Мумия
Я работаю в коробке. В коробке с окошком. Здесь в любое время года
тепло и уютно. Я невысокого роста. Хотя, перед кем я рисуюсь?
Я совсем крохотный. Как ребенок. Когда я стою, голова моя
оказывается как раз на уровне окошка. Я создан для этой
работы. Мои полусогнутые руки не приспособлены ни к чему другому,
как просовывать в это окошко бутылки пива и сигареты. Здесь
мое место, место в жизни, и оно – стоячее.
Коробка стоит на пути от метро к мебельной фабрике. Это единственная
коробка на этой дороге, поэтому по утрам и вечерам народу
около нее тьма. Тьма египетская. Прямо напротив – фабричная
проходная. Я вижу в окошко, как поднимается шлагбаум,
салютует прибывшей фуре. В обед из проходной выходят люди в зеленых
комбинезонах и покупают сигареты и пиво. Они выпивают его
тут же, зайдя за коробку. Там есть пруд со стеклянистой
водой, но из коробки мне его не видно.
Сейчас в это невозможно поверить, но в детстве я считал, что ничем
не отличаюсь от окружающих. Я думал, я такой же, как все!
Надо же, какой болван! Ведь одного взгляда достаточно, чтобы
выхватить меня из толпы и никогда больше в ней не терять. Даже
если это ряженые в день всех святых. Но тогда я еще не
искал себя в зеркале. Проходя мимо озерной глади на стене
прихожей, я краем глаза замечал не свое отражение, а, как
полуслепой котенок, видел вместо себя непонятное «нечто». Настоящим
отражением для меня были люди. Я смотрел на них и думал, что
мы заодно. В конце концов, что в этом удивительного? Ведь и
сорняк, затесавшийся среди роз, тоже думает, что
благоухает, а роза, окруженная крапивой, не столько колет, сколько
жжет.
Помню, отец водил меня по этой дороге в детсад. (Дорогу эту я знаю,
как свои пять пальцев. И это очень точное сравнение,
поскольку мои пальцы – единственное, что мне известно о собственном
теле. Я знаю, что они у меня есть, потому что вижу их. В
остальном я не уверен. Наверняка, у меня есть и все тело, но
кто знает, какое оно? Тельце гусеницы, червь с человеческими
руками – таким я вижу себя иногда во сне, вылупляющимся из
яйца, выпутывающимся из кокона, в котором вдруг стало до
дурноты тесно). Там, на горке, нам каждое утро встречался чел
овек с сигаретой в зубах. Он всегда возникал почти в одном и
том же месте, иногда чуть раньше, иногда чуть позже, и
сигарета у него всегда была уже прикурена. Откуда он появлялся?
Выходил слева по песчаной дорожке из ворот частного дома?
Переходил с той стороны улицы? Не знаю. Возможно, он просто
выныривал из-под асфальта. Не так ли со всеми встречными? Друг
для друга они как дым без огня – приходят из ниоткуда и тут
же развеиваются. И хотя мы встречались с ним почти каждый
день, мы делали вид, что не знаем друг друга. Правда, иногда он
улыбался, и от улыбки сигарета во рту еще больше свисала,
но на нас с отцом он не смотрел, поэтому сказать, что улыбка
была адресована нам, можно с большой натяжкой. Скорее всего,
он улыбался счастливой мысли, что не забыл таки купить
сигареты с вечера, ведь иначе пришлось бы спускаться с горки и
покупать их в киоске у пруда. Когда он проходил мимо, я тянул
отца за руку, останавливался и, обернувшись, рассматривал
его со спины. Спускаясь под горку, он как бы падал навзничь,
медленно и бесконечно, а дымок сигареты был ниточкой,
которая не давала ему упасть. Его левая нога громко цокала
подбитым каблуком об асфальт, а потом раздавался звук менее резкий,
сухой шлепок – это вслед за каблуком опускалась подошва.
Правая же нога у него была обмотана бинтом и не влезала в
обычный ботинок, поэтому на ней был тапок, который не цокал и не
топал, а просто влачился, издавая шаркающий звук.
– Пап, что это? – спросил я отца, указав на ногу прохожего.
– Гипс, – ответил он и, смутившись чего-то, или, как я тогда решил,
разозлившись на мой глупый вопрос, отвел глаза.
В детском саду в хорошую погоду мы выходили во двор и играли в мяч.
Точнее, это «они» играли в мяч, а я стоял рядом, наблюдал.
Это и было «моей» игрой – наблюдение. Меня играть не
приглашали, но и не прогоняли. Я стоял рядом, смотрел, как мячик
летает в воздухе, как катится по земле. Честно говоря, у меня и
не было никакого желания быть принятым в игру, говорю это
без затаенных обид, правда... И все потому, что я тоже, как и
остальные, ловко дотягивался до мяча, пинал его, если он
летел слишком низко, отбивал рукой, если он летел повыше.
Конечно, я не делал этого на самом деле, но почему-то мне
казалось, что так гораздо интереснее, просто стоять и смотреть. Во
всяком случае, ничем не хуже.
Когда кто-нибудь из игроков делал неверное движение, или слишком
сильно поднадавал по мячу, посылая его не в том направлении,
игра ненадолго прекращалась (или и это нахождение «вне игры»
было ее частью?). Виновник бежал за мячом, а остальные, вдруг
обмякнув и утратив живость движений, слонялись без дела,
или садились на траву и, сорвав травинку, откусывали сочный
стебель. Мазила добегал до забора, отделявшего детсад от
старого кладбища, перекатывался через забор и возвращался
обратно. Сгоревшая деревянная церковь на территории кладбища днем
никого не пугала, но лазить через забор все равно не
хотелось. Мяч возвращался в игру, игроки оживали, и все повторялось
по-новой.
Как то, отскочив в сторону, мяч покатился прямо ко мне. Он катился,
раздвигая и подминая под себя влажную траву, все медленнее и
медленнее, пока не остановился, уткнувшись мне в ногу. Мяч
был влажный и блестящий. К его лысине редким волоском
прилипла травинка.
– Кидай сюда! – закричали мне все разом.
Я, как показалось мне, очень резво дернул ногой, а она ленивым
циркулем описала полукруг и, уткнувшись в мяч, только немного
сдвинула его с места. Устав ждать, ко мне подбежал мальчишка в
желтой кофточке и, оттолкнув меня в сторону (отчего я чуть
не упал, но смог все-таки сохранить равновесие, расставив
ноги, как ходули), схватил мяч и убежал.
– Мумия! – крикнул он мне напоследок.
Так я узнал свое прозвище, которое приклеелось ко мне надолго (кто
знает, может, и навсегда), и всякий раз, когда я его слышу, я
вижу спину этого мальчишки, будто это он во всем виноват,
бежит со своим мячом и выкрикивает на всю улицу, сообщает
всем, кого встретит, мое обидное прозвище.
А потом человек с сигаретой исчез. Перестал выходить нам по утрам
навстречу. Но не сразу. Сначала он перестал шаркать тапком,
ибо тапка не стало.
– Пап, а где тапок?
– Гипс сняли, – сказал отец.
– А зачем его сняли?
– Все срослось, вот и сняли.
Человек с сигаретой по-прежнему прихрамывал, но уже через пару дней
так уверенно и пронзительно цокал обоими каблуками, что мне
стало не хватать шуршащего осенним спокойствием тапка. И вот
тогда человек с сигаретой исчез окончательно.
Я, как обычно, стоял в сторонке, наблюдал за игрой, когда вместо
того, чтобы улететь за забор или укатиться куда-нибудь в
сторону, мяч полетел прямиком мне в голову. Я смотрел на него и
думал, что своим взглядом замедляю его полет. Мои
полусогнутые, как бы несущие невидимый поднос руки только и ждали этого
момента, но, непослушные, они подвели меня. Раздался громкий
шлепок и, отдельно от него, какой-то треск, что-то сильно
сдавило мне переносицу, и, обмякнув внутри себя, я увидел
небо.
Небо было непоправимо ярким, как будто мяч попал в лампочку и она
засветилась сильнее положенного. Из неба свисали головы с
очень бледной кожей. Их губы шевелились, кривились, словом, было
досадно, что они мешают мне смотреть в небо, к яркости
которого мои глаза постепенно привыкали. В кругу голов,
благодаря которым я смотрел в небо как со дна колодца, сквозь
синеватую воду, появилась голова покрупнее и заглянула на дно. Это
была Воспитательница. Она смотрела на меня, придерживая
очки на переносице, чтобы они не свалились в колодец.
– Беспомощен, как жук, – сказала она брезгливо, и слегка пнула меня в бок.
Впрочем, мне это могло показаться. Но что-то я определенно
почувствовал в левом боку, с той стороны, где она стояла. Разумеется,
она могла потыкать в меня тростью. Хотя трости, если я
правильно помню, у нее не было. Откуда ж ей у нее взяться, если
она даже не хромала?
Или слегка прихрамывала?
Странно, что я этого не помню. Когда люди хромают, это сразу
заметно. Сразу бросается в глаза, как, скажем, бородавка на носу
или отсутствие конечностей.
Значит, трость у нее была не для ходьбы, с резиновой блямбой на
конце, а заостренная, чтобы протыкать ею палые листья?
Может и так. И вот этой самой тростью она и постучала по моему боку.
Брезгливо.
Меня подняли, покрутили на вертеле, ища, как поудобнее ухватить, и
понесли. (Пока меня вертели, я заметили на траве темные
осколки. Я решил тогда, что сломался, рассыпался, все мое тело
представилось мне в трещинках, которые легко соскоблить как
ветхую штукатурку). Я плыл, смотрел, как плывут облака. Нам
было по пути, и я был рад этому, пусть и ныла переносица.
Из-за водянистых облаков спелым наливистым яблоком, которое
никак не утонет в колодце, вынырнуло солнце. Оно было вовсе не
таким, каким я привык рисовать его, стоя за аналоем
детсадовской парты, – бежевое пятно неизвестного назначения. Солнце
слепило! Теперь мне стало понятно, почему другие дети
рисовали шаровую молнию с какими-то полотнами, натянутыми от нее во
все стороны. Скрипнула дверь, небо сменилось потолком. Меня
уложили в кровать, и наволочка, пододеяльник, простыня, а
потом и халат медсестры, влившей мне в рот мое горькое пойло,
все это поразило меня своей белизной. Но главное, такими же
белыми были и мои собственные руки, которые торчали в
воздухе, будто я держался за велосипедный руль. Как бы я ни
старался опустить вниз глаза, которые грозили провернуться в
глазных орбитах, как шары в лузах, – я не мог видеть своего
тела. Но каким то чутьем понял, что и оно такое же белое, как
облака, потолок, простыня, наволочка, халат, и эти впервые
показавшиеся мне странными руки.
Когда я открыл глаза, придя в себя после дневного сна, все было на
своих местах. Цвета поблекли, предметы были снова в чехлах,
чтобы не состарились раньше срока. Переносица болела, и
теперь ее снова что-то сжимало. Пришел отец, выслушал рассказ
хромой Воспитательницы о произошедшем со свойственным ему
хладнокровием.
– Пап, а что такое мумия? – спросил я его по дороге домой.
Закатное солнце поджигало бурым огнем недогоревшие головешки церкви.
Отец нехотя процедил:
– Придем домой, в словаре посмотришь.
Словарь был большой, я еле снял его с полки. Там писали про болотных
людей и коробочки, в которые складывали внутренности мумий
в древнем Египте. Если я и впрямь мумия, где те коробочки, в
которых держат мои органы?
Когда я стал ходить в школу, отец меня больше не провожал. Я вырос,
хоть и не стал выше. Выросло только сознание отстраненности.
От школы до дома вместо отца меня теперь провожала парочка
одноклассников. Они бросали в меня камни или выкрикивали
какие-нибудь обидные вещи.
– Эй, слушай, а давай посмотрим, че у него там внутри?
Один из них был высоченный, с громадным ртом, который вечно
расплывался в улыбке, как у кита. Его звали Рыбой. А другой
поменьше, проныра и шкода. Его звали Витьком.
Честно говоря, мне и самому было интересно, что у меня там внутри,
поэтому я совсем не противился, когда они схватили меня –
один за ноги, другой за подмышки, и потащили в подвал. И снова
плыли облака, но они были серые, и плыли поперек, гусеницами
переползая через мое тело.
В подвале было темно и странным образом уютно среди мусора и
брошенных бычков, которые Рыба с Витьком «добивали», пока искали
«что-нибудь острое». Меня, как небольшую статуэтку, поставили
в углу.
– Есть! – заорал Витек.
В руках у него была поломанная отвертка, огрызок с отлетевшей ручкой.
– Держи его, – сказал он Рыбе.
Сначала он «обстукал» меня – так в кино ищут тайники. Звук получился
странно гулким.
– Слышь, Рыба, а может, он пустой внутри?
– Ага, как этот, человек-невидимка.
Я вспомнил страшного альбиноса из телека с красными кроличьими
глазами. Он пил какую-то микстуру и постепенно таял, а чтобы
скрыть это, кутался в бинты. Потом от них пришлось избавиться и
остались только две горящие точки. А потом его убили, и он
снова постепенно «обледенел», обрел форму.
Витек ткнул отвертку мне в бок, разорвал бинт, пробил что-то
твердое, и стал ей орудовать. Я ничего не чувствовал. Казалось,
отвертка протыкает пустой воздух, яйцо-сюрприз, в котором
никакого сюрприза нет. Но я ждал, надеялся, что он хоть что-то
нащупает, я хотел убедиться, что я не пуст внутри, что там
что-то есть. Витек зацепился за край разорванного бинта и стал
его разматывать. Когда после нескольких мотков бинт вдруг
засопротивлялся, и Витек попытался его отодрать, меня прожгла
невыносимая, бесплотная боль, которая зарождалась где-то в
мозгу и, как по громоотводу, уходила через меня в землю.
Наверное, так чувствует себя человек, когда с него заживо
сдирают полоски кожи.
– Может, не надо, Витек? – Рыба лыбился во весь рот, но глаза его
застыли, ему было страшно.
– Не ссы, я быстро.
Но у Витька ничего не получалось.
После очередного рывка я завыл на весь подвал.
– Чего орешь? – испугался Витек.
– Пойдем, – странно пялился на меня Рыба.
– Щас, – не сдавался Витек, – давай, хоть посмотрим, что у него под очками.
Он попытался снять с меня большие солнцезащитные очки, но их дужки
были так крепко обмотаны бинтами, что, казалось, они
впиваются в мой череп, или, скорее наоборот, растут из него.
У Витька ничего не вышло.
«Я и сам пытался,» – хотел я сказать ему, но промолчал.
Отец открыл дверь. Я стоял на пороге, с заточкой, торчащей из бока.
Он ничего не сказал, но на следующий день, когда я проснулся
с обычным горьковатым привкусом на языке и без единого
следа вчерашних приключений, выдал мне широкие штаны, подшитые
снизу, и свой растянутый серый свитер с подвернутыми
рукавами. На голову он надел мне панамку и хорошенько натянул ее за
поля, будто прикрыл лопухом кусок дерьма на дороге.
Так я стал похож на человека.
Я – тощая нога в широкой штанине, высохший орех в скорлупе.
Местные собаки никак не могут ко мне привыкнуть и иногда пытаются
вцепиться мне в ногу, не понимая, почему им никак ее не
прокусить...
– Эй, мумия! Ты чего, спишь, что ли?
Окаймленное окошком, улыбалось мне красное лицо поедателя картошки.
– Дай-ка мне «девятку».
В окошко просунулась рука с зажатой в ней сторублевкой.
Рука была обмотана почерневшим бинтом с пятнами йода в дельте большого пальца.
– И «Яву».
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы