Комментарий |

Бутылка Клейна. Дом в Мещере

Бутылка Клейна

Дом в Мещере

Начало

Глава 9

УТРО

Утром я проснулся от радостной злости. Откуда она взялась – осталось
тайной сна. Дикая бодрость всплеснула меня с постели, пронесла
к окну босиком, расшторила свет – и утро ворвалось в высокий объем
палаты, жмурясь, искрясь, переливаясь и будоража. Захотелось напрасно
наружу, в белое, прямо так – в чем родил меня сон – бежать до
упаду по снегу опушкой, бежать на солнце от скачущей тени, бежать
– и на этом бегу заглядывать, задирая и вверх кружа голову, упадая
– в голубые башенки елей, стремительно – над тем, где нельзя –
парящие в зимней, глубокой и яркой, – как «ах!» – восхитительной
верхотуре...

Увлеченный потоками белизны, вскочил на кровать и запустил в Стефанова
подушкой.

– Отомрите, Стефанов! – вскричал я ему, – проснитесь, мне кажется,
все разъяснилось.

Старик неохотно раскрыл глаза на мое необычайное поведенье. Он
молчал, не понимая, стоит ли ожидать худшего. Я скакал высоко
на кровати, сбитое белье сползало рывками на пол. Потолок широко
раскачивался. Его твердая близость отчетливо ощущалась моей макушкой.
Веселое безрассудство захлестывало меня все выше и выше. Стало
труднее дышать, но амплитуда восторга не унималась. Наконец, потолок
срикошетил меня по затылку и камнем отправил в неглубокий аут:
сознание, гулко померкнув и сразу же вспыхнув, осталось все же
при мне. Я лежал, задыхаясь от счастья.

Стефанов, сообразив или припомнив, что сумасшедшим следует потакать,
осторожно привстал и перебросил в меня подушкой. Не долетев, она
плюхнулась на пол, как лопнувший дирижабль.

Я поднял и бросил, смеясь, обратно. На этот раз смех у меня действительно
вышел немного нервным.

Утвердившись в том, что за ночь сознание мое дало необратимую
течь, Стефанов решил подыграть мне и попробовал сделать раззадоренный
вид. Давая понять, что он принимает игру, метнул подушку изо всей
немощи обратно.

Но идея подушечного боя тут же себя исчерпала. Дико радуясь чему-то
внутри, я смеялся как сумасшедший, скакал по палате, вея вокруг
простыней, как прапором, и сумбурно кричал о том, что все хорошо,
что просто мы этого не замечаем, – что стоит нам только заметить,
как сразу все станет д е й с т в и т е л ь н о х о р о ш о, что
«хорошо» всегда на мази и просто мы не привыкли его видеть, что
это нас леший водит кругами по непролазным чащобам тоски, но стоит
нам только плюнуть на память, приметы и смутные ощущенья, стоит
поднять нам для этого взор – и тогда мы увидим надежное солнце,
точь-в-точь то самое, что за окном, и удерживая его в качестве
ориентира, сможем, не плутая, смело идти, догоняя себя, на свободу...

Ничуть не запыхавшись, я сел к Стефанову на постель. Похоже, он
мне поверил, или только подумал, что был бы рад это сделать, во
всяком случае, теперь на его лице осторожно существовало зыбкое
выражение интереса.

– Стефанов, – сказал я определенно, – хватит киснуть, давайте
драпать отсюда!

Старик посерьезнел:

– Вы знаете как?

– Ну, для начала нужно привести себя в порядок, – издалека начал
я. Вас ужасно безобразит бородка. Вы походите ею на обтрепанного
Хоттабыча, почти исчерпавшего волшебную силу желаний. Она на вас...
ну, как пена для бритья двухчасовой давности. Давайте начнем с
брадобрейства!

Стефанов растерялся, я же, настаивая, бросился к двери, достучался
до нянечки, потребовал скальпель, ножницы и свежее полотенце.

Через время она вернулась ни с чем, объявив, что сестра-хозяйка
выдачу требуемых предметов запретила до объяснения надобности.

Разъяснить я отказался. Некрасивая няня, подняв и без того высокие
белесые брови, тем самым показала мне меру питаемой ею смеси равнодушия
и удивленья. Далее, не сказав ни слова, тут же удалилась подслушивать.
Мне вдруг взбрело, что если б она не испытывала сдерживающего
мимику удивленья – «Чего тогда персонал беспокоить?!» – брови
б ее слетели, шурша, с плоского личика – и, сойдясь, трепыхнулись
бы прочь прозрачной стрекозкой.

После мнимого ее ухода я намочил полотенце и взял его наизготовку.
Вынул зажигалку – сделал пробный чирк. Стефанов был странно спокоен,
давая понять, что смысл процедуры ему очевиден. Подпалив полумесяцем
вокруг лица неряшливый волос, я дождался, пока курчавое пламя
доберется до кожи, и укрыл ошарашенное выражение старика спасительным
полотенцем. Далее – добыл из-под матраса швейцарский свой нож,
будучи гордо уверен, что тот не намного тупее, чем скальпель.
Настругал с куска туалетного мыла, взболтал с теплой водой и взбил
зубной щеткой – в чайном стакане. Обмазал воспрявшего после пожара
старика скользким раствором и принялся внимательно скоблить: вниз
полоску щеки два раза и вверх осторожно по сантиметру. Особенно
трудоемким оказался подбородок: на выпуклостях нож несколько раз
сорвался, пришлось потом на порезах долго держать салфетку.

После бритья Стефанов стал другим. По крайней мере, новым. И даже
немного чужим. Стараясь на него не заглядываться, я искоса удивлялся.
Потом не выдержал и ему сообщил. Старик, хотя еще сам себя, иного,
не видел, почувствовал это изменение и стал также меняться и в
лице, приближаясь в нем к бодрому выраженью. На стуле Стефанов
теперь сидел, как на выдане. Словно бы воображая перед собой зеркало,
он старался не выказать своей заинтересованности в подробностях
изображения и слегка косил по сторонам, то и дело на миг украдкой
возвращаясь к прямой оси взгляда. Иногда он посматривал на меня:
мол, ну как, ничего, сгодится?

Вдруг я почувствовал, как зрение утолщается, преломляясь. Чтобы
не разреветься окончательно, я выбежал в ванную и нырнул мордой
под кран. Выпуклая струя понеслась по моим раскрытым глазам… Я
поклялся себе вообще ни о чем не думать.

Вернувшись, обнаружил, что Стефанов стоит, держа в руках испачканное
полотенце, не зная, что с ним делать.

– Отлично, – зло растирая рукавом лицо, я сообщил старику свое
впечатленье, – никак не ожидал, что теперь – это вы. Только давайте
договоримся сразу – отныне никаких шапочек, ермолок, кип, тюбетеек,
шляп или кепок не существует. Треух на случай мороза и приличная
цветом панамка – в жару: вот то, что только можно себе позволить
в смысле комфорта для мыслей, ушей и затылка.

Стефанов кивнул, соглашаясь. Кивку помешала рука, прижимавшая
к порезам на подбородке салфетку. Старик отнял ее, взглянул на
пустую ладонь, но о салфетке не вспомнил. Как мятый цветок флокса,
подсохшая розовой кляксой кровь неопрятно крепила белый квадратик
к коже. На новом его лице он напоминал квитанцию, приклеенную
к подошве взятого из починки ботинка. Стефанов отправился к зеркалу
в ванной – удостовериться в обновке. Оттуда вернулся уже без,
и очень довольным. Снял свою сванскую шапочку и провел по темени
ладонью.

– А не побрить ли и голову?

После химиотерапии его волосы обсыпались и перестали расти. В
неровном, топорщившемся редкими клочками ежике неприятно блестели
участки голой кожи. Я сказал, что – как это я сам не догадался.
Стефанов обрадовался, я приступил. Старик просил не церемониться
и скрести голову как следует. Мы увлеклись, бритье спорилось.
Однако, остававшейся пены хватило лишь на половину черепа, пришлось
достругать обмылок. Мелкий, он крошился и выскакивал, как оттаивающая
медуза, из пальцев. Как раз в это время заявилась анестезия. Мы
переглянулись, и я сказал, чтобы не мешали, пусть придут вскоре,
но после того, как закончим. Они выдворились, я продолжил. Стефанов,
помолчав, сказал, что дело воняет керосином, что они так просто
ушли не просто так. Увлекшись, я не сразу прислушался к его опасениям,
было не до того: пена сбилась не слишком густой, оседала почти
сразу, и потеки ее устремлялись прямиком за вислый шиворот свитера,
– поэтому нужно было спешно брить снизу вверх, проворно подбирая
лезвием мыльную жижу...

Все же добравшись до сказанного, я приостановился, пытаясь понять,
прав ли Стефанов. Но стоило мне только застыть, соображая, как
мелкий топот просеменил к нашей двери по коридору.

Старик сжал челюсти, взгляд его затвердел. У выбритой стороны
черепа набухла височная жилка, выступил желвак. Вид его из несуразного
стал воинственным.

Дверь, цокнув язычком замка, приоткрылась, и в нее, как в лузу,
вкатился горбун. Ожесточенно копаясь в карманах, он имел чем-то
встревоженный, злой вид. Наконец, достал и грозно мне протянул.
Я подался вперед, чтобы взять, но карлик отдернул руку и как-то
неопределенно двинул подбородком. Что-то щелкнуло, и я увидел
маленький серебряный револьверчик – горбун целится в меня от живота:
боёк взведен, большой желтый палец лежит сверху, но я замечаю,
что почему-то на курке указательного нет, а он вместе со средним,
безымянным и мизинцем сжимает рукоять, так что получается жест,
который, примерно, значит: мол, ну что, так-так, отлично; однако,
неплохо вы здесь устроились, только что с того, позвольте спросить?

Я вспомнил, что держу в руке нож, и посмотрел на Стефанова. Старик
был наготове и вид имел грозный. Восточное полушарие его черепа,
облитое мылом, сияло перламутровым всполохом, уловленным от вставшего
над деревьями солнца.

– Что надо?! – спросил я горбуна, вскипая.

В ответ, словно расколотый грецкий орех моей головы, щелкнул выстрел.
Нож, как в фокусе, кувыркнувшись из ладони, полоснул запястье
и звякнул о мрамор. Я бросился на горбуна. Он нырнул у меня под
ногами и, когда я развернулся, уже прятался за Стефановым. Старик,
стушевавшись, то мелко оглядывался за спину, то возвращался встревоженным
взглядом ко мне. Казалось, он вообще боится пошевелиться, будто
его все еще бреют.

– Стефанов, посторонитесь! – взревел я.

Старик, как умел проворно, бросился на кровать, на лету удачно
зацепившись ногою за стул. Путь наконец оказался свободен. Проглотив
разом весь воздух в комнате, от двери набирая разбег, слегка отводя
назад корпус, я понесся на горбуна, как заправский хавбек, пробивающий
пушечным боем свой желанный штрафной удар.

Я инстинктивно понял, что из-за повышенной юркости этого гада
не с руки мне его руками ловить, что надо действовать как в футболе.
Каждый миллиметр моих движений под тяжестью отчаяния отпечатался
в моем сознании, как отдельный шаг долгого пути страшной мести.
Того бешеного ожесточения, что было вложено мною в правую ногу
хватило бы, чтоб угробить всех вратарей мира... От моего страшного
пенделя горбун дал тушкой «свечу», взмыл под потолок и, задержавшись
в верхней точке, будто прилепившись, сверзился оттуда бездыханный.

Спустя – сейчас вспоминая, мне видится эта реприза предельно четко,
как в медленном кино, разложенная по кадрам мгновений. Она доступна
мне всей последовательностью движений – я могу ее просмотреть
с того или с этого места, сделать стоп, заглянуть вперед и отбросить
назад, чтобы лучше – сладостней видеть, как горбун, взлетев к
потолку, сучит ножками и перебирает руками, морщится то ли от
боли, то ли от страха не масштабной ему высоты; как он, достигнув,
цепляется за потолок и ему удается на три коротких взмаха пройтись
по нему руками, чтоб не задеть головой – так что падает он в результате,
низринувшись увесистым тельцем на мрамор, еще ближе к окну, чем
положено было горизонтальной составляющей моего удара. Последний
кадр изображает: в пух и перья расхристанный таким сумбурным полетом
горбун лежит недвижимо навзничь; верхняя пуговица блестит и болтается,
как вынутый глаз, на двух нервных нитках; халат задран до голого
живота; живот его слеп, как бельмо – вычурно и жутко отсутствует
пупок; левый ботинок исчез, и большой палец торчит из дырки в
носке; толстенный желтый ноготь, топорщась, страшно загибается
к самой подушечке; длинные волосы сбиты на лоб – из них обелиском
взмывает горбатый клюв; я внимательно стою над ним и идиотски
думаю, что сейчас он похож на разошедшегося в пассаже альтиста.

Стефанов с постели глядит однозначно:

– Что делать?

Я хватаю в охапку стул и с ним вместе пытаюсь выйти в окно. Ожесточенно
пытаюсь и раз, и два, и три, но стекло только гулко гнется, как
поверхность гигантского мыльного пузыря от дуновенья, и держит
меня внутри – надежно и крепко, как круг заколдованный Брута.
Отчаявшись, я с размаху метаю стулом в прозрачность, – отраженный,
стул порхает раскорякой обратно, и я, уворачиваясь, спотыкаюсь
о горбуна и валюсь рядом с ним на мрамор. Стефанов неловко помогает
мне встать. Я щупаю пульс у горба – треплется. Беру полотенце
и кляпом вставляю в оскал: при этом горбун мычит, находясь все
еще в бессознаньи. Вторым полотенцем вяжу запястья, хватаю за
шиворот и, протянув по полу, запираю гада в ванной.

Входит анестезия.

Рука у меня в крови, кругом беспорядок, как на трибунах после
матча. Они решают, что это мы со Стефановым вздорили. Приносят
смирительные рубашки, вкалывают дозу серы. Решают позвать сюда,
на ЧП, сестру-хозяйку. Та еще не пришла, а я уже начинаю орать:
от серы сводит все мышцы – ни шевельнуть, ни напрячься, будто
лежишь под гидравлическим прессом. От давления неподвижности у
меня начинается приступ клаустрофобии, и я ору благим матом: мол,
сукины дети, что же вы, падлы, так круто. Вскоре действие серы
добирается до лица, мимику сводит, и она застывает под искореженной
маской страха. Глазами двинуть невозможно, и кажется, нечто непредсказуемое
совершается в боковом зрении: от этого еще страшней. Появляется
сестра-хозяйка, за ней в колышущийся фокус вплывает Кортез. У
него действительно вместо лица пустота, а на месте головы – парик,
рубчатая изнанка которого мне отлично видна снизу. Хозяйка вглядывается
то в меня, то вбок, где лежит Стефанов, и что-то бурчит – не понять
– по-английски. Жуткий Кортез машет рукой – развяжите. Меня кувыркают
два санитара, выпрастывают из рубахи, и я снова вижу Кортеза,
у которого теперь простое лицо, короткий нос, густые брови, впалые
щеки. Похож на один из бюстов Челлини. Он нагибается, прикладывает
указательный палец к моим губам, говорит «Please, be calm» – и
выходит. Сестра-хозяйка – за ним. Мне обрабатывают перекисью порез
на запястье, приводят в порядок комнату и снова чего-то вкалывают.
Отключаясь, я прислушиваюсь и слышу, как Стефанов молчит, как
будто бы умер.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка