Эпос
Илья Кутик (23/12/2009)
Urbi et Скорби
Из Горация
Лети по воле волн, кораблик.
И.Бродский
I Кораблик, постой! Куда ты? Опять несёт в море тебя! – Ты там нос потерял и борт и так уже. Ты не бот ведь, а парусник, и для вод перст указующий небу – что вот он, ты! – нужен. Но волны, ломающие персты, из трёх лишь одну в горсти палуб, чтоб дальше рукой грести, фалангу оставили, плюс – с твоей кормы смыли всех богов. Сказать: не японцы мы, дело не в карме, кабы не ветер, не бычьи лбы пен, то сосна понтийская – гордый твой род – всё б снесла! Но не смеет на расписной твой стан моряк уповать – ты волан вечно дурных погод. II Кораблик, правят тобой пусть Афродита и звёзды, но чтоб без полос, а Эол чтоб в узлы капуст злые ветры связал да побросал в навоз, кроме попутного! В ту даль тебе дан гекзаметр, чтоб глазомер ока, на твоём борту изображённого, помнил, что не Гомер один, а ещё Вергилий – Африки от, Аттики до – смеет ширь Мерить, хоть, вирши как, рушит всю пену Нот Адрия, карандаши всех туч – Гиады – на мелкую скорлупу, где трудно желтку с белком смешаться в цыплёнка, но с божеством во лбу жилось бы легко бегом, если б не грузы смертей на борту! Медуз запаянный желатин причина ли окоченения иль турус Акрокеравния? Ты ль сам не ответ, что наш бог разрубил зазря свет на четыре куска и разлил их водой – раз уж плывут в моря с любого материка? Нагло род человечьих рас рыскает где нельзя, свой находя мотив: так вот сын Иапета раз облапошил богов, с неба огонь стащив для людей, но среди нас мор разгулялся, а время смерти, до тех пор медленное, как бы само собой ускорило поступь. Но вверх – хитёр по-птичьи, а не по-людски – вскоре взмыл Дедал, а палицей Геркулес, в мелкие разнеся куски врата Аида, за мрака кулисы влез. Трудного для смертного нет: нас аж к небесам безумье толкает. Так Юпитер не может букет злых молний рассыпать наших ввиду атак. III Будешь, кораблик, жить ровней: не очень рваться в даль воды и прижиматься из- за погоды к берегу, что непрочен плюс сам раскис. Только тот, кто золотой середине верен, может всегда полагаться, что жить будет с крышей – не дворца, но и не с той, как решeто. Особо охоч до мачтовых сосен ветер. Чем выше башня, тем больше тел, когда она валится. Смертоносен рост тех, кто – воздел. Привыкший лишь к бедам, натренирован так на них, что – войдя в полосу удач – кажется, лишается всех основ он, и нужнее врач. Пусть хреново сейчас, но так оно ведь быть всегда не может! По лире тоска возьмёт Аполлона – не всё ж багровить жизнь из лука, а? И если, кораблик, тебе да вдруг бы попутный ветер подул, как, например, к ней, ты дужку чуть подбери у буквы паруса – у «Р».
«Жанна д'Арк» (1999)
Ах, Жанна, Жанна, маленькая Жанна…
А. Тарковский
1 Не такая уж маленькая, Арсений Александрович… Всё ж – 19 лет. К тому ж – славянка, полячка. Вам бы, шляхте, это понравилось, я уверен. К тому же, 19 в 15 веке – дата личности в самом разгаре, как в нашем – 30, а, может, все 40. И не в смысле, что мы лишений видели меньше – больше! но сигарет там не было – а, значит, их ртам, телам дым был не в утешенье, а страшен, почти химерен, хотя говорить «когда-то», глядя в экран, и чувствовать, что патриций – ты, по сравнению с ними, ибо, якобы, претерпел не меньше, а вынес больше, т.е. всё, кроме костра, но ведь Вы, А.А., видели и костры, и всё-таки ужас есть ужас, а горе – горе, и всегда одинаковы, в отличье от гардероба, приёмов ведения войн и даже конфу Иакова, или размеров хоть той же Польши, не говоря уж о Франции, – это и есть дыра с той стороны коры мозга, которая при повторе известного не образуется: будто в оба ствола самочин. Наоборот, что как ни знакомые чувства нас удерживают на свете, сближают с людьми? Что есть, в конце концов, любовь как ни это же узнаванье известного самому себе чувства в другом? Подсматриванье вперёд при чтении детективов – нормально, однако глаз назад плюс – осыпавшись, как в букете паршивая астра, т.е. лишь наготой зрачков, без лепестков, без ресниц, на грани Адама и нудиста в Крыму, смотрит, чтоб видеть будущее. Там Жанн, впрочем, нет. Точнее – Жанны пекутся как бюсты лидеров для стола, как множественное число, а у того единичного нет – диктанта, т.е. голоса. Главное в Жанне – голос, а уж потом – поступки. Создать пожар из тела, обложив его хворостом, чтоб горожане погрелись, – прообраз печи, хоть в той дотла без тепла тела улетучивались. Оставим зло – оно тоже всегда одинаково. Голос как пропаганда религии – вот уникальный полоз для Церкви, его отвергшей. А ей скользить бы по нему и скользить! – потому как Жанна и верила-то из-за голоса. Впрочем, Вам, А.А., и А. А.Ахматовой («Мне голос был»), и мне, и поэтам известно, что пишется с голоса, потому мы и люди – верующие, а иначе не поэты. Но туземцы, которые не женитьбы продукт, а – психиатрии, о, они-то знают, что странно голос слышать явно, а это – болезнь! И никаким церквам не канонизировать паранойи со знаменем на коне, на костёр взошедшей столь бесприютно-горестно, чтоб увидеть крест, перед ней склонившийся, – так апачи с англосаксами твёрдо убеждены. Уж 300 лет как она канонизирована, но ритм в Жаннином черепе, голос – Альп торжественнее – ни печали для них – как и вся тризна по Жанне – да ни рожна не стоит! И вместо treat потомства, ей нужно б therapy при жизни! – К тому же скальп интригующий англичане упустили. Глядишь: под ним рассмотрели бы и шарманку. Интересно всё же, откуда они пришли, эти Жаннины голоса, не от ангелов же, индейцы!.. Но Святой Михаил раним, как человек: он манку разбрасывает по коже, и избирают себе нули молящегося глупца, от которого некуда глубже деться. 2 Бедная Жанна! Твои голоса несомненны и чудо твоё несомненно, а бедная – то, что не догадывалась, что и поэты – так же, но у тех – не жди от людей ничего, просто – не жди, ведь ждать – обольщаться. Да, отыграть свой Рок и роль в нём, да, у каждого свои стены Орлеана, прочее – Сена Гийома, а чаще – тошно, Боже, тускло, тесно, тенскно – Норвида, не в груди, а в атмосфере, где рать ангельская, и, как твой король, тоже может тебя предать, а земные рыцари – что они без короля, а тем более – ангелов? Лишь Святая Екатерина – тело ли, дух, наитье ли – засветится вся, любя всё тем же голосом. Ныне же головни тоже светятся. Но, внемля голосу, ты – уже эпос. Его листая, огонь отворачивается от зрителей. 3 Я горестен, Жанна. Время пришло, видать, сороколетнему с чем-то, у тебя, девятнадцати- летней, учиться совершать чудеса над собой и начать, видать, со стрелы. Но вот взяться ли за оперенье, как жница за колос, кося его у основания, или за вышедшую из спины железяку? и проволочь древко вдоль сердца? сквозь латы? или одновременно? Не ты ли, после этого табуны битвы – тем же рывком, как боль перенесла ты – оседлавшая, бросившая на штурм невозможного истаявшие, казалось, силы, указкой стяга говоришь: последнее – это первое и главное усилие! А боль – во рту перчатка, чтоб выорать дёсен алость, и тяга от ошибок – к проверке верою?.. 4 В 15 веке мирно пасутся куры на скотном дворе. Но британцы творят пожары. Уже далеко 25 октября 1415 – Азенкура, и не к месту 21 октября 1600 – Секигахары. Но, увы, октябрь. Ботанический сад в Чикаго. В нём – английский с японским. В первом: розы, урны и шкалика дерзость – укроп, красотой в два шага вверх, как колпак шутовской без карлика. В японском же – вечные карлики, и не только. Ветви их – параллельны, т.к. приканачены. Меж ними можно что-то вписать, да и пробелы – подобье талька, вместо плевка на ладонь, если в голову вдарят ножны. Короче, нет связи. За исключением водопада ровно посередине тропы. Наигрывает губная гармошка, откуда слюна, вдутая внутрь когда-то, льётся обратно, мелодию заминая. В общем-то, правильно. Слава Богу, что англичане занимались Францией, а не Японией – с Эдуарда III через Генриха V и на Жанне д'Арк внезапно запнувшись. Покамест круглая гарда вертела Японией: 300 лет поножовщины! Если б Ода с Тоётоми и, наконец, Иеясу в 16-ом не пришли, то время б (Гамлет) не восстановилось, как функция пищевода, или удочки ив над поплавком земли под названием «Остров счастья» прямо напротив сада: зелёнка травы, грот-снасти хвойных из шоколада, никуда не плывущих и тени не отбрасывающих на горку, похожую на селенье, вымершее с восторгу. Сыро так, тихо так, так – никуда не еду, что читаешь: «Это – Китай для японцев эпохи Эдо». И дальше: «Символизирует рай». От сада до островка есть мель, нет моста. Китай значит – вовне белка желток, отделённый от – при помощи скорлупы – серых соплей, мутот, воспитаннейшей толпы – их толпы – аж сюда, в материк, куда, хоть всю жизнь мечтай проникнуть с мечом, а – фиг, он – рай, а за то Китай, что хрен завоюешь. Пусть тот и перенаселён, этот – блаженно пуст, как в начале времён. Нет никого в раю! Не заслужил – никто! Страшная мысль. Стою, думая, в частности, о Жанне. Об октябре. О том, что соврал и Дант. Что щель во Зле и Добре создаст лишь – как здесь – канат.
Иды
1 Лермонтов, – читаю, – считал Купера Фенимора выше Вальтера Скотта, чем поделился с Белинским. Утро белое – то-то на душе черно. Посредине прерий тянется улица Уилли Шермана, он концлагеря и придумал первый, а в душе оно сходится с линиями у Вулоха: прямая, а над – классика из М.Ю. – пунктиры. Тучи – решётки воздуха, берут за свою ограду – последнее наше право. Будет в кодексе цифра с значком диез: наказуется месяцем свободы в октябре и без прятания под навесы, в дружбу крыш. Досталось и Куперу: на просторе угодий отца жили аж 40 тыщ, при Фениморе осталась грядка с колорадским жуком, кочующим в белье арестанта из свободы в свободу, плюс – схож он с желтком тех мини яиц, чьи птицы – все съедены. Он – результат коллективной амнистии. Если у карт и желтеет панмонголизм, то с гряд жук в спину жуку сыплющийся на глобус. Он плрбс, плебс, плебс, массы, массы, массы. Где ж индивиды? – жнут, как в Гесиоде, свой насущный хлеб в библио скирды. Прерии Ф.Купера – за томом том – победители в 1865 начинали жечь ещё в 38-ом, багря томатом, то бишь, кетчупом, звучащим как Чингачгук, картофель, роднящий людей с жуками. Жгли за аристократизм, за звук кетчупа в яме оркестровой, колхозной, общинной. Плебс и демократия – несовместный брак, увы. Плюс сам простор им несносен, плюс глобус ведь и так забран в параллели, мередианы – пускай кругловудная, но тюряга ведь, так что не выбраться. Ну а в данный сезон – дать тягу на воздух – даже бессмысленно: он весь в решётках. И видны газыри катюш в гашетках друг друга, как слово «высь» в паутине луж. 2 … У вас и город есть, и дом, и радость жизни… Печальны вы – вас утешает друг, а я одна на свете меж чужими, – произносит Медея. А я отчеркнул ногтём в одна тысяча девятьсот семьдесят восьмом, а она всё произносит и произносит… Дом, город, радость – во всех слышится верхнее «до», а не крыша, не крыша. С крыши дворца Дидо- на падала бы на сетку, а не на дрова в кино – где сетка висит между крышею и костром, а потом вырезается. Так и жизнь – приём вполне технический: отчеркнём, зачеркнём или выпилим, вырежем, а потом – склеим, сколотим. Но как ни тасуй – не дом будет виден, а крыша с фигурою за бортом. Так как под крышею не укрыться, поэтому вне и фигура, любая. А здесь – подобная головне тем, что она – Карфагенская. И её вполне хватило бы и без дров, ибо костёр уже тавтология кадра на вираже жизни таком вот. Лишь шимпанзе – падая в Африке – не попадает в угли, а хватается за лиану, будто Маугли или кино-Таразан. И – проплывая – Бигли не спрашивают: от кого ж произошла шимпанзе? и не каждый ведь чернокож, чтобы – от? Отвечу: тем Дарвин-то и хорош лишь, что крутит ручку, вроде шехеризад у движения, т.е. – иногда – назад, т.е. того, чем, в общем-то, киноаппарат и был когда-то – до гамака между крышей и костровищем, и до макак с шимпанзе, не спрашивающих, а как мы-то произошли, поскольку здесь рвётся плёнка, и вообще мозги не вопиют. Болонка, лающая на слона, право, была бы планка высокой психики, случись это где в саванне, а не на людной улице, при хозяине. Что ж, коринфяне, давайте их вырежем и добавим грани кадром саванны с поблекшими в ней слонами, а потом – пустыря с лопухами. Вот так пред нами и проплыла бы Медея – и не фигура в драме, а одиночество в несколько кадров. У Еврипида Медея в конце улетает, как огненная торпеда, на своей колеснице. Это умней, чем сигать солдатиком или дельфином с крыши дома, которого нет, тем более, как дервиши – огнём в города, которые планкой выше. 3 Осень потеплела. То ль бабье лето впрямь в бороду ноябрю, то ль всё и так в колтунах таких, где забылось млеко парусов Итак, а потому никто никого не ищет, никто никому не должен. Свобода воли сметает с деревьев тыщи. В гуще народа этого – перечить движенью, массам в кибитках, на смазанных жёлтым жиром колёсах, – встать Робсоном, чёрным басом над целым миром, как затменье луны с 27 на 28 октяб. две тыщи четвёртого года. Увы, засова в небе ты ещё голосом удержать не можешь. Оспа опять зажелтеет в небе, хоть плачь ты. В Эгейском Улисс наблюдает осень на древе мачты, и этот вот-вот следом рванётся за стадом. Что он, индивидуалист, Пенелопоупорный, как тормоза, но не жёлтый лист, ибо гоним не в кучу, а от неё, – может поделать – общему вопреки вектору? – Уповать на циркуль-копьё, на круг от руки собственной лишь! И так он, в кругу мечась, лбом стучится о воздух и узнаёт, что круг – это точка, но не от меча, а лишь разворот фатализма; что рано иль поздно круг стянется, будто брошенное лассо к необходимой точке, – парус пусть сук и избрал в лесу. 4 Что же, будем писать, как Ленский. Но – в отличье от – правду. Ибо таки осыпалась золотая пора-есенин, и собрали её в кучу, но не как лебедей в непрядву, а как протопопов в сени, и столкнули свечку, и – всё там сгорело. Его Геттингенский волос чадит на балах. Хоть свечи и динамиты с бикфордовым, если их жечь вволю. Но начинается плач Деметры – другая пора – и что там готовит день – он прав, безопытный юноша: абсолютно уже едино. Так оно и видится – обычней всего в дожде, в вожде, похожем на Саладина без Ричарда-равновеса. Чаша, другую взмыв вверх, опускается с невероятным шумом: рушатся горы, леса, закрывая теченье рек. Та, вверху, кажется то НЛО, то чумом – с единичками, в ней тикающими, а внизу – сотни тысяч белков начали марш вселенский. Череп, как в Невском, со стрелой в глазу любопытства – это и есть Ленский, подглядывавший грядущее – а нельзя! Как и сыпать словами о ранней урне. Вот и осыпался, вот им и ширшит стезя, ибо, видно, было в нём, в дурне университетском, всё-таки что-то – от, а Онегинский пистолет – всего лишь указка рока, что – скользнув по карте – в рёбрах её широт застревает недвижно и одиноко. Ну и хватит думать о будущем и вспоминать о плюсах! Настоящее ходит в отточьях, как дева, плюющая семечками, или ж варвар в семечках-бусах. Указка-минус стоит, словно белый флаг. Ну его на хрен – думать вообще! Отказ мыслетворению – этой страсти – нас роднит с пейзажем, со сбором касс с деревьев, с – отчасти – белками, залившими красным цветом эту карту, обставшими наш, синий эйфории. Чувствовать – быть центром, а центр – это всегда Россини, чья окружность везде, а так устаёшь очень, ибо живёшь в плутовской пьесе, но не её плуг. Я не люблю осень и разлюбил Перси Биши – жёлтых листьев мятеж, как и всех других. Этот хлам Божий. Здесь мексиканцы ходят сражений меж, раздувая трупы через – на акваланг похожий – листьесос. Это – поход Кортеса наоборот. Всходят новые пирамиды, как нелегальное – тесное миру – тесто. Отдыха день – иды – в пурпуре мимоидущие – это и есть Музы. А куда прошествовали? Шаманы красный жрут гриб. Биллиардные полны лузы остракизма пламенными шарами.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы