БОСЕНЬКАЯ. Номинация на премию.
(Ф.М. Достоевский. Преступление и наказание. Роман. Изд-во ЭКСПО, 2005 г.)
Мы не станем обсуждать весь роман, а возьмем только один, отнюдь
не центральный, эпизод произведения, зато характерный для всей
поэтики автора.
Раскольников уже совершил свое преступление, убил старуху-процентщицу
и ее сестру. Начинается ментальная катастрофа героя, поиски духовного
равновесия, внутреннего центра в надвигающемся психологическом
хаосе. Он выходит из дому и как к спасению прибегает к грубой
достоверности этого мира, стремясь уравновесить внутренний беспорядок
порядком внешнего мира, но мир не отвечает ему.
"Раскольников прошел прямо на –ский мост, стал на средине, у перил,
облокотился на них обоими локтями и принялся глядеть вдоль. Простившись
с Разумихиным, он до того ослабел, что едва добрался сюда. Ему
захотелось где-нибудь сесть или лечь, на улице. Склонившись над
водою, машинально смотрел он на последний розовый отблеск заката,
на ряд домов, темневших в сгущавшихся сумерках, на одно отдаленное
окошко, где-то в мансарде, по левой набережной, блиставшее, точно
в пламени, от последнего солнечного луча, ударившего в него на
мгновение, на темневшую воду канавы и, казалось, со вниманием
всматривался в эту воду. Наконец, в глазах его завертелись какие-то
красные круги, дома заходили, прохожие, набережные, экипажи –
все это завертелось и заплясало кругом. Вдруг он вздрогнул, может
быть спасенный вновь от обморока одним диким и безобразным видением.
Он почувствовал, что кто-то стал подле него, справа, рядом; он
взглянул – и увидел женщину, высокую, с платком на голове, с желтым,
продолговатым, испитым лицом и с красноватыми, впавшими глазами.
Она глядела на него прямо, но, очевидно, ничего не видала и никого
не различала. Вдруг она облокотилась правою рукою о перила, подняла
правую ногу и замахнула ее за решетку, затем левую, и бросилась
в канаву. Грязная вода раздалась, поглотила на мгновение жертву,
но через минуту утопленница всплыла, и ее тихо понесло по течению,
головой и ногами в воде, спиной поверх, со сбившеюся и вспухшею
над водой, как подушка, юбкой".
Раскольников, по-видимости, отрабатывает варианты самоубийства
("Нет, гадко… вода… не стоит…"). Кажется, что Раскольников отклоняет
воду из снобизма. Что бы ему эстетически подошло,
прикидывает вместе с ним читатель: – веревка? яд? рельсы? падение
с высоты? Но на самом деле никакое самоубийство не выход для убийцы:
он ищет равной за свое преступленье расплаты, и поэтому отвергает
самоубийство с порога. В его понимание расплаты
должно входить доминирование чужой воли, полное подчинение ей,
но воле трансцендентной, потусторонней, равной, может быть, в
его сознании, воле Бога. Пойти и сознаться тотчас – тоже для него
мелко, нужно так сначала измучить себя, изъязвить душу, чтобы
все было как следует, чтобы было настоящее, в
Боге, признание и наказание. И он ищет этой муки.
"Неотразимое и необъяснимое желание повлекло его. Он вошел в дом,
прошел всю подворотню, потом в первый вход справа и стал подниматься
по знакомой лестнице, в четвертый этаж".
Раскольников на месте преступления.
"Вот и третий этаж… и четвертый… "Здесь!" Недоумение взяло его:
дверь в эту квартиру была отворена настежь, там были люди, слышны
были голоса; он этого никак не ожидал. Поколебавшись немного,
он поднялся по последним ступенькам и вошел в квартиру. Ее тоже
отделывали заново; в ней были работники…"
Раскольников с момента преступления (или раньше, с первой мысли
о нем), уже несколько дней, находится в ментальном клинче. Все
остановилось в нем; психика, в своем беспрестанном бурлении, странно
бездействует, бесконечно вертясь в одном и том же страшном кругу.
Пойти туда и посмотреть? Он рассчитывает, что картина преступления
не изменилась, что все в квартире старухи по-прежнему, что и самого-то
преступления, может быть, не было – иначе зачем бы ему идти туда
и проверять? Но убийство было, и настолько было,
что уже и самих трупов нет, и квартиру ремонтируют и красят, и
там какие-то совсем другие, посторонние, живые
люди. Все неотменимо.
"…Это его как будто поразило. Ему представлялось почему-то, что
он все встретит точно так же, как оставил тогда, даже, может быть,
трупы на тех же местах на полу. А теперь: голые стены, никакой
мебели; странно как-то!"
Ландшафт преступления изменился неузнаваемо, убийство, таким образом,
совершено несомненно, событие преступления необратимо превращено
в прошлое, а психика убийцы все вращается на холостом ходу, пытаясь
возвратить содеянное к своему началу. Однако он все еще не может
поверить в это:
"Всего было двое работников, оба молодые парня, один постарше,
а другой гораздо моложе. Они оклеивали стены новыми обоями, белыми
с лиловыми цветочками, вместо прежних желтых, истрепанных и истасканных.
Раскольникову это почему-то ужасно не понравилось; он смотрел
на эти обои враждебно, точно жаль было, что всё так изменили".
Вот язык Достоевского. Часто приходится слышать: у Достоевского
нет языка. Как видим есть, да еще какой. Но это язык специфический,
материализованная моральная суггестия, репрессированный язык саморепрессированной
психики, угнетаемый язык самодовлеющей психологии – как раз на
объем нескольких судорожных глотков воздуха погружающегося на
дно читателя. Утопленница "замахнула" ногу, Раскольников смотрит
"вдоль", обои "истасканы", Мармеладова "раздавило",
"размозжило", сердце Катерины Ивановны "тронулось". "Вдоль" чего
смотрит Раскольников? Вдоль своей жизни, мимо судьбы. Не пропустим
также на белых обоях "лиловые цветочки", расцветающие в сознании
убийцы: цвет запекшейся на полу крови. Выверенная интонация задыхающегося
от несчастья повествователя, без зазора отождествляющегося с преступником.
Такая беспредельно интимная близость автора к герою – вот настоящее
преступление романа, скрытое от поверхностного наблюдателя.
Раскольников жаждет страдания, отчаянно ищет его повсюду. Никто
не может помочь ему в этом, спасти его от самого
себя. Он сам, сам должен наказать себя, никто не смеет быть соавтором
его муки (источником его совести), кроме него самого. Сам, но
– извне. Откуда-нибудь, от неба, от Бога.
"– Пол-то вымыли; красить будут? – продолжал Раскольников. – Крови-то
нет?"
– Какой крови?
– А старуху-то вот убили с сестрой. Тут целая лужа была".
Раскольников все еще пытается отменить преступление, сделать бывшее
небывшим. Не верит в лужу. С надеждой он заговаривает с работниками,
полностью раскрывается перед ними. Балансирование над пропастью
разоблачения и самопризнания, как подавление первых всходов совести.
Рабочий повторяет вопрос Раскольникова: "Зачем, дескать, кровь
отмыли? Тут, говорит, убивство случилось, а я пришел нанимать".
Нет, было. Другие знают, все знают, весь мир знает. Это главное
на этот момент в психологии убийцы: преступление вышло за пределы
сознания, и стало совершённым. Он только что
убедился в этом. Что остается? Нанять квартиру с трупами, с лужей
крови, с вечным топором, занесенным над собственной совестью –
и жить так, до конца творения, в этой вечности, – вот какую муку
хотел бы для себя Раскольников. Спасет ли? Но и этого – нет. Вместо
трупов – пустота души, заполненной ожиданием муки. А ведь был
же он, был, как признается он себе впоследствии, готов жить "на
аршине пространства". На аршине пространства своей измученной
совести.
Он вступает в опасный диалог с рабочими, грозящими отвести его
в участок, но те дрогнули, смешались, и он уходит, понимая, что
спасение\наказание будет не от них.
Он выходит на улицу, выносит обнаженное сознание в мир, с которым
ему уже не сойтись, перед которым не оправдаться. Со всех ног
он бросается спасать попавшего под лошадь Мармеладова, суетится,
мельтешит, трепещет – опять он спасает не кого-то, а самого себя.
Он помогает внести "раздавленного" чиновника в дом и погружается
своим хаосом в хаос семьи Катерины Ивановны. Два рвущихся навстречу
друг другу безумия: кто безумнее.
"Катерина Ивановна, как и всегда, чуть только выпадала свободная
минута, тотчас же принималась ходить взад и вперед по своей маленькой
комнате, от окна до печки и обратно, плотно скрестив руки на груди,
говоря сама с собой и кашляя. В последнее время она стала все
чаще и больше разговаривать с своею старшею девочкой, девятилетнею
Поленькой, которая хотя и многого еще не понимала, но зато очень
хорошо поняла, что нужна матери и потому всегда следила за ней
своими большими умными глазками и всеми силами хитрила, чтобы
представиться все понимающею. В этот раз Поленька раздевала маленького
брата, которому весь день нездоровилось, чтобы уложить его спать.
В ожидании, пока ему переменят рубашку, которую предстояло ночью
же вымыть, мальчик сидел на стуле молча, с серьезною миной, прямо
и недвижимо, с протянутыми вперед ножками, плотно вместе сжатыми,
пяточками к публике, а носками врозь. Он слушал, что говорила
мамаша с сестрицей, надув губки, выпучив глазки и не шевелясь,
точь-в-точь как обыкновенно должны сидеть все умные мальчики,
когда их раздевают, чтоб идти спать. Еще меньше его девочка, в
совершенных лохмотьях, стояла у ширм и ждала своей очереди. Дверь
на лестницу была отворена, чтобы хоть сколько-нибудь защититься
от волн табачного дыма, врывавшихся из других комнат и поминутно
заставлявших долго и мучительно кашлять бедную чахоточную. Катерина
Ивановна как будто еще больше похудела в эту неделю, и красные
пятна на щеках ее горели еще ярче, чем прежде".
Запомним этого живописного малыша, сидящего на стуле безмолвно
и прямо, в позе медитации.
Вносят почти мертвого Мармеладова.
"– Куда ж тут положить? – спрашивал полицейский, осматриваясь
кругом, когда уже втащили в комнату окровавленного и бесчувственного
Мармеладова.
– На диван! Кладите прямо на диван, вот сюда головой, – показывал
Раскольников.
– Раздавили на улице! Пьяного! – крикнул кто-то из сеней.
Катерина Ивановна стояла вся бледная и трудно дышала. Дети перепугались.
Маленькая Лидочка вскрикнула, бросилась к Поленьке, обхватила
ее и вся затряслась.
– Добился! – отчаянно вскрикнула Катерина Ивановна и бросилась
к мужу. <…>
Катерина Ивановна бросилась к окну; там, на продавленном стуле,
в углу, установлен был большой глиняный таз с водой, приготовленной
для ночного мытья детского и мужниного белья. Это ночное мытье
производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней
мере, два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что
переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена
семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не
могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам
и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое
белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь
в доме. Она схватилась было за таз, чтобы нести его по требованию
Раскольникова, но чуть не упала с ношей. Но тот успел уже найти
полотенце, намочил его водою и стал обмывать залитое кровью лицо
Мармеладова. Катерина Ивановна стояла тут же, с болью переводя
дух и держась за грудь. Ей самой нужна была помощь. Раскольников
начал понимать, что он, может быть, плохо сделал, уговорив перенести
сюда раздавленного. Городовой тоже стоял в недоумении".
Вязкий, невозможный, поту\посюсторонний язык, самозатачивающийся
ритм, задыхающаяся интонация, дробящая в себе земное время. Автор
пестует каждый атом своей лексики, накладывает внутреннее художественное
время на внешнее, подчиняя, искривленное пространство "реального"
внутреннему порядку – и на поверхность выходит магическая реальность,
преображенное бытие, ужасная подоснова мира. Минимум "информации",
"сведений", "занимательности", "сюжета" – максимум внутренней
динамики, заполняющей собою каждый слог, каждый абзац, каждую
паузу. Это вам не "прекрасным утром мая, шаркающей кавалерийской
походкой" (Камю+). Язык Достоевского часто как бы намеренно "бессилен",
"необработан", нейтрален по отношению к требованиям традиционной
стилистики: на этом он экономит художественную энергию, чтобы
сконцентрировать ее в скрытых от глаза читателя носителях: ритме,
интонации, паузе. Этот язык обрабатывается не в ювелирной, а мраморной,
гранитной мастерской. Как пример небрежности Достоевского часто
приводят такую его "нелепую" фразу: "круглый стол овальной формы".
У некоторых гладкописцев она бы, может, и могла показаться нелепой.
В рамках стилистики Достоевского она производит впечатление нормальной,
даже необходимой. Простая, как бы уточняющая самое себя фраза,
как если бы мы сказали "прямоугольный стол квадратной формы".
Это вообще характерный прием писателя: сначала дается вещь (эмоция,
лицо, характер), какой она представляется внешнему зрению, а затем
наводится уточняющая оптика, и объект предстает в своем истинном
свете. Пристальный взгляд Достоевского освещает предмет как бы
с нескольких содержательных уровней, и каждый читатель может выбрать
смысл высказывания себе по росту. Невозможные, гулкие, словно
подземные, имена Достоевского: Бакалеев, Заметов, Мармеладов,
Капернаумов. Безысходные, мучительные. Амалия Людвиговна Липпевехзель.
"– Поля! – крикнула Катерина Ивановна, – беги к Соне, скорее.
Если не застанешь дома, все равно скажи, что отца лошади раздавили,
и чтоб она тотчас же шла сюда… как воротится. Скорей, Поля! На,
закройся платком!
– Сто есь духу беги! – крикнул вдруг мальчик со стула и, сказав
это, погрузился опять в прежнее безмолвное прямое сиденье на стуле,
выпуча глазки, пятками вперед и носками врозь".
Здесь нотабене. Ружье все-таки выстрелило. Безмолвный мальчик,
золотой Бодхисатта, сидящий под деревом Бодхи в позе лотоса, достигший
просветления, внезапно выпадает из высшей Реальности, в которой
он до тех пор находился, и погружается на мгновение в хаос мира
– чтобы спасти его. Это ни с чем не сравнимое обаяние детской
невинности и мудрости продемонстрировано нам автором во всей убедительности.
Считаю этот эпизод "Преступления и наказания" вершиной тайнописи
Достоевского. Может показаться, что я пытаюсь что-то "вчитать"
писателю, навязать тексту побочный смысл. Я же считаю этот эпизод
с маленьким бодхисаттой Достоевского блестящей интуицией художника,
прозревшего под толщей времени подлинное событие, имевшее место
в истории. Так же когда-то и будущий Будда, царевич Сиддхартха,
сидел в медитативной позе, когда ему было всего четыре года, интуитивно
сложив ноги в позу лотоса под тенистым деревом, пока слуги, наблюдавшие
его, отвернулись, следя за праздником Весны. Отец Бодхисатты,
царь Шуддходана, увидев это, поклонился сыну в ноги, считая это
событие предвестием духовных достижений Сиддхартхи. Бодхисатта
пребывал во Второй джхане (степени медитативного погружения) –
в полном безмолвии. Чем не малыш Достоевского?
Мармеладов при последнем издыхании.
"В эту минуту умирающий очнулся и простонал, и она побежала к
нему. Больной открыл глаза и, еще не узнавая и не понимая, стал
вглядываться в стоявшего над ним Раскольникова. Он дышал тяжело,
глубоко и редко; на окраинах губ выдавилась кровь; пот выступил
на лбу. Не узнав Раскольникова, он беспокойно начал обводить глазами.
Катерина Ивановна смотрела на него грустным, но строгим взглядом,
а из глаз ее текли слезы. <…>
Скоро глаза его остановились на маленькой Лидочке (его любимице),
дрожавшей в углу, как в припадке, и смотревшей на него своими
удивленными детски пристальными глазами.
– А… а… – указывал он на нее с беспокойством. Ему что-то хотелось
сказать.
– Чего еще? – крикнула Катерина Ивановна.
– Босенькая! Босенькая! – бормотал он, полоумным взглядом указывая
на босые ножки девочки.
– Молчи-и-и! – раздражительно крикнула Катерина Ивановна, – сам
знаешь, почему босенькая!"
Это второе Просветление романа, на этот раз – Мармеладова, темного
раба материального мира, но если Малыш выпадает
из Реальности в хаос "действительности", то в случае с его отцом
все происходит наоборот: он из хаоса мира, в котором всю жизнь
пребывал, впадает в Реальность, внезапно обретает
ее. "Босенькая! Босенькая!" – в последний миг жизни постигает
он вдруг невиданную обнаженность вещей, ужас существования, бытия,
тела, и нелепые маски мира, скрывающие Реальность, сползают с
лица мира. Увиденные им в озарении босые ноги девочки – как пробуждение
от майи, наваждения феноменального, и радостная встреча с истиной.
Любопытно, что Достоевский пытается перевести это прозрение Мармеладова
в нижний регистр (то ли испугался за Мармеладова, то ли своей
находки, то ли адресуется к более проницательному читателю, расставляя
в тексте романа ловушки). Смешная, бедная, земная Катерина Ивановна
думает, что Мармеладов – о бедности! А он – о запредельном.
Мармеладов умирает, Раскольников уходит. Где-то на улице вскоре
за ним увяжется некто в сальном халате, выслеживая Раскольникова
по петербургским улицам и ужимаясь. "Убивец!" – скажет он вдруг
Раскольникову, заслоняясь, из-под полы. Скалясь, щерясь. Кто он,
этот человек? Посланный Порфирием (следователем), экспериментирующим
с психологией убийцы, или пьяный выжига, насмешник, сумасшедший?
"Раскольников открыл глаза и вскинулся опять навзничь, заломив
руки за голову…
"Кто он? Кто этот вышедший из-под земли человек? Где был он и
что видел? Он видел все, это несомненно. Где же он тогда стоял
и откуда смотрел? Почему он только теперь выходит из-под полу?
И как мог он видеть, – разве это возможно?.. Гм… – продолжал Раскольников,
холодея и вздрагивая, – а футляр, который нашел Николай за дверью:
разве это тоже возможно? Улики? Стотысячную черточку просмотришь,
– вот и улика в пирамиду египетскую! Муха летала, она видела!
Разве этак возможно?"
Кто он, этот вышедший из-под земли человек? В засаленном халате,
пришепетывающий, глумящийся, в оскале дикой улыбки. Вы, догадались?
Конечно, это нечистая, засаленная совесть убийцы вышла "из-под
полу", пришла к нему на свидание. Она была везде, видела все,
свидетель самой себя. Почему совесть Раскольникова только теперь
"выходит из-под полу"? Потому что совершенное преступление осознано,
она созрела и стала чувствуемой, ибо только нечистая совесть актуально
является сознанию, идентифицируется нами как "совесть" и беспокоит
нас; она стремится освободиться от самой себя, обвиняя преступника
в преступлении прежде всего против себя. "Убивец!" – обвинение
совести в убийстве совести, в убийстве Бога в душе.
"Я это должен был знать, – думал он с горькою усмешкой, – и как
смел я, зная себя, предчувствуя себя, брать топор
и кровавиться. Я обязан был заранее знать… Э! да ведь я же заранее
и знал", прошептал он в отчаянии".
Знал, знал Раскольников о том подземном человеке, знал и его суровый
суд. А не поверил себе – убил его. Убил совесть.
По существу, роман закончен здесь, наказание уже состоялось. Раскольников
больше никогда не почувствует себя "бессовестным" человеком, человеком
с незамутненной совестью – тем невинным ребенком, какими мы все
были когда-то, до преступления нашей жизни, нашей жажды. Нет необходимости
совершать "обратное превращение Бедлама в Вифлеем", о чем язвительно
говорил Набоков, потешаясь над Достоевским. Раскольников обречен
собой, и никакая тюрьма, Бог, раскаяние, Сонечка ему не помогут.
Дальнейшие блуждание героя по закоулкам романа больше ничего не
прибавит к его и нашему знанию, а свое вечное страдание он уже
нашел. Сознание убийцы невосстановимо разорвано, Бога нет в душе,
значит – нигде.
Выдвигаю этот роман "Преступление и наказание" на премию "Национальный Бестселлер" за его современное звучание, неподражаемый литературный стиль, утонченный и опасный психологизм, не доступный современному литератору, за глубину нравственной перспективы, открывающейся за поворотом почти каждой мысли, каждой фразы романа. Стремящихся заработать на этом тексте малоизвестного автора просят не беспокоиться.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы