они мне не то чтобы чужие —
во вселенском смысле они посторонние, да и все.
Эти полки, шкафы с изученным содержимым — неумолимые отмирающие
острова прошлого, острова, к которым запрещено вернуться — ведь,
касаясь потрепанного корешка книги, ты ощущаешь разом и
дрожь узнавания того весеннего, просквоженного розовым трамваем
дня, когда ты купил эту книжку — и вместе ужас, что сейчас
этот день во всем птичьем посвисте и зеленом шелесте встанет
перед тобой — нет, нет, это слишком болезненно, слишком
малопереносимо.
Лидия Олеговна со своего склада, забитого всяким хламом (с проданной
дачи), на моих глазах увезла какие-то дорогие ее сердцу
вещи (такую дрянь, на наш холодный посторонний взгляд, что
только погляди да брось) — например, потрескавшуюся голубую из
кожзама крышку на унитаз, старые перекочевряженные от ветра и
солнца туфли, которые и надеть-то уже на ногу нельзя, до
того потеряли они свою первоначальную форму, а также дырявую
тряпку, которая выдавала себя за пальто, и большой гнутый
изъеденный рыжей коростой гвоздь. И я подумала: только наше
ежедневное присутствие, обновляющее всю эту дребедень, все эти
единственные наши сокровища, мешает нам однажды взглянуть
вокруг расширенными новыми глазами и увидеть, насколько они
пустые дутые мелочи, или — драгоценные алмазные крупицы
памяти.
А если выпасть из этого день-в-день скольжения, вырулить на иную,
где все незнакомо, равнину, а потом крутым виражом вновь
заехать в покинутую нору — тут-то нас и поражает каждая
подробностная деталь, мы видим, что у нас есть былое и что былое
можно пощупать руками, у него есть свои запахи и формы, оно
неабстрактно. И мы также предчувствуем, что придут времена,
когда былого не станет, потому что не станет нас — и вот
тогда-то мы рыдаем, опустив в ладони лицо, гладим корешки книг,
целуем бабушкину иконку, ласкаем желтые фотографии и плечи наши
вздрагивают в свете большой и желтой, как перезрелая дыня,
луны, а душа полнится любовью и болью, а также
невозможностью поведать об этой любви и боли.
С течением времени, если только вы не менеджер преуспевающей
корпорации, эти приступы обостряются. Хороший врач выпишет тут
непременно по одному рододендрону каждый день после обеда.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы