«Homo Mysticus». Сутры солнечного удара. Поэта далеко заводит ритм
Как мы пишем
Мы не описываем, а творим, не фиксируем, а порождаем.
Поднятая из глубин бессознательного плоть и кровь наших мыслей
обретает форму в сознании и только затем изливается наружу, в
жизнь. До-словное облекается
в слова.
Мы проецируем затем возникшую форму на ее живого двойника, прикрепляем
ее к живому организму, и так она паразитирует на нем, питается
его соками и кровью. Постепенно вымышленное существо сливается
с реальным и становится его двойником, ментальным спутником, его
сиамским близнецом: у них общее дыхание, общее кровообращение,
но отсутствует мозг: источник их жизни – наш разум – расположен
вне их. Именно этим объясняется неискоренимая убежденность дилетантов
в том, что художник описывает живых людей, реальных
фигурантов сансарического потока, а не придумывает их.
И здесь профаны прикасаются к тайне.
Сколько уже их блуждает в мире, наших нежно любимых зомби, с этими
навязанными им нами астральными двойниками, как они влияют на
жизнь живых, сколько крови и мозга у них выпили – сколько выпьют
еще? Как они направляют их жизнь, их смерть, их почву, их судьбу?
Мы вторгаемся в замысел Бога и природы и преобразуем бытие.
Мы добавляем и устраняем хромосомы. Мы – генетики будущего, инженеры
реального вымысла. Мы проецируем свой проект в
Космос и оттуда направляем жизнь земли. Это – истинное творчество,
соперничество с природой и Богом; все остальное – копирование
копий, размножение украденного, сотрудничество с Марой.
Или – они (наши вымыленные герои) питают так
называемых живых, заряжают их новой – нашей – энергией и ты, генератор,
медиум, энерджайзер, только помогаешь погибающим, гибнущим, –
теням того и этого мира, – вовремя подключая их через себя к божественным
источникам, связывая свои вымышленные живые образы с мнимо
живыми людьми – собой?
И мы питаем себя, насыщаем себя нектаром божественной
самости, когда пишем от первого лица, от «я», от сокровенного,
соединяя себя с вымыслом, с воображенным, переливая мед жизни
в своих героев и их двойников. Невыразимое обаяние повествования
от первого лица, его интимная подлинность и зримость, объясняются
именно этой удвоенной энергией жизни: энергией вымышленного, астрального,
изъятого у неба образа и личной энергией творца.
Если бы я захотел вернуть их обратно в лоно воображения, своих
героев, в аморфную материю божественного бессознательного – чем
бы почувствовали себя их воплощенные двойники? Не убил ли бы я
их тогда, не отнял бы у них воздуха, жизни, будущего, воли, судьбы?
Как бы изменились их внешность, рост, объем легких, состав крови,
цвет лица? Чем бы стал их разум? Какая смертельная скорбь овладела
бы тогда ими? Метафизическая тоска, которую по временам испытывает
каждый из нас – не есть ли она неосознаваемая утрата нашей онтологической
тени, навязанного нам кем-то астрального двойника? Страх смерти
– страх потерять не своего посюстороннего близкого, а своего потустороннего
близнеца, своего трансцендентного ближнего,
своего прикровенного брата? Наш конфликт с бытием может быть улажен
там, с ними?
В сонме привидений так называемых живых – кто вы, вымышленные
нами герои: уже отделившиеся, освободившиеся, эмансипировавшиеся
от своих хозяев сущности – или изглоданные, иссосанные
оболочки бывших живых, доживающие чужие жизни, чужие тела? Я подозреваю,
что истинная схватка между добром и злом происходит не между подлинными
живыми, истинными людьми, к которым причисляю всех истинных творцов,
а между живыми и их астральными кровопийцами, которых без устали
плодит наше воображение – воображение так называемых художников
и творцов.
Мы избываем смертный грех уже здесь; там нам
не будет хуже.
Здесь мы – только копии чужого преступного замысла, глиняные куклы,
упавшие с гончарного круга Творца.
Как мы пишем, так и дышим
В исторические, богатые событиями эпохи пространство культуры
вдруг непостижимо сжимается и широко изливается в океан реальности,
эмпирическое время трансформируется в экзистенциальное время искусства
и литературы и требует присутствия художника в жизни, совмещения
мнимого и действительного, воображаемого и реального. Наступает
редкая, почти исключительная, возможность овладения реальностью
как материалом своей книги, своего искусства, быть творцом и героем
этой книги, этого искусства, соавторов которых, по-прежнему у
художника нет. Бешеный бег эпохи опережает бег пера, кисти, смычка.
Сопротивляющийся времени художник на самом деле просто опасается
быть разоблаченным в своих героях или боится их собою разоблачить:
вечно не досягаемый для реальности, не поверяемый ею, мир романа,
картины, симфонии, вдруг начинает жизненно соотноситься с реальным
миром, герой – с автором, искусство – с жизнью. Тот, кто не совпал
со своими героями в экзистенциальное время перемен – умертвил
их и убил себя.
Но я хочу говорить об искусстве.
До той поры литературный герой живет в мыслимой (измышленной)
реальности, пока время властно не потребует выйти его наружу,
в мнимое пространство действительности. Тогда начинается активное
общение художника со своим материалом, с субстанцией его искусства.
Но и до того герой и весь сотканный автором воображаемый мир не
прекращают астрального общения со своим создателем, заряжаясь
от него его нравственной энергией, питаясь его моральным бытием.
И лишь до той поры герой живет в той единственной, а не мнимой
– художественной – реальности, пока продолжается моральное бытие
самого художника. Нравственная смерть творца означает и нравственную
смерть его искусства – и новую, цветущую жизнь зла в его творениях.
Сколько преждевременно скончавшихся книг, картин, музыки, улиц
я видел, погибших только потому, что духовно погибли их создатели.
Они умерли вместе со смертью их совести.
Нет отдельного бытия для художника и его творения.
Они погибают и живут вместе. Сообщающиеся сосуды совести художника
и его искусства питаются друг от друга.
Оба они вскармливают время.
Твой суд
Когда я стану привидением самого себя и погружусь в состояние
бардо, где вечный свет сумерек и серые закаты – как вы тогда поступите
со мной, исторгнутые мной герои, – гении, подлецы, красавицы,
уроды – едва зачатые или вполне живые, замысленные или воплощенные,
ангелы и демоны моего «я»? Не растерзаете ли меня за излишнюю
небрежность, доверчивость, торопливость, простодушие, упрекнете
ли за нежизненность и несовершенство – или со вздохом простите
и исчахнете вместе со мной? Кому из вас я не додал хлеба, красоты,
крови – на кого из вас пожалел своей жизни, своей нежности, своего
таланта, своей любви?
Твой страшный суд близок, художник. Другого у тебя не будет.
Божественная аритмия
Кто пишет, лепит, творит истинно, тот и живет истинно, в согласии
с ритмом Космоса, восполняя вселенские пустоты ритма ритмом своей
крови, своего сердца. Кто живет, дышит, пишет помимо ритма, вне
вибраций Космоса, тот и существует помимо истины, вне вибраций
сердца.
Единственной своей задачей я вижу не воспроизведение каких-то
«смыслов», а устранение зияний и провалов в ритмической ткани
бытия, восстановление божественной метрики, упразднение нарывов
и опухолей лишних слогов жизни, горбов фальшивых звучаний существования,
успокоение бесплодных колебаний мира, умиротворение побочных онтологических
модуляций, выстраивание общего звучания жизни в согласии с тайным
ритмом сердца. В эту задачу утончения и исправления ритма вписаны
вся мораль, весь долг, вся философия, вся религия, все творчество,
вся метафизика – все поиски моего «Я». Разгадку ритма я приравниваю
к разгадке бытия.
Поэта далеко заводит ритм
Ритм зарождается в сердце и переходит в слово. Переходя в слово,
он теряется в дебрях языка, но я не теряю связи с его источником,
а продолжаю слушать его. Часто я начинаю предложение, не зная
не только, как закончу его, но и что меня ждет за ближайшим поворотом,
следуя единственному надежному проводнику – ритму. Тогда он погружает
меня в Неизмеримое и соединяет Его с моим сердцем. Он кульминирует
в Ничто, Бессмысленном, Пустоте. Смысл обретается потом, на вершине
ритма. Через него, на самой глубине моего погружения в безмысленное,
я обретаю верховный смысл, соответствующий глубине падения.
Бессмыслицей речи я называю не темноту слов, а отсутствие в них
ритма или темный ритм внепоэтического высказывания. Прекрасное
и безобразное отличаются друг от друга только полнотой и качеством
ритма. Даже безобразие музыки, времени и пространства, полового
акта было бы менее переносимым, не имей они в своей основе ритма
нашей крови, ритма сердца. Амплитуда ритма приближения к Богу
и приближения к себе – одна и та же. Она же – приближение к слову.
Поэта далеко заводит ритм – именно так я исправляю бесчувственную
строку стихописца. Ибо я раскачиваю себя без слов, колеблем одной
кровью, одной игрой, одной судьбой; только ритму я служу, подчиняю
свою жизнь, композицию своего внутреннего и внешнего пространства,
его одного делаю своим смыслом, своим посредником, своим Богом;
его называю вдохновением, пульсом воображения, носителем внимания
и понимания, дыханием бессловесного стиля. Заместителей у него
я просто не вижу. Бессловная мантра его подземного гула растворена
в моей крови.
Я следую напряжению и току крови, отдаваясь ее вольному полету,
не боясь, что не попаду – в сердце.
Полёт над гнездом кукушки
Тибетский ламаизм развил технику перенесения сознания (тиб. пхо-ва,
тронгжуг), которая является интегральной частью
мистического учения о Бардо Тхёдол, повествующего
о посмертном пути человека. Практическое учение пхо-ва
содержит технические указания по перенесению сознания в мертвые
или живые тела существ в пределах сансары, т.е. с целью сансарической,
земной, тогда как тронгжуг является трансцендентным
аспектом техники пхо-ва, трансформирующей
сансарическое, но лишенное неведения (авидьи) сознание в нирваническое,
запредельное; это последнее является, по существу, йогической
практикой прижизненного (или посмертного) достижения Нирваны,
доступной лишь высокопродвинутым адептам. Брахманизм, индуизм
и буддизм Тхеравады также знакомы с техникой перенесения сознания;
в Палийском каноне буддизма содержатся недвусмысленные указания
на этот счет. Великий авторитет ведантической философии Шанкарачарья,
как передает традиция, также с успехом, практиковал перенесение
сознания. Рассказывается, как однажды, с целью получения недостающего
ему чувственного опыта, он вошел в тело только что умершего индийского
царя Амаруки и, проведя ночь с женой царя, тут же возвратился
в свое йогически закаленное и очищенное тело, охраняемое преданными
учениками. Традиция, правда, не разъясняет, каким образом вожделеющее
сознание остается чистым, пусть даже и в незапятнанном
желанием теле.
Техника перенесения сознания принадлежит к наиболее оккультным
и ревностно оберегаемым от непосвященных знаний, детали этой практики
могут быть переданы лишь самым подготовленным ученикам на высших
ступенях посвящения. Она слишком опасна, чтобы посвящать в нее
профанов и дилетантов, а также тех, кто имеет нечистые намерения.
Во время выхода сознания из тела может прерваться тонкая энергетическая
и магнетическая связь между телом и сознанием, что ведет к тяжелым
заболеваниям и даже смерти; кроме того, тело, во время отсутствия
«хозяина», при несовершенном владении этим искусством перенесения,
может быть занято другими людьми и сущностями, что также крайне
опасно. Я иду еще дальше и говорю: никто не смеет даже прикасаться
к этому знанию, если он предварительно йогически не очистился
и не достиг высоких ступеней этического совершенства.
Опасность этой практики иллюстрируется древним сюжетом, с которым
знакомят учеников во всех продвинутых школах йоги.
Молодой царевич, сын могущественного раджи, и его друг, сын первого
министра, были близкими друзьями и оба владели сокровенным искусством
пхо-ва. Однажды они гуляли в
лесу и увидели на земле мертвую птицу, убитую ястребом. Высоко
на дереве кричали, высунувшись из гнезда, только что вылупившиеся
птенцы убитой птицы и просили есть. Царевич, из сострадания к
птенцам, решил войти в мертвое тело птицы, чтобы накормить птенцов.
Он попросил друга охранять его тело и, войдя в тело птицы, полетел
к птенцам. Неверный друг царевича, завидующий его положению наследника
могучего царя и к тому же влюбленный в его красавицу жену, тотчас
занял тело царевича, а тому ничего больше не оставалось, как воспользоваться
телом своего неверного друга. Прошло много лет, прежде чем царевич
смог вернуться в свое настоящее «жилище», да и то с трудом и по
чистой случайности. Он так и состарился в чужом теле и прожил
свой век с чужой женой.
Теперь я спрашиваю, что делает писатель, художник, музыкант, скульптор,
мыслитель, всякий человек, активно использующий свое воображение,
когда он погружается в свой вымысел, в образы своих фантазий,
своего прошлого, своего житейского и духовного опыта? Даже – когда
он просто думает о другом человеке, насекомом,
животном, птице, оставляя свое тело и переносясь
разумом в другое существо? Не есть ли это бессознательное использование
магии перенесения сознания, инстинктивное использование пхо-ва?
Всякий познавший акт лихорадочного творчества вспомнит, сколь
изматывающим было вдохновение (то есть, вселение
собственного духа в творимый образ, а не вселение высшего
духа в творца).
Наше тело, ментальная оболочка остаются тогда бесчувственными
и бездыханными, и их занимают на это время злые чувства, сущности
и субстанции, творящие с нами зло. Вот почему столь опасны все
страсти – гнев, ненависть, вожделение, ревность, страх, зависть,
отчаяние, определяющим признаком которых является именно оставление
себя, отождествление себя с объектом страсти. Язык очевидно
фиксирует действие всякого аффекта в недвусмысленных выражениях:
«я вышел из себя», «он вне себя», «не находить себе места», «терять
голову» и т.п. «Восторг», «восхищение», «отторжение» есть «исторжение»
и «похищение» нас, нашей сокровенной сущности, из оболочки «я»
и обладание нами кем-то другим. Все это – знаки бессознательной
магии, о которой давно написаны книги.
Любить, страшиться, завидовать, отчаиваться, гневаться, восторгаться,
восхищаться, ревновать, ненавидеть – это значит прежде всего не
быть собой, не быть с собой.
Спокойствие, уравновешенность, самоуглубленность, сосредоточенность,
хладнокровие, бесстрастие, безмятежность, невозмутимость являются
добродетелями именно целостной личности, ее нерушимости
и недвойственности, ее самодостаточного покоя и единства.
Поэтому я говорю:
Прежде чем выйти из себя, вы должны знать,
как в себя вернуться.
Чтобы не быть занятыми чужой жизнью.
Неизменная изменчивость
Бердяев: «Личность есть неизменное в изменении». То есть, личность
есть нечто постоянное в изменяемом мире, неуничтожимое при любых
обстоятельствах. Каким образом, вопреки закону Будды, в этом океане
изменчивости может сохраниться нечто непреходящее и постоянное?
Во всяком случае, это будет не «личность», наполненная всеми характеристиками
изменчивого мира.
Удивительно, как человек привержен личностному опыту, всей фантасмагории
сансары, которая наполняет его. Человек не замечает,
как все, что он в конечном счете отрицает как обман, иллюзию и
страдание, и составляет багаж его так называемой личности, и никаких
других «вечных» координат для определения ее попросту нет. Последовательное
устранение из «личности» всех ее сансарических признаков оставляет
ее ни с чем. Что же он называет в таком случае «личностью», «душой»,
«духом»?
Некое стремление быть, которое тоже возникает
из ощущения себя.
Тогда нужно просто спросить себя – чем мы были до бытия,
чтобы расстаться с этим заблуждением «личности».
Самое постоянное, с чем бы могли отождествить себя в мире – это
с законом вечной изменчивости, но, боюсь, от нашей «неизменяемой
личности» тогда вообще ничего не остается.
Но человек такая шутка, господа, что он и из этого «ничего» построит
себе «личность» и «душу».
Вот в каком смысле я говорю о преодолении «личности».
«Я» и мир объектов
Я всех людей делю на два подвида: на тех, кто рассматривает мир
как совокупный объект, считая себя субъектом
познания, не включающих, в строгом смысле, себя, свое «я», в мир
объектов, – и тех, кто рассматривает все как объект, и прежде
всего свое «я», эманирующее весь этот мир, – при отсутствии какого-либо
умопостигаемого субъекта.
Нечего и говорить, что в последнем случае «я» и весь мир других
«объектов» когда-нибудь уничтожается. Сначала
устраняется мир, эманируемый «я», а затем и само «я». Сторонников
этого взгляда найдется немного.
Кто свидетель этой войсковой операции? Свидетеля нет, потому что
нет «я». Нет и вещдоков. В этом мире объектов – «я» самый дорогой,
самый непререкаемый из объектов потому, что без него невозможен
мир, ощущение мира. Оно готово расстаться со всем мире – но как
тогда оно сможет созерцать себя?
В связи с этим, Бог представляется наиболее пристойной формой
самоощущения нашего «я», помогающей нам сохранить наше несуществующее
«я» в его первозданно чистом виде.
Труднее всего признать, что наш Бог является последней формой
нашего эгоистического самосохранения.
Уроки мужества
В соответствии с этим, я различаю также два типа письма. «Реалистический»,
«объективный», опирающийся на мир как на безусловную данность,
и на свое «я», лицемерно припрятываемое в тайниках заблуждения,
– как на верховного судию, председателя парламента, полного несправедливости
и пристрастия, оказывающего предпочтение то тому,
то этому, произвольно предоставляющего слово то одному, то другому
«парламентарию» – «объекту» этого мира, – победоносно взирающего
со своего высокого кресла на весь мир «объектов» и разрешающего
ему быть, но считающего себя единственно существующим.
Сомнений у «спикера» в своем «парламенте» нет никаких: он видит
его там, внизу, это многоголовое чудовище обыденного, значит оно
есть, я мыслю, следовательно существую. (А про
себя «демократически» полагает, что без них, «депутатов» не было
бы и его, незаменимого «председателя».) Иллюзорные объекты помогают
ему сохранять его заблуждение и в «я», и в мире: то есть, одна
иллюзия поддерживает другую. И вместе они составляют так называемую
реальность.
Раз и навсегда утвердившись в этой иллюзии, зрящий на мир объектов
начинает описывать его как нечто внешнее, «реальное», поддерживающее
«реальность» его «я», следовательно, действительно существующее.
Он не перестает нарушать «регламент», оказывать преференции и
быть пристрастным, совершать многочисленные гносеологические
правонарушения, давая говорить только «своим» «депутатам»
и «фракциям», – отобранным его невежеством «объектам» этого мира
– и выстраивает из призрачного материала природы дважды призрачный
реальный мир – под руководством своего призрачного «я».
В отсутствие какого бы то ни было «я», я исхожу из условной реальности
языка, не давая ему впасть в морок «я», и развивающегося из единого
трансцендентного центра, отрицающего это «я». Языка уникального
и самодостаточного, чтобы произвести из себя весь мир ложных объектов,
и одновременно изобличающего его – не взыскующего слова у нашего
«я» и поэтому лишающее его опоры. Тогда написанное носит характер
призрачности и абсурда, бесконечного двоения «реальности» и «смыслов»
– самое большое, что может сделать призрачное слово в призрачном
мире под наблюдением призрачного «я».
Самое главное в таланте художника – заставить вещи не говорить,
а молчать, до того как он их опишет; лишить их
слова, чтобы услышать их. Их немыслимая болтовня,
застилающая познание, есть болтовня нашего «я», говорящая раньше
вещей. Чтобы услышать и увидеть иллюзию вещей, нужно сперва увидеть
иллюзию нашего «я». На это требуется немалое мужество, чтобы преодолеть
в себе наивного реалиста со своим наивным «я», и стать глухим
– чтобы услышать, слепым – чтобы увидеть.
Потому что вещи говорят только тогда, когда им предоставляется
слово нашим заблуждающимся «я».
В остальное время они молчат, потому что их нет.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы