Живём мы тут...
Тонет человек в луже. Прохожий бросается к нему на помощь.
Сам захлёбывается, но тянет из последних сил. А тот кричит,
упирается... Наконец вытянул. Лежат на берегу в изнеможении.
Спаситель спрашивает:
— Зачем так орал-то? Я же тебя
спасал!
— Кого спасал, идиот? Живу я
тут!!!
Как хорошо в Москве люди живут
Нет, ну какая же я всё-таки сволочь: партия и правительство
заботятся обо мне, часы особенные в коридоре за миллиард миллионов
рублей повесили, чтобы на работу, как на праздник, чтобы
каждое утро — зубы почистил и, разодрав дёсны улыбкой, в метро,
а там раз — и любимая работа, приносить ДЕНЬГИ любимой
фирме, потому что мы коммерческое издание, наша цель —
продаваться, мы даём людям ЧТИВО, ну куда они без него? А мы даём. Ну
вот и часы даже такие повесили — типа коробочка под
потолком, а из неё лучик на стену, а в лучике циферблат, тень
циферблата, такое чудо. Я аж прослезился. Не говоря о том, что в
туалете плюнуть нельзя, чтобы не попасть в заботливую
уборщицу с пузырьком душистого газа и модернизированной
чудо-шваброй, а суровые карпатские мужики с чёрными усами и спрятанной
далеко-далеко отсюда душой каждую пятницу полируют чем-то
отчаянно химическим линолеумные полы, и приходишь в
понедельник ступать своими сразу такими историческими ботинками по
этим полам, и идёшь по ним, допустим, в буфет, а в буфете
стакан сока, маленькая плошка салата и кусочек курицы всего лишь
за сто рублей, вот что партия и правительство для нас
делают, а горчица так и вообще БЕСПЛАТНО, живи себе да живи.
И что я за мразь такая, что ничего этого не ценю? А наоборот, только
и мечтаю о том, чтобы я поскорей сдох, или лучше наоборот,
чтобы все вокруг меня поскорей сдохли, как там в песенке
поётся, завыть на луну — никто не услышит, сколько волка не
корми бесплатной горчицей.
Как плохо люди живут не в Москве
И неправда это, что я «отдохнул» — невозможно отдохнуть от нелюбимой
работы, и не нужно — отдыхать нужно от любимой, чтобы
делать её ещё лучше, а от нелюбимой хочется только выть, выть и
выть, и то как-то однообразно и неталантливо.
Я же ведь на неделю уезжал в Ясную Поляну — общаться со всеми этими
аутсайдерами, русскими писателями, которые пьют много водки.
Но водки в этот раз пил мало, всего два раза за неделю от
похмелья не смог встать (и не вставал), а в остальное время
вставал и шёл в лес — сразу от гостиницы направо, мимо
Яснополянской больницы, мимо куриного загона с выклеванной
половинкой арбуза, мимо отделения «Хирургия», вход в которое
ознаменован двумя крашеными под металл гипсовыми львами, жадно
пожирающими два гипсовых куска мяса с натурально торчащей
гипсовой костью (можете не верить, но так всё и было), мимо
взаправдашней берёзовой рощи — в лощину, к ограде (я знаю, где
есть дыра), через болотце, через ручей, и вот уже через луг —
вверх, к лесу, как партизан, а над головой облака, как в
кино про войну и мир, конец первой серии, и плакать хочется —
до чего хорошо, до чего по-настоящему всё, будто в машину
времени попал.
Понимаете, будто попал в машину времени, и не за 180 километров от
Москвы (Тульская область, Щёкинский район), а прямо в
полиомиелит доисторический какой-то, или как там его: ни тебе
зубных щёток, ни газет, ни квартирного вопроса — одни мастодонты.
Ну и трава — та же самая, и облака — те же самые, и даже
болотце. И лес, а потом сад, и на старых, как всё лучшее на
Земле, яблонях скорчилась в листве битая какими-то чёрными
точками и оттого совершенно взаправдашняя антоновка. Я иду
через сад, раздвигая ботинками (теми самыми, только сейчас, на
фоне мастодонтов, не важно, сколько им лет) высохшие бодылки
садового сорняка и внезапно вижу перед собой тёмную
бревенчатую стену сарая — там, в глубине, в листве, а за ней что-то
белеется, ого, это же дом Толстого, но мне не туда. Там
дорожки, и по ним гуляют туристы, которые прошли через
центральный вход, нам с вами нельзя доверять никому из них, мы сюда
проникли через дыру, у нас тут мастодонты, мы одни в этом
мире и даже денег для связи с ним, несуществующим, у нас нет.
Я иду в еловый бор «Ёлочки» через Чепыж. Спускаюсь, мечтая
запнуться за прыгучие еловые корни, и по Косому лугу
— к речке Воронке, и через неё по дощатому мостику вдоль
леса, название которого я забыл, по лугу, название которого я
забыл, но когда мастодонты, не нужно столько названий. Там
совсем лето, стрекозы и бабочки, и одна из них, оранжевая,
села на цветок чертополоха и ест, а прямо под крылом у неё
сидит шмель и тоже ест, а в ногах у меня шныряют ящерицы, и
мыши, и ёжики, и кто-то ещё, и когда я просто падаю на спину и
начинаю бессильно смотреть вверх, вижу расфокусированными
глазами сначала стайку мельчайших соломенных мошек,
прилетевших от реки кружить над моей запрокинутой в траву головой,
потом каких-то ещё мошек, но уже побольше или повыше, потом
птиц, а потом прозрачные пузырики, которые плывут перед глазами
от кровеносных сосудов. Если на них не смотреть, их хорошо
видно, они похожи на слипшиеся молекулы, но если поведёшь за
одной из молекул глазами, она ускользнёт, увернётся от
взгляда, и я лежу, подо мной стрекочет вечная, как жизнь, трава,
надо мною летают молекулы, над ними мошки, а над мошками
птицы, и всю эту словно нарисованную и увиденную со стороны
пирамиду удерживает, как эквилибрист в цирке, Бог, и я лежу
точнёхонько на своём месте и тоже участвую в Его замысле или
уж во всяком случае дела не порчу
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А те световые часы намного больше энергии жрут, чем обычные или на
батарейках. И, если задуматься, то берут они её, эту энергию,
от речки Воронки и от мошек тех соломенных, хотя мошки об
этом, вероятно, не знают. От травы той берут, хоть и вечно
живой, но уж очень почему-то холодной, больше пяти минут
босиком не пройти и, если подумать, то уж не от часов ли?
От тех двоих мужиков берут, что на Верхнем лугу картошку копали,
пока я гулял. На припёке, в двух шагах от недостижимого для них
леса, безнадёжно наклонившись к сухой пылящей земле. И я
прошёл мимо, не поздоровавшись, с ужасом покосившись на
заскорузлые пустые мешки, потому что слишком хорошо помнил сцену
«Базаров и мужики» из известного нам романа и не слишком мне
хотелось копать картошку. Но за траву и мошек, столь
нечутких к обкрадывающим их часам, всё равно было обидно.
Случай в метро
Когда приехал назад в Москву, долго не мог привыкнуть. Что со мной,
куда я попал? Будто потерял или забыл что-то, будто вытащили
из организма какую-то маленькую, но важную для его
нормальной работы детальку, будто свесился с балкона и уронил
что-то, похолодев от ужаса, хотя сам не упал. Особенно трудно было
в метро, прямо паника накатывала, и напомнило мне это один
случай.
Сидел поздно вечером в метро на скамейке, ждал поезда. Людей на
перроне почти не было. Когда поезд подошел, и я шагнул к
распахнутой двери, ко мне метнулся маленький человечек — вёрткий,
чёрный, нерусский. Что-то неразборчиво
лопоча, он заботливо закружил вокруг, стал хватать за одежду,
хлопать руками, отряхивать. Я удивился, попытался заглянуть
себе за спину и тоже невольно закружился в этом нелепом танце.
Вдруг испугался — карманы!.. Из карманов что-то утащить
хочет! А человечек, всё так же мелко суетясь и лопоча, вдруг
оставил меня и юркнул в вагон. Дверь закрылась перед моим
носом, поезд ушёл, я принялся сосредоточенно обшаривать карманы.
Всё на месте. Механически снова сел на скамейку. И вдруг
почувствовал, что именно не на месте.
Не на месте оказался я сам. Понадобилось усилие, чтобы вспомнить,
где я и что со мной. Я смотрел вокруг и не узнавал станцию.
Нашел на стене буквы и долго пытался прочесть название. Пока
читал, забыл куда еду. Пока вспоминал, забыл сколько сейчас
времени. Пока соображал, что надо посмотреть на часы, снова
забыл, что я вообще здесь делаю. Закружилась голова. Потом
заболела. Назойливо болела всю ночь.
Утром, с трудом преодолевая дурноту, побрёл на работу. Тяжело, будто
мешок несу. Против обыкновения наплевал на приличия, сел на
свободное место — не мог стоять. На станции «Курская» зашли
двое мужичков, как видно, с Курского вокзала, не
местные. Волосы цвета выгоревшей соломы, неброские,
неприметные лица. Рядом со мной освободилось место, один сел.
От него приятно пахло сундуком, комодом, половиками.
Посыпалась округлая деревенская речь — о чём говорили, не помню,
но звук голосов приятно убаюкивал, завораживал. Хотелось
ехать и слушать вечно...
Было жалко, когда мужички подхватили свои узлы и вышли на
«Комсомольской». Но голова прошла. Понимаете?
Для особо тупых (никогда нельзя исключать возможности, что к таковым
относятся все, кроме, разумеется, автора) поясняю: нагрянул
ЗЛОЙ, задурманил, навёл под видом заботы обо мне порчу. А
прошли мимо равнодушные чужие русские люди, рукавами
махнули... и сразу нет ничего. Ни вымирания. Ни катастрофы. Ни
разврата по телевизору. Ни даже часов тех световых,
электрических.
А корабль плывёт...
Переходим к конкретике. Там, в Ясной Поляне, я понял, что никакой
катастрофы нет. Солнце всходит и заходит, люди рождаются и
умирают, а трава, комары и речка-Воронка остаются такими же. И
пока они есть — всё не страшно. Пока есть Россия, ничего не
страшно. А Россия это и есть речка-Воронка. Здесь всё, как
всегда было и будет. И никакой социализм, никакая культура,
никакая революция не нужны. Потому что всё это не само по
себе, а ЗА что-то. Или ПРОТИВ чего-то. А быть за или против
травы невозможно.
И никакая добродетельность не нужна. А максимум что нужно — это
пожрать, а поперечь хорошенечко поработать или поохотиться —
лично пошевелить головой, жопой или руками. Именно поэтому еда
— хорошая тема для великой литературы. Трудно другое — всё
это осознавать и ничего при этом не делать... Но не будем
пока о грустном.
Один товарищ упрекнул меня: зачем, дескать, ты Пиночета предал? Это
у Бориса Екимова есть повесть — называется
«Пиночет». Так прозвали председателя колхоза, который запретил своим
колхозникам воровать. А дело было аккурат после
Перестройки, колхозы разваливались, зарплат не платили, техники не
было, комбикормов не было, всей херни не было, дома скотину
кормить нечем. Мог бы войти в положение — у всех дети ведь... И
многие входили. А Пиночет — нет. Банку молока унесла с фермы
— осталась без работы, живи как знаешь. Я однажды написал, что подобное пренебрежение частным милосердием ради
общего дела у нас сегодня принято называть
«фашизмом». И что альтернативой «фашизму», таким образом,
являются эгоизм и безответственность. Вот за того Пиночета и
упрекнул меня мой товарищ. Что ж ты, дескать?.. Давайте,
русские люди, доживайте, воруйте всё, что ещё не украдено,— по
мне вы и так хорошие?
Объясняю. Воруют — потому что осознание «катастрофы», потому что
«гуляй, коровы, жизнь коротка», потому что «крысы с корабля». А
когда корабль не тонет, его растаскивать на доски-брёвна не
нужно — нужно, чтобы плыл, чтобы не утонул. Разрозненными
сверхусилиями одиночек-пиночетов, даже если эти усилия
растиражируют государственные масс-медиа и освятит искусство,
общего дела не сделаешь. Это и показала советская история.
Председатель Михаила Ульянова был, Коммунист Евгения Урбанского
был — а всё равно воровали. И украли практически всё, до
основанья, до травы, до комаров и речки-Воронки. Но уж это
осталось. «Базовый уровень». Главное теперь — понять что «живём
мы тут», а раз живём — значит, и умираем. Знание об этом тоже
ко многому обязывает.
ЖИВЁМ — значит, влюбляемся, совершаем стыдные и уродливые
ошибки, мечтаем о лучшей доле, лежим на лугу, по-болконски
задрав голову, и одни на целом свете видим это высокое,
бесконечное небо, а ещё раз в месяц бросаем пить, раз в год —
курить и раз в двадцать лет перечитываем «Тараса Бульбу»,
закусывая его ослепительно хрустящими солёными огурцами прямо из
банки.
МЫ — значит, что и любовь, и ошибки, и небо, и даже
огурцы — не наше личное достояние, не наш отдельный от других
опыт, не наше персональное озарение и не наша исключительная
ответственность. Люди и поддержат, и, если надо, накажут. На
миру не только смерть, но и жизнь красна. Пересматривал тут
на днях «Войну и мир» бондарчуковскую — там подряд две таких
сцены. Сначала контуженный Ростов бежит в кусты от француза,
нелепо швырнув в него пистолетом: «Убить, убить
МЕНЯ, которого все так любят?..». А потом батальон
солдат (каждого из которых тоже все любят — «у всех мама»)
строем шагает на французские штыки. Залпы и ядра выкашивают
шеренгу за шеренгой, но звучит команда «сомкнуть строй», и
оставшиеся снова идут. Никто не бежит. В строю труса нет
ТУТ — значит, что и любовь, и ошибки, и огурцы, и вороны
за окном — русские. Это очень важно — знать родину. Я
родился на Северном Кавказе и всегда очень любил тамошние
виноградники, тамошнюю белую, выжженную солнцем землю. Однажды для
меня было потрясением оказаться на каких-то три-четыре часа,
в толпе галдящих туристов, в Красноморской пустыне —
настолько я там всё понимал. Но только в России я
почувствовал, где я навсегда дома. Хоть и
не родился тут. Ну что ещё про родину скажешь?
Когда она есть — всё не страшно.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы