Бутылка Клейна. Дом в Мещере
Бутылка Клейна
Дом в Мещере
Глава 7
ДОМ
Рассказывают.
Пространство этажей имело подробное устройство и находилось в
точном и мрачном соответствии с танатологической моделью знаменитого
швейцарского врача-психиатра Розы Стюблер-Кросс: DABDA (Denial
– Anger – Bargaining – Depression – Acceptance). По-русски эта
дребедень была не меньшим дырбулщилом, означая: ОГТУП (Отрицание
– Гнев – Торговля – Уныние – Приятие).
Нумерация этажей придерживалась английской аббревиатуры, а неоднозначности
1-го и 4-го, 2-го и 5-го разрешались цифирной приставкой: A и
A2, D и D2.
По мнению Стюблер-Кросс, именно такие – DABDA – психические стадии
проходит терминальный пациент с момента получения сведений о своей
участи. Смена стадий означала переселение с этажа на этаж, и символизм
переездов в Доме, имея внятный клинический смысл, тщательно соблюдался.
В обязанности Кати, в частности, входило регулярное отслеживание
эволюции состояния пациентов – посредством «клинического интервьюирования».
Понятно, что движение по этой цепочке не было однозначно линейным.
Случалось, некоторые пациенты, переезжая чуть ли не со дня на
день, умудрялись выписывать весьма замысловатые кренделя в этом
простейшем конфигурационном пространстве. Однако, этаж B, где
обитали больные, состоящие в данный момент в переговорах с собственной
совестью (за что, мол, – и чем бы мне от ужаса такого откупиться?!),
был особенно популярен и перманентно испытывал трудности с расселением.
Однако же, мы со Стефановым как-то умудрились остаться оседлыми…
Также рассказывают.
Здание Дома было возведено «при помощи последнего слова строительной
техники». В течение четырех месяцев из Москвы – по шоссе и железной
дороге того же, что и шоссе, направленья – в экспедиционном порядке
напористо продвигались: толстые колесные цеппелины, набитые туго,
вплоть до разрыва давлением – каменным облаком цементного праха;
мощные тягачи «Вольво», тянувшие высоченные пачки соснового, корабельного
бруса – для создания стационарной опалубки; самосвалы, засыпанные
с горкой парным, дымящимся нефтью асфальтом; циклопические, ракетные
тягачи – с оранжевыми японскими дорожными мастодонтами верхом
на платформах; запечатанные таможенным свинцом и вниманием вооруженной
охраны – контейнерные фуры с уникальными реанимационными аппаратами;
шуршащие иномарки, стремглав катившие членов контрольных комиссий
на театр строительства; мебельные фургоны с подробностями изящного
обустройства интерьера... И протарахтел, пыля, списанный с были
«пазик», напичканный деревянными ящиками с замысловатым оборудованием
для монтажа небольшого крематория.
На ближайшей узловой станции разгружались вагоны с глыбами лиснянского
голубого мрамора. Затем их напряженно, по одной на полуторке,
перевозили в спец. мастерскую при городском кладбище – для выделки
и полировки облицовочных плит.
Целый подлесок свай был вбит под фундамент во мшару. Иные уже
после третьего удара уходили под бабой в корень бездны – и поверх
встык забивались последующие.
На несколькокилометровых подступах к строительству выпиливались
и вырубались дебри, ссыпались речками песок и щебень.
Жирные, беспомощные, как кашалоты на суше, паровые катки уминали
напористым чревом холмы парящей, точно из свежевспоротого брюха,
асфальтовой икры.
Временами рабочие мучались выбросами торфяного газа, которым,
тужась, сипло рыгала насилуемая строительством топь...
Далее возводилась на высоту следующего этажа опалубка, хлюпали
и хлопали бетономешалки, и под пулеметный рокот насосов из задранного
хоботом гофра тугими очередями заливались на верхотуру хляби раствора.
Несмотря на масштаб, строительство старались вести смирно и даже
в тайне: главным принципом секретности было уберечься от чрезмерных
контактов с немногочисленным местным населением и научиться успешно
игнорировать его беспокойные расспросы. Для этого целый отряд
охранного агентства, под видимым предлогом сбережения строительных
материалов, обносил дежурными патрулями внутренний периметр двойного
забора, увитого поверх высковольтажными спиралями колючей проволоки,
в первую голову выстроенного вокруг площади всего предполагаемого
строительства.
Охранники либо спали во мху под соснами, либо лениво флюнировали
вдоль, подбирали в шапку грибы и, скучая, перебранивались с любопытствующим
из-за забора населением. Но поскольку охранники сами были обделены
правдивым знанием о стройке, на этой почве у них с местными часто
возникало краткое перемирие – из обоюдного любопытства. Охотнее
всего охранные агенты якшались с женщинами: мужчине всегда легче
признаться в своей слабости и недостаточности женщине, чем кому
бы то ни было еще, в частности – мужчине, которому он не только
не признается, но еще и мордасы набьет в опровержение своей ложной
основательности. Ведь женщина на Руси – существо заведомо исповедальное.
– Ой, да миленький расскажи, не скрывай, страсть как любопытно,
чегой-то вы здéсьточки копаете – аль прииск какой добываете?
А то баба одна брехала, что прошлый год самородок на болоте подобрала,
грит, свезла его в Рязань, машинку швейную на электричестве купила.
Так мы смеялись с нее – прибедняется, а тут нате вот – вы приехали.
Так чо, миленький, поди много уж золотишка-то нарыли? – врала,
провоцируя, настырная тетка, появляясь на ветке березы с бидончиком,
полным земляники…
Наконец, охранник, дружелюбно сердясь, прерывал насупленное молчанье
и отрывисто сообщал, что сам, мол, толком не разумеет, строят
тут черт-те что – то дачу, то санаторий, но болтают еще – станцию
для космической разведки.
– А вообще-то, женщина, не положено, иди-ка ты подобру-поцелу
– гляди того, обход нагрянет, скандал за контакт и разглашенье
случится.
Иногда часовые бросали для пущей острастки в женщин мухоморами,
и те, удаляясь в свояси, ухмылялись про себя над городскими неуками,
потому что – не мухоморы то, а вкусные, как куриная белуга, «зонтики».
Рабочие тоже только смутно догадывались, что за грандиозную напраслину
они здесь, на болоте, возводят. Специально через прорабов была
распущенна легенда, что строят дачу с а м о г о. Домыслы же пошли
дальше, да все круче – и дошли до строительства личного подземного
аэродрома этого самого с а м о г о. Слухами полнилось, что особые
бригады Метростроя, ввинчивая толстый, как поезд, бур-медведку,
ведут тоннель от бункера под станцией метро «Маяковская», – разветвляют
ходы коммуникаций, множат площади хранилищ и ангаров, – и что
скоро на том краю опушки, венчая трамплин подземной взлетной полосы,
будет возведен специальный холм типа дота, откуда из-за бетонных
раздвигающихся ворот будут вылетать, выстреливаясь над лесом в
поднебесье, специальные летательные аппараты.
Егерь Лыков сразу сказал, что все это караганда несусветная. А
потом, наливая заезжему за саженцами молодому леснику маленькую,
ему и еще раз сам себе подтвердил, что караганда, понимаешь, враки.
Что в действительности там б у н к е р строят. Понял? Что конец
света скоро (слыхал, на будущий год обещают, в июле, 5-го?), потому
и строят, шакалы боязные. Помирать неохота, вот и копошатся на
скорую руку. Только там свай не по три и не по пять вбивать надо.
Сколько ни вобьешь – все одно в прорву канут. Дна там от начала
не бывало: хлябь там что ни на есть утробная, реликтовая –в самую
сердцевину железную опускается. Рано-поздно схавает топь постройку,
не подавится. А ты закусывай, закусывай, не стесняйся, – рыжики,
они продукт вполне бесценный, золотой даже... А торф?! А ежели
диверсант, гад, поджог подземный сварганит? Не знают они, что
ли, как торф горит? Так гудит-полыхает в недрах, что руда плавится,
и там, внизу, аж до самой сердцевины огнь идет и наверх вместе...
с этой, как его, с лавой плещет... во-во, извергается. Да ты не
мечи, не мечи, на меня не смотри, тебе еще в дорогу сбираться.
Чуток отпил – и погодь, пока рассосется, организьму слушай. В
семьдесят втором – тебя тогда поди и не было, ты ж, говоришь,
в позапрошлом из Лесного выпустился? – так тут под Шатурой такое
было, страсть Господня прямо: танки, трактора под землю валом
валились. Гусеничные машины, какие только были в округе, в лес
пустили – думали огонь придавить, да куда там… Ползет на пузе,
ползет, и тут – опа: плюх-хлюп, как канул. Его давай цеплять под
уздцы, тягать обратно, – вроде технику спасать надобно, а там
через пять минуточек и тянуть-то нечего – махина вся, как воск,
течет, одно дуло наружу, и то уже – сопля, гнется и розовым светит...
А на кой оно нужно, дуло-то?.. Ну, понятно, брат наш тогда, лесничий-егерь,
под самую завязку натерпелся... Мы военных в центры очагов сопровождали.
А как дойдем – мать честная, кругом огонь под ногами гудит, не
уймется – шевелится, шатает. Вот и бросали все и давай бёгом драпать,
жизнь уносить. Сами бежим, а сердце в матне колотится, – под ногами-то
зыбко, как на льду весеннем... Так эти начальнички, говоришь,
санаторий строят? Ну, не ты, так все равно ведь болтают, что санаторий.
Ну-ну, знаем мы эти профилактории-оратории, мать их за хвост барсучий...
Я вот когда в сорок первом, осенью, пацаном, тебя моложе, в Куйбышев
призвался, так, пока до фронта, объект один наружно охранял, вот
этого наподобье. Ну, и понял я тогда, какие у власти берлоги для
работы-отдыха бывают. Ты только послушай. Поставили, значит, в
городе, в самом центре, зданье. Два этажа, крыша, отделка, все
как полагается для канцелярского помещенья. Но никто еще не заезжает.
Стоит, пустое, месяц, два – ну, думаю, не до переездов: война
ведь. А потом скумдюкал. Во дворе там, за забором, нужник стоял,
будочка метр на метр и на два. Вот я и приметил через щелку, догадался
все же. Утром туда заходит человек, рабочий стало быть. И не выходит,
там сидит. Через пять минут другой по нужде отправляется. Ну,
думаю, ладно, вдвоем там еще куда ни шло, а вот третий и четвертый
сейчас заходят, они-то там как всем скопом справятся?! Вот так-то,
малый. Так я их и разгадал. Сорок человек в эту будочку утром
вперлись и только вечером поздно отвалили. А им навстречу еще
столько же – меняются значит, на сменках. Ну, и я потом скоро
сменился… И что удивительно, ни кучки земли, или хотя бы говна
какого, с собой на поверхность не брали. А куда там землю девать
– тайна. Жрали они ее, что ли? После, конечно, скумдюкал я – когда
заявили, что правительство из Москвы в Самару переводить будут
– что бункер там для Старшого строили. А бункер – это тебе не
метро... Бункер это, так сказать, сразу четыре метрá. Вот
оно как, а ты говоришь – самолеты-перелеты, понимаешь...»
Глава 8
ПРЕБЫВАНИЕ
Жизнь, как баба с пустым ведром у полыньи, слабо охнула и неуклюже,
беспомощно подломилась, плюхнулась, сверзилась на часть свою основную:
и то ли больно, то ли досадно, а могло быть и хуже: затылком,
– вон и напрочь в непроглядное. А так – обошлось: кругом и над
синева, белизна, лед блестит леденцом и – в пузырьках и трещинках,
аж лизнуть охота, и подо льдом – рыба: извивается сверком, бьется,
наружу просится... Рыба эта – я. Жизнь моя – наверху, в отдельном
от меня обмороке. Я же, хотя и знаю, что на воздухе суши помру
и погибну, отчаянно рвусь и прошусь во внешнее – к себе придти
на помощь – и – не пускают, но видеть – пока дают...
Кстати, о «Форели, разбивающей лед». Интересно, с какой стороны
о лед билась форель, так сказать, под пером поэта? Сам по себе
образ напряженной тщеты и тоскливой напрасности, содержащийся
в идиоме «как рыба об лед», имеет следующую иллюстрацию: рыба
поймана (чтобы вытащить – долго, протяжно тянули в натяг, заговаривая
срыв – «сорвись-сорвись-сорвись» – скорой рыбацкой присказкой,
и даже пришлось потом, при выемке, колоть, расширяя вбок, лунку:
«Какая здоровая, однако, лещуга!»), снята с крючка и кинута подле
с окоченевшим уже остальным уловом. Cadaveric spasm. И будучи
брошена в пустоты россыпь, рыба принимается биться. Остервенело.
Взлетая и рушась обратно оледь. Взлетая. Хлопая хвостом, точно
аплодируя рыбацкой удаче. Иронично. Первый удар. Второй. Третий...
Тристан идет наконец ко дну в одиннадцатом... А здесь – обратная
тяга обреченности – со дна, чтоб задохнуться, в последний раз
вглядевшись.
И в этом нет ничего. По крайней мере, ничего удивительного. Так
что так вот и обнаружилось, что живу я здесь, пребываю. Что жизнь,
она, как говорится, и на луне возможна, и хотя зыбка, словно ход
облаков над озером по ветреной загородной погоде, но, тем не менее,
благодаря и ветру, и зеркалу ряби – возможна. И что Катя к ней
вновь, как и ранее, как и странно все очень и, можно сказать,
даже страшно – причастна. И все так же близка, словно прикосновение
– и стремительно недоступна, как отраженье в ручье.
Покуда я здесь томлюсь-ошиваюсь, Катя со мной по существу моего
пребывания не обмолвилась и полусловом. Все мне чудится, что хочет
сказать что-то важное, объяснить – почему: но чему-то противясь
в себе – не в силах молвить. Потому-то и время для меня расслоилось
на цепочки значимых снов и провалы...
Этот морок необъяснимости тем более отягчен тем, что все в той
же мере – маловнятной тайны и скрытого в ней подвоха – горбун
принимает участие в том, что со мной и вокруг происходит. Мера
эта полна как и прежде, несмотря на явное снижение его ранга за
счет появленья Кортеза, хозяйки-сестры и Наташи, у которых он
– пусть и на особенно важных, но все-таки – на побегушках (посылка
за мною в Москву и прочие вспомогательные мероприятия).
И вот, теперь, когда мы со Стефановым заполучили его к себе во
владение, в залог (так как снится мне, наконец, что поймал я его,
уловил, посадил дохлой куклою в кресло, и кляп потуже впихнул),
я решил выложить горбуну накипевшее: пока спит Стефанов, все сполна
рассказать и поведать – по поводу здешних дел и событий.
Прямо сказать, нервы у меня не выдержали. В звон, дребезжа, пошли,
тоненько, гадко и злобно, словно зуд комариный над ухом, от которого
только одно избавленье: наобум размахнуться и вдарить, себя ни
чуть-чуть не жалея.
Не знаю, что на меня нашло, какой резон у меня нашелся. Что хотел
я ему объяснить? Меру отчаяния, степень боли? Это было бы неверно,
совсем пустое, поскольку милости ждать от них не пристало, и глупо
даже. Видимо, я почуял, что вот именно сейчас важно начать говорить.
Что если гора не идет и т.д., то единственный способ выжить –
это все-таки молвить, произнести. Потому как уж очень всего нагорело,
зашкалило – с тех самых пор, когда он у меня в квартире в конце
ноября появился.
Не вырывался и, казалось, не прочь был послушать...
Но с чего же начать?
Да хотя бы начать с того, что, не выслушав, горбун махнул рукой,
и кляп выпал из уст его вместе с криком «На помощь!» Тут же, сорвав
печать с моей удачи, смешав остаток мысли, ворвалось санитарное
кодло, и пошло, пошло сплошной каруселью: нас завертело, бросило,
подобрало, занесло, всплюнуло, протянуло… и вместе со спящим Стефановым
я вновь спустя беспамятство оказался во внешнем пространстве,
в котором ничего из того, что уже здесь случилось, никогда не
случалось, а если все же случалось, то об этом хорошо постарались
забыть… Впоследствии если что-то из настоящего и напоминало о
прошлых событиях в Доме, то это жестоко и неумолимо подвергалось
крепчайшему из умолчаний.
Итак, я иду по второму этажу, или не этажу, но это все равно,
так как я и д у, по мрамору, по голубому, в венозных прожилках,
камню. Стефанов остался там, где мы с ним, очутившись, очнулись
– на крыше, где ветрено, хмуро и не видно земли, покрытой низкими
облаками; и где не видно и неба, скрытого пеленой облаков повыше,
где странно чувствуешь свое зренье начинкой в слоеном пироге обложившей
мозг облачности. Старик очень плох, на ветру ему оставаться нельзя,
и я должен теперь отыскать для него свободную койку, врачей, и
вообще, позаботиться об уюте. Я спустился уже на три этажа, но
нигде никого, вот и сейчас, на втором – ни души персонала, и свет
вдоль стен синеватый льется, стекает; тишина в коридоре – и в
палатах ни звука. И вообще, тишина – уплотненная так, что можно
ее потрогать. На душе – пусто и сухо, словно я уже умер. И я спрашиваю
себя – неужели? Тишина. Неужели произошло то, что не вспомнить
и не разобраться? Я в замешательстве. Чтобы как-то выкарабкаться
из него, я решаю закурить. Достаю сигареты, сажусь по-турецки
на пол, нитка дыма, сучась и курчавясь, ползет вверх подобно моим
размышленьям. Сидеть неуютно – мраморный пол холоден как лед Коцита.
Мне приходит в голову, что это, возможно, только предчувствие.
И следом – что быть может, это и хорошо, так как именно в такие
минуты и происходит самое важное из возможного. И что, следовательно,
необходимо быть внимательным и не упустить ни одной секунды, как
драгоценность. Я докуриваю, бычок ввинчиваю в мрамор. Накрываю
для верности подошвой и встаю, чтобы продолжить свое размышленье.
Послышался крик за одной из дверей и сразу же оборвался. Снова
всплеснул, но короче. Затишье. Вновь кричат, но теперь размеренно,
словно стонут. Громкий всхлип, захлестнувший в область дикого
вопля, набрал высоту вслед за этим без перерыва. Мне становится
не по себе, и я пытаюсь определить, за какой именно дверью кричат.
Не за этой и, вроде бы, не за той. Я напряжено жду продолжения,
чтобы быть точным. Внезапно, подряд, три коротких вскрика раздаются
вразнобой – позади, впереди и за ближайшей ко мне дверью. Было
подавшись вперед, вдруг прядаю, поскольку еще один вопль повторно
раздался за той, у которой я только что находился. Я протягиваю
руку, чтобы открыть, но вдруг начинают вопить сразу все двери.
Словно хохот, немыслимый хохот, слившийся из рыданий, стонов и
спазмов, раскатился по всей кишке коридора. У меня свело скальп
от страха. Крики рвались вперед и назад, давились и вновь после
вздоха взрывались и, достигнув предела, рушились на излете неряшливым
всхлипом. Чтобы выжить, нужно было исчезнуть. Я толкнул дверь
и шагнул. Сначала я увидел звезды. Вся половина неба кружилась
полусферой и слабой дымкой марева, как будто рябью, покрывалась.
Местность напоминала громадное продолговатое дно: это угадывалось
по отсутствию звезд на нижней части окоема. Теплый ветерок донесся
с противной стороны колодца и приятно обдул все тело. Сгусток
темноты, взметнувшись, хлобыстнул крылом по лицу. Вскрикнув, я
прянул. Опрокинувшись навзничь, выставив, защищаясь, руку, ползу
прочь – и прочь, и так далее...
В этом месте я просыпаюсь от того, что меня будит Стефанов и просит
– п о с м о т р е т ь. Я продираю глаза – вижу его силуэт в прямоугольнике
окна. Под косым лунным светом окно как будто накренилось, приоткрывшись.
Стефанов долго всматривается в меня – и наконец, вздохнув, ложится.
Отключаясь, чувствую, что попадаю в то же место, и пытаюсь сопротивляться.
У меня не получается, и я оказываюсь посреди этого «и так далее»…
В нем я вижу, как кукла, сделанная из меня, опрокидываясь навзничь,
вывернув, выломав, как в «Гернике», руку, опираясь другою о пол,
отталкивает себя от источника страха – непослушными, кем-то отнятыми
ногами. Нечто, лишенное себя, ползет, волочась, по пустыне навязанного
ему кошмара. Происходит это долго и невыносимо. «Долго» – даже
не то слово, так как время, отпущенное на ужас, – не время, не
последовательность, составленная из событий страха, – а непрерывный
провал, не имеющий ни конца, ни начала – застывшая стремительность:
в ней силится быть жизнь, распяленная на лопающихся сухожилиях
паралича.
Тем не менее, я засыпаю еще глубже – и прихожу наконец в себя.
Шарахнувшись от двери, отползаю, насмерть испугавшись. Дверь тем
временем, размеренно зевнув, скрывает ночь и звезды, их дыханье,
а также шрам, оставленный на зрении полетом, которым вызван был
мой ужас...
Я все еще сижу на мраморе, так как не уверен, смогу ли подняться
– без ног. Прислушиваюсь – тишина. Замираю. Чувствую, как мрамор
подо мной теплеет. Вдруг чую: тишина прислушивается ко мне. Чтобы
было менее страшно, пытаюсь ее представить. Какая она? Почему-то
вместо тишины я вижу берег, бесшумный прибой, облака и пену, скалу
– и сосну на ней, с завернутыми по бризу – от моря – ветвями:
лицо старухи, открытое порывом ветра... И вдруг вспоминаю – Стефанов!
Да, конечно, Стефанов. Что я делаю здесь без него, как он там,
на верху, на крыше, где ветер, промозглый ветер и низкие облака,
такие низкие, что кажется – это туман из леса поднялся почти до
начала неба. Ветер кружит и меняется, но никак не может прогнать
облака, он несет их клочья – ворохом или в охапке – сразу во все
стороны ветра. Они проникают в одежду и влажно трогают щеки. На
верху невозможно. На верху хочется пропасть в сухое тепло. Я не
справлюсь один – узкий люк и лестница без перил: старик не устоит
– я не удержу. Рискованно. Нужно срочно найти кого-нибудь в помощь.
Забыв о ногах, встаю. Тут же падаю. Мрамор холодит щеку. Мне ничуть
не больно. Веду рукой, нахожу теплое место, где только что был.
Как добраться до старика? Я улавливаю исчезновение места. Что
же я так лежу? В конце концов, так ведь можно и простудиться.
Я снова вижу немой прибой, пенные барашки пасутся вдали на отмели.
По берегу кружит собака. Она входит по морду в воду и настороженно
смотрит. Вдруг что-то учуяв, лает и прыжками вылетает на берег.
Лай срывается в вой. Солнечный день мрачнеет, небо внезапно меркнет.
Диафрагма виденья сходит на нет, изображение выворачивается наизнанку,
и черное солнце затменья реет над морем. Постепенно я привыкаю
к вою. Тоскливо и жутко, но все же терпимо. Надо идти. Я пробую
встать. Передавая часть веса стене, дохожу до двери... и проваливаюсь
в нее как в утро.
Окончание следует.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы