Комментарий |

Мистический диссидент Г. Чулков

 

 

1. От революции к символизму

 

Георгий Иванович Чулков (1879-1939) – в кругах символистов занимал совершенно особое место. Говорить о нём так же, как о чете Мережковских, Вяч. Иванове, об А. Белом, и тем более о В.В. Розанове, невозможно. Имя Чулкова всегда стояло в истории русского символизма как бы в стороне. Но это было связано не с тем, что он был чужд движению, а скорее с его собственным, во многом порывистом и неуравновешенным характером. Разумеется, по уровню образованности и эрудиции, тем более по своей натуре, он не мог сравниться ни с Брюсовым, ни с Вяч. Ивановым, а тем более с теми глубокими русскими религиозными философами, кто исподволь подготавливал символистское обновление русской литературы. Это понимал и сам Г.Ч..

Однако личная судьба и раздумья привели его к созданию теории «мистического анархизма», которая оказала огромное воздействие на современников, а среди них – те же Вяч. Иванов, Блок, А. Белый. Теория «мистического анархизма» справедливо и основательно связывается с именем Г.Ч.. Литературоведы советской эпохи, да, в общем-то и теперешние исследователи этого вопроса, склонны считать, что концепции такого толка возникли в представлениях Г.Ч., благодаря его тесному общению с Мережковскими. Принято думать, что кратковременное увлечение «мистическим анархизмом» впоследствии привело Блока и Белого к признанию большевистской революции. Тут нужно заметить, что и сам автор этой теории за границу не уехал, остался в СССР, и не был репрессирован, хотя скончался в подозрительном 1939 году, впрочем, не в лагере, а у себя дома от приступа от грудной жабы. На самом деле разговор о «мистическом анархизме» имеет гораздо более глубокие корни, чем это может показаться при обычном для нашей современной литературной науки уровне понимания. Об этом и пойдёт речь.

Георгий Иванович Чулков

 

Зигзаги «карьеры» Г.Ч. начались непосредственно после его поступления в Московский университет. Сам он родился и вырос в Москве. Его отец был действительным статским советником на царской службе. Вспомним, что аналогичная биография была и у В.И. Ленина. Их биографии, как и происхождение, в чём-то оказались параллельными, хоть это и выглядит парадоксальным. В своих мемуарах «Годы странствий» Г.Ч. предельно откровенно излагает начало своего революционно-мистического пути: «Два демона были моими спутниками с отроческих лет – демон поэзии и демон революции. Я всегда хмелел от песен Музы, и я всегда был врагом “старого порядка”». А дальше там же он признаётся, что не только «уверовал в пролетариат как строителя будущей цивилизации», но и «принял целиком» социологию Маркса. И объясняет это так: «Народничество, со своею сомнительною этикою, было чем-то двусмысленным. А в марксизме всё было так отчётливо». Примерно то же писал чуть спустя Н. Бердяев.

Молодым юношей, студентом первокурсником Г.Ч. сразу окунулся в центр революционной работы, которая тогда вовсю шла в Московском университете. Он вступил в организацию «Исполнительный комитет объединённых землячеств и организаций». Руководителем этого «комитета» тогда был молодой студент Ираклий Церетели (впоследствии один из лидеров меньшевиков, в 1917 году – министр Временного правительства Грузии). В это же время Г.Ч. познакомился с Леонидом Андреевым, по совету которого на одном из р-р-революционных банкетов выступил с поджигательской речью против царского правительства.

Возмездие не заставило себя ждать. Сам Г.Ч. в мемуарах пишет даже как бы с удивлением, что думал: когда же меня, наконец, арестуют? Я уж слишком разыгрался. И всё-таки арестовали. Но режим в те времена был не такой, как при большевизме. Его приговорили всего лишь к четырём годам административной высылки в Якутскую область. Эпизодом его поэтапного движения в посёлок Амга, где ему было предписано жить, в мемуарах посвящена отдельная глава. На пересылке в знаменитом Александровском централе Г.Ч. познакомился с Дзержинским, Урицким, снова встретил своего друга И. Церетели. В Амге они с женой жили в юрте, питались сырой строганиной, как и все якуты. Однако тогдашний режим был милосердным. Вскоре Г.Ч. был амнистирован, и ему было разрешено вернуться в центральную Россию с определением жительства под гласным полицейским надзором в Нижнем Новгороде.

Этот момент Г.Ч. определяет как начало своей литературной деятельности. Именно тогда вышла его первая книга «Кремнистый путь» (1904) – в Москве. Его отец, влиятельный чиновник госаппарата (говоря теперешними словами), пытался добиться возвращения сына домой, но это ему не удалось, тем более, что он вскоре умер. А по хлопотам тётки ему разрешили жить в Санкт-Петербурге. В этом разрешении –

ключевой поворот всей дальнейшей деятельности Г.Ч.

Он признавался, что приехал в совершенно незнакомый город, однако запомнил, что в журнале «Новый путь» была напечатана сочувственная рецензия на его первую книгу за подписью Allegro (Поликсены Сергеевны Соловьёвой). И он подумал так: куда мне идти? «А пойти к Мережковским, всё-таки, пожалуй, можно, –

думал я, – журнал мне не нужен, но люди они своеобразные. Надо их послушать и на них посмотреть”.

Недели через две после этих размышлений я отправился вечером в дом Мурузи, который оказался в двух шагах от моей квартиры на Литейном проспекте. Приняла меня Зинаида Николаевна.

Узнав, что я в Петербурге уже две недели, она тотчас же стала упрекать меня за то, что я медлил к ним явиться.

– Вам ведь говорил Брюсов, что я хочу с вами познакомиться?

– Говорил.

– Почему же вы не шли к нам?

– Сам не знаю, почему, Зинаида Николаевна. Человек я дикий.

– Ах, я сама дикая. (…)

Она болтала со мною просто и непринуждённо, заметив, должно быть, мою застенчивость и стараясь меня ободрить. Время от времени она, впрочем, сбивалась с дружеского простого тона, и я чувствовал когти в бархатных лапах умной тигрицы».

Затем в разговоре принял участие Д.С. Мережковский, который начал расспрашивать Г.Ч. о его взглядах на издающийся журнал «Новый путь». Чулков пишет, что он с наивной, почти студенческой откровенностью, в присутствии мэтров символизма выразил сомнения в определённых историко-философских концепциях, которые были выражены в некоторых материалах в опубликованных журналах. Он даже сказал, что в этих публикациях обнаруживаются «безнадёжные противоречия и какая-то странная путаница». К его удивлению Мережковский отреагировал совершенно неожиданно. Г.Ч. пишет: «Когда я окончил мой монолог, похожий на обвинительную речь по адресу «Нового пути», Мережковский, переглянувшись с женою, вдруг сказал:

– Я вас приглашаю принять на себя обязанности секретаря нашего журнала.

– Как секретаря? – удивился я. – Вы хотите, чтобы я исполнял обязанности технического секретаря, не вмешиваясь в редакционные дела?

– О, нет. Вы будете нашим ближайшим сотрудником» .

И Мережковский добавил: «Мы вам предоставим право вето». ( С 1904 г. – Г.М. ( Из кн. Г.Ч. «Годы странствий», 1930 г.).

Для недоучившегося ссыльного студента, автора одной книжки стихов и рассказов, такой поворот дел внутренне казался почти невероятным. Правда, если учесть его относительно высокое дворянское происхождение, может быть, какой-то внутренний зов и вёл его по этому пути. Но это вопрос сугубо гипотетического характера.

Нужно отметить, что журналистика того времени, в основном по характеру народническая, например, журнал «Русское богатство» во главе с Н.К. Михайловским, была чрезвычайно подвержена утилитарным и партийным настроениям, главным образом, приоритету социальной пользы, улучшению быта крестьян, отчасти рабочих. Вопросы культуры, понимаемой по-символистски, конечно, находились далеко за пределами внимания народников.

«Вот почему «Новый Путь» был совершенно непохож на наши толстые ежемесячники, пухлые и серые, очень назидательные, и очень пресные. Самый стиль и композиции «новопутейских» статей вовсе не походили на обычные статьи наших направленческих журналов. В «Новом Пути» печатались по преимуществу статьи краткие и афористичные. Авторы заботились не столько о политической добродетели, сколько об убедительности мысли и выразительности языка. В наших тогдашних толстых ежемесячниках сотрудники за редким исключением писали одним языком и одним стилем. В «Новом Пути» дорожили своеобразием. Значительная часть «новопутейцев» состояла из «декадентов». С.Н. Булгаков весь был преисполнен самой высокой добродетели и больше всего боялся «порочных» поэтов. Он сразу почувствовал, что я не так уж строг к декадентам, и умолял меня быть осмотрительней в отделе поэзии», – так вспоминал Г.Ч. ( там же).

В те годы Д.С. и З.Н. были не только на стороне революции, но и считали, что её мистическое осознание является настоящим и подлинным путём к новому воплощению Иисуса Христа, к Третьему Завету. Г.Ч., самый молодой сотрудник редакции, был сразу же после вышеупомянутого разговора назначен ответственным секретарём «Нового Пути», который значительную часть печатного объёма уделял публикациям протоколов Религиозно Философских Собраний (РФС). Они в это время были одним из центральных общественных явлений, увлекавших религиозно настроенную интеллигенцию тех лет. Само собой разумеется, что все эти начинания проходили под эгидой Д.С. и З.Н. Мережковских. Г.Ч. активно включился в работу журнала и РФС, сразу завоевав авторитет в кругах и петербургских (Блок, Белый) и московских ( В.Брюсов) символистов. Уровня образования ему зачастую недоставало, однако всё искупали молодая энергия и энтузиазм.

Но в дальнейшем дела пошли не так хорошо. Г.Ч., по его собственным словам, поссорился с З.Н. Гиппиус по поводу публикации одного из её материалов. А немного позднее «Новый путь» перешёл в руки новой редакции во главе с С.Н. Булгаковым и Н.А.Бердяевым, которые стали выпускать его с 1905 г. под новым названием «Вопросы жизни». Мережковские уехали за границу, но Г.Ч. оставался и при новых редакторах на прежнем месте. В чём была причина этих перемен до настоящего времени точно сказать невозможно. С одной стороны, царское правительство запретило Религиозно-Философские Собрания, с другой стороны, движение философов-обновленцев не отвечало внутренним духовным устремлениям Мережковских. Важную роль сыграли и финансовые вопросы. А Г.Ч. по ироническому выражению Блока, был всегда «на подхвате».

В это время произошли два важных события в литературной и общественной жизни: прекратилось издание «Вопросов жизни», и вернулся из заграницы Вяч. Иванов, организовав у себя на квартире сообщество, дружеский клуб литераторов-символистов и сочувствующих им, получивший название «Башня». Разумеется, Г.Ч. стал одним из постоянных посетителей собраний на «Башне».

Это было связано с одной из важнейших проблем, которые беспокоили интеллигенцию того времени: вопрос об отношении к революции. Имеет смысл напомнить, что наиболее полные и целостные воспоминания о том, как проходили собрания на «Башне», оставил именно Н.А. Бердяев, ближайший сотрудник и даже «начальник» Г.Ч..

«Башенный» период деятельности Г.Ч. получил максимальное выражение ( в философском плане) в его книге «О мистическом анархизме» (1906). Вступительную статью написал сам Вяч. Иванов. Эта книга стала сенсацией и навсегда обессмертила имя Г.Ч., как бы иронически и снисходительно ни относились к нему его прежние друзья. Современные исследователи по-разному оценивают дальнейший творческий путь Г.Ч., особенно в период советской власти. Говорят о том, что в конце жизни он обратился к православию, бывал в Оптиной Пустыни. Так ли это? Есть аргументы и за, и против.

Центральной задачей мистического анархизма Г.Ч. считал утверждение индивидуализма, то есть личностного начала – в противовес массовому сознанию, что должно привести к общественному самосознанию, свободному от государственной власти. Как мы уже говорили со ссылкой на «Годы странствий», мысль о борьбе с угнетающей силой государства как была, так и осталась для Г.Ч. определяющей на всю жизнь.

 

2. «Мистический анархизм»

Что же такое «мистический анархизм»? Это учение было одним из проявлений символизма, но в социальном плане. Как французские, так – по началу – и русские символисты (начиная как от С. Малларме и П. Верлена, так и В. Брюсова и К. Бальмонта) свои литературные устремления никогда не связывали с политикой. Мережковские, а вслед за ними и Чулков, как их ближайший сотрудник, начали поворот в сторону борьбы с существовавшим тогда царским режимом. Иногда оппозиционные настроения выражались в форме либеральных высказываний и демонстраций, а иногда оборачивались активными революционными выступлениями. Сам Г.Ч. стоял на крайне левом фланге.

Но следует заметить, что реальный анархизм и анархизм «мистический», как его понимал Г.Ч., далеко не были тождественны друг другу. Видный анархист и теоретик анархизма А.А. Боровой (1875-1935 г.) в книге «Анархизм» (1918) так определял сущность анархизма:

«Анархизм есть апофеоз личного начала. Анархизм говорит о конечном освобождении личности. Анархизм отрицает все формы власти, все формы принуждения, все формы внешнего обязывания личности. (…) Прежде всего – отрицание власти, принудительной санкции во всех её формах, а следовательно, всякой организации, построенной на началах – централизации и представительства. Отсюда и отрицание права и государства со всеми его органами. (…) Анархист не может терпеть умаления своей свободы, от кого бы оно ни исходило – от власти абсолютного монарха, или от диктатуры пролетариата» («Анархизм», фототипическое переиздание М., 2007, с. 13, 19, 167).

В число анархистов А.Боровой включал М Штирнера, Ницше, Бакунина, Прудона, Льва Толстого и даже некоторых социалистов, например Луи Блана, но сам себя считал последователем П.А. Кропоткина. Ограничивался ли анархизм только социальными и нравственными требованиями? Этот вопрос ещё нуждается в дополнительных уточнениях, поскольку и сами основатели анархизма, как социально-политического движения (М. Штирнер, М.А. Бакунин, П.-Ж. Прудон) отчётливо видели в нём религиозно-философское начало, а тем более это относится к Л. Толстому.

К тому же известно, что, по крайней мере, Бакунин был членом и участником масонского движения. И это не вызывало никаких недоумений у его соратников по революционной борьбе. В 1845 году он получил посвящение в члены масонской ложи «Социальный прогресс» Великого Востока Италии, а 3 апреля 1865 года ему был вручен патент на 32-ю степень Древнего и Принятого Шотландского Устава от великой консистории Великого Востока Италии. К тому же Бакунин был автором «Современного катехизиса франкмасонства», в котором обосновывал революционную суть вольных каменщиков (сведения из А.И. Серков «История русского масонства 1845-1945»СПб,1997). В 1850-х годах также был принят в масоны друг и единомышленник А.И. Герцена Н. Огарёв. Анархистов часто упрекали в индивидуализме, и это не лишено оснований, однако тот же Герцен в своё время заметил: «Всего менее эгоизма у рабов», поскольку раб, являясь членом жёсткой государственной структуры, или не может приобрести или утрачивает свою человеческую индивидуальность ( ср. у Чернышевского о России того времени: «Сверху донизу все рабы».). Судя по всему, Г.Ч. не знал об оккультных и масонских истоках и связях в кругах революционеров-анархистов. Во всяком случае он об этом явно не говорил.

В 1917 году Г.Ч. написал книгу «Михаил Бакунин и бунтари 1917 года», где, можно сказать, последний раз в своей жизни сказал «нет» большевистскому перевороту, по крайней мере, в печати. Однако преследования анархистов со стороны большевистского режима не заставили себя долго ждать, и, само собой разумеется, они начались в Москве сразу после переезда туда советского правительства, вслед за которым переехала и ВЧК во главе с Дзержинским. В январе 1918 года был создан «Совет Московской федерации анархистских групп», при котором существовала вооружённая боевая организация «Чёрная гвардия». Это придало анархистам определённый легальный статус. Но большевикам необходимо было провести определённую «зачистку» территории для обеспечения безопасности ленинского режима. Начиная с 12 апреля 1918 года, в Москве и во многих городах России были произведены сотни арестов и десятки расстрелов руководителей анархистских организаций.

Чтобы отметить их влияние, констатируем факт, что такие города как Витебск и Курск некоторое время целиком находились под контролем анархистов. Массовыми расстрелами руководил Н.И. Подвойский. Ответные акции не замедлили последовать. Анархисты (по некоторым сведениям, возглавляемые знаменитым матросом Железняковым) организовали крушение поезда Высшей военной инспекции, в котором ехал Подвойский. Но он остался жив. Основная масса анархистов была вынуждена переместиться на юг России, где через некоторое время возникло движение Н.И. Махно.

Расправа с анархистами сразу же насторожила оппозиционные партии, не вошедшие в советское правительство, которые справедливо усмотрели в ней начало грядущих политических репрессий. В статье «Полицейщина против анархии», опубликованной в меньшевистской газете «Вперёд!» 21 апреля 1918 г., говорилось: «и не во много ли страшнее для пролетариата этот режим полицейщины, боящийся света и гласности, нежели те несколько десятков преступников, от которых может быть и избавит нас большевистская расправа с анархистами» (цит. по кн. И.С. Ратьковский «Красный террор и деятельность ВЧК в 1918 г.», СПб, 2006, с. 77). Последующие события – процесс по делу эсеров в 1922 г., дело Промпартии в 1930 г., процесс по делу меньшевиков в 1931 г., не говоря уже о многочисленных репрессиях внутри большевистской партии, – показали, что все эти опасения были совершенно справедливы. Но Г.Ч., разумеется, тогда ещё знать этого не мог.

Таким образом, «мистический анархизм», хотя и косвенно, но соприкоснулся с деятельностью реальных анархистов, И Г.Ч. должен был как-то определить своё место в этом процессе. Как сторонник революции он оказался на стороне советской власти ( так же как Блок, А.Белый, В. Брюсов), но как анархист в душе, конечно. не мог сочувствовать установившемуся в конце концов режиму.

В кругу символистов того времени непререкаемыми авторитетами, однако, были не Бакунин и его последователи, а Ф. Ницше, А. Шопенгауэр, – а на русской почве, конечно, Вл. Соловьёв. Их мысли рассматривались и оценивались по-разному, но главным было то, что мыслители этого круга как бы гарантировали своей судьбой и творчеством право на свободу. Это отличало их в положительном смысле от наставников «православного миросозерцания». В связи с этим Г.Ч. писал, что наибольшим анархистом приходится считать Ницше – по уровню отрицания всех норм: и социальных, и моральных, и религиозных. Эти мысли были центральными в книге «О мистическом анархизме». Смысл этого понятия Г.Ч. определял так: мистический анархизм – это то же самое, что и мистический национализм. Россия, подвергшаяся международной политической и оккультной атаке, являет собой смысл светлых и богоявленных начал. Главное: утверждение индивидуализма, который должен как бы привести не только к общественности, но к свободной от государственного режима демократии.

Сам автор говорил словами своего предшественника об этом в той же книге совершенно ясно: «Я стремлюсь к организации общества и коллективной собственности снизу вверх посредством свободного соединения, а не сверху вниз посредством какой-нибудь власти» (М.Бакунин, цит. по кн. «О мистическом анархизме»). Так открывал свою книгу Г.Ч. в упомянутом издании. Но для Г.Ч. мистический анархизм не являлся чем-то придуманным, как бы внесённым извне. Это было для него отражением исконной русской сущности. Но для понимания этого нужно было погрузиться глубже в понятие анархии как явления не только социального, но и мистического.

Анархизм для Г. Чулкова и его друзей-символистов был вовсе не таким социально-политическим учением, каким оно представлялось социал-демократам, и особенно большевикам. Как это отмечалось выше, Г.Ч. не знал о том, что родоначальник анархизма М.Бакунин, хотя и был далёк от «мистического анархизма», но был связан с масонскими учениями. Эта тема лишь намёком затрагивалась в исследованиях советских политологов, которые излагали официальную точку зрения о том, что Бакунин, как и Маркс, являлись будто бы не более чем социальными реформаторами. И тот, и другой были религиозными мыслителями, о чём начинают догадываться только сегодня.

Нам известны конфликтные ситуации в рамках организационной структуры I-го Интернационала между Марксом и Бакуниным, в результате чего I-ый Интернационал прекратил своё существование. Во времена соперничества Маркса и Бакунина в I-ом Интернационале ключевым моментом был еврейский вопрос и его религиозная сущность. Но глубинная суть этой проблемы для Г.Ч. была неясна. Он рассматривал себя как романтического революционера: «Моё понимание музыки приближается к толкованию Шопенгауэра, который утверждал, как известно, что “музыка такая непосредственная объективация и снимок с самой воли, каким оказывается сам мир”. Вследствие этого мы можем смотреть на мир и музыку как на два различных выражения одной и той же вещи. Музыка не снимок явления, а непосредственно изображает вещь самоё в себе. Причём – разумеется – мистический опыт, как начало музыкальное, обусловливает утверждение личности в её сущности, открывая единство индивидуума с миром.

И – наконец – под мистическим анархизмом я разумею учение о путях последнего освобождения, которое заключает в себе последнее утверждение личности в начале абсолютном».

Читателю нашего времени эти слова необходимо пояснить. Утверждение индивидуализма для Г.Ч. было равно мистической революционной борьбе против тогдашнего «тоталитарного» режима, под которым подразумевалась царская власть. (Им тогда казалось, что страшнее кошки зверя нет. И Г.Ч. , и Мережковские тогда ещё, разумеется, не хлебнули всласть советскую власть.). Легко вспомнить, что аналогичные мысли высказывали и Минский, и Бальмонт. В кругу символистов считалась общепринятой мысль о том, что дни царского режима сочтены. Но в 1909 году появились «Вехи» с их резкой отрицательной оценкой роли русской интеллигенции в истории России. М Гершензон, Н. Бердяев и другие авторы считали, что интеллигенция увлекла Россию на опасный путь революционной борьбы, который ни к чему хорошему привести не может. И Мережковские, и Г. Ч., и ряд других символистов отнеслись к такой оценке чрезвычайно неодобрительно, поскольку считали себя интеллигентами, и в этом смысле наследниками и продолжателями великого дела петровских реформ и декабризма. Разумеется, большевики и особенно Ленин, а не только оппозиционеры околокадетского круга, обрушились на «веховцев» с проклятьями. Опять парадокс, но нельзя не заметить, что уже тогда отчасти некая тень большевизма легла на творческие искания Г.Ч..

Цитируем из той же книги: «Если Бакунин не принимал Бога, пользуясь формулой “Dieu est donc l' homme est esclsve” ( если есть бог, то человек раб, фр.), то Достоевский не принимал Божьего мира. ( …)

Итак, принимаю Бога и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость Его… – говорит Иван Карамазов. “Я не Бога не принимаю, – поясняет он далее – я мира Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять”. И ещё далее:

“ Не Бога я не принимаю, а только билет Ему почтительнейше возвращаю ” .

“Это бунт.”, – тихо и потупившись отвечает Алёша на мятежные речи брата».

А для Г.Ч. мятежность, бунт были не только основополагающей частью общественного движения, но и структурной основой собственной личности: «Достоевский, гениальный Достоевский, не сумел выйти на истинный путь последнего утверждения личности, сам он постыдно склонил голову перед лицом эмпирической государственности, перед мёртвым ликом православной церкви, но, тем не менее, именно он раскрыл мистическо-анархическую идею “неприятия мира”». Вот его резюме.

В книге «О мистическом анархизме» Г. Чулков достаточно критически писал о «непримиримости психологии исторического христианства с любовью к жизни», противопоставляя первое последнему: «Владимир Соловьёв стоит на том пути, где оканчивает своё траурное шествие историческое христианство и на который вступает для дальнейшего движения вперёд религия освобождения и обновления. Будет ли этот ренессанс христианским ренессансом, мы не знаем, но, во всяком случае, необходимым условием для того, чтобы возникла церковь любви и свободы, а не церковь смерти и тления, должна быть живая надежда, что сомкнётся, наконец, земля с небом в едином союзе…».

Уже из этих слов ясно видно, что мистический анархизм, а вместе с ним и вера в позитивную цель революции, в «музыку революции» для Г.Ч. была верой поистине религиозной, но напрямую с христианством не связанной. И там же он сопоставляет свои взгляды с «оправданием плоти» у В.В. Розанова: «… несколько угловатая, но смелая постановка этой проблемы у В.В. Розанова должна быть рассматриваема как желанный выход из православного тупика.

Правда, прозрения Розанова затемняются постоянно его бесчисленными отступлениями, однако иные страницы его писаний пылают подлинным мистическим огнём, и при этом свете воочию видишь святую первооснову земли, кощунственно поруганную “спиритуалистами”, которые не понимали песен Соломона и никогда не знали религиозной влюблённости».

И опять здесь характерное для Г.Ч. противоречие «религиозной влюблённости», которая напоминает нам и о «Вечной Женственности» Вл. Соловьёва, и о «Прекрасной Даме» Блока, и о бестелесной любви З. Гиппиус, с одной стороны, и откровенно плотскими, исполненными оргиастических страстей наслаждениями, которые воспевали В. Розанов, а отчасти и Вяч. Иванов. Это противоречие проходит через всё творчество Г.Ч..

А тогда (в 1906 г.) Г.Ч. пишет пока по-другому: «Во всех случаях мистического опыта – и в искусстве, и в оргиастических служениях – момент пола имеет роковое значение. Эта истина, раскрытая уже давно, обнаруживается до полной очевидности Вяч. Ивановым в эллинской религии страдающего Бога». И вывод: «Борьба с догматизмом в религии, философии, морали и политике – вот лозунг мистического анархизма» ( там же). И эта борьба должна будет привести к мистическому преображению личности, обретению этой личностью мистического опыта, который поведёт её по путям свободы.

Вот почему, по мысли Г.Ч. «мистический анархизм, чуждый аскетизму, всегда трагичен, и в нём преображаемся мы чрез страдания, чрез жертву.

Правда, эти страдания и эта жертва решительно не связаны с покорной и бессильной психологией раба: напротив, момент богоборчества выявляется здесь с великой силой. В этом богоборчестве и одновременно богопризнании и раскрывается глубочайший, мистический трагизм личности».

Не нужно подыскивать отдалённые исторические параллели, чтобы убедиться, что суждения такого рода имеют прямую основу, как в теософии и оккультизме, так и в отдельных тезисах масонской доктрины. Эти мысли с разными оттенками разделялись тогда так или иначе всеми символистами. Как и они, Г.Ч. также осуждал и декадентство. Символисты склонны были понимать это слово в его буквальном смысле: как упадничество, рассматривая самих себя в качестве революционеров духа, стремящихся к мистическому возрождению как подлинной цели искусства.

«Что такое декадентство как психологический фактор?» – задавал этот риторический вопрос и Г.Ч. в своей книге, отвечая: «Я разумею под декадентством утверждение эмпирической личности как самоцели». При понимании декадентства в таком смысле он как бы автоматически включал в его ряды и всех прежних анархистов, которых критиковал за их приверженность к эмпирическим ценностям индивидуума и общества.

На самом деле, по мнению автора, «”Высшее блаженство, поистине, заключается в том, чтобы утвердить своё мистическое я ” – вот заповедь нашего времени». Эта «заповедь» в дальнейшем разъясняется следующим образом: «”Да будет воля Твоя”– так говорит наша эмпирическая личность нашему изначальному я, которое утверждает себя в общественности и далее – в мире как становящееся божество. Мы являемся богоборцами, пока мы не ведаем, что абсолютное и наше мистическое я есть одно и то же вечное начало, пока мы не сознаём своей божественной воли и своей извечной жертвы». В этом рассуждении сразу открываются различные влияния, которые Г.Ч. пытался соединить воедино. Во-первых, мысль о «коллективном» спасении, идущая от Вл. Соловьёва и преломившаяся в работах Мережковских как пристальное внимание к общественности, к социальному началу и к их попыткам создать новую церковь. Во-вторых, может быть, неявно и для самого автора здесь проявились элементы учения индийских философов о высших планах индивидуальности, атмане и брахмане. Впрочем в русскую мысль элементы Веданты были привнесены уже начиная с «Тайной Доктрины» Е.П. Блаватской.

Однако всё это ничуть не мешало Г.Ч. вновь и вновь возвращаться к любованию отдельными аспектами социалистических мировоззрений и даже идеализировать их буквально в маниловском духе. «Мы разделяем упование Ибсена и думаем, что путь к этому новому, освобождённому и преображённому миру есть путь великого восстания, великого мятежа. Социальная революция, которую должна в ближайшем будущем пережить Европа, является лишь малой прелюдией к всемирному прекрасному пожару, в котором сгорит старый мир (Ср. у Блока десятилетие спустя: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем» – Г.М.). Старый буржуазный порядок необходимо уничтожить, чтобы очистить поле для последней битвы: там, в свободном социалистическом обществе, восстанет мятежный дух великого Человека-Мессии, дабы повести человечество от механического устроения к чудесному воплощению Вечной Премудрости».

Современному читателю приходит на ум история о незадачливом изобретателе Франкенштейне из знаменитого романа Мэри Шелли, который посредством долгих лабораторных опытов создал чудовище, погубившее создателя. Похожая история и в «Роковых яйцах» М. Булгакова. Впрочем, так революцию оценивали многие, конечно, уже после того, как она совершилась.

Тем не менее, Г.Ч., по крайней мере в этой книге, до конца был убеждён в том, что «мы должны превратить нашу жизнь в неустанную борьбу с властью. Наша непримиримость обусловлена сознанием нашего единства с Премудростью. Всякое механическое начало в истории и в космосе нам равно ненавистно, будет ли оно проявляться как «государство», – или как «социальный порядок», – или как «законы природы». Мы можем быть «политиками», но только в обратном смысле, т.е. мы должны участвовать в политической жизни, поскольку она динамична и революционна, поскольку она разрушает государственные нормы (…)». В этих словах чудится уже не только горьковский «Буревестник», но и выступления пролеткультовцев. Почти незаметно, как символизм перетекает в апологию ещё пока не развившегося соцреализма.

Отчасти эти мысли возникают и в последующих работах Г.Ч., но следует отметить, что в дальнейшем он всё более солидаризируется с позицией Вяч. Иванова о теургической сущности искусства, вслед за ним говоря о том, что и социальный бунт, и общественная борьба в целом становятся формами жизнетворчества, как бы творческими актами не то, чтобы искусства, но чем-то более высоким отчасти – явлениями теургическими. Заметим, что буквальный перевод слова теургия означает, собственно говоря, «богостроительство», то есть то, в чём обвиняли большевики М.Горького, А.Богданова, А. Луначарского…

«Теургическое значение общественная борьба приобретает только в том случае, если она дионисична. Надо прислушаться к ритму данной эпохи, чтобы определить её характер в отношении к началу дионисиазма. И Ницше точно говорит: “В музыке данного народа увековечивается его оргиастические волнения”. Величайшие музыкальные произведения нового времени – почти весь Бетховен и «Кольцо Нибелунгов» (так в тексте – Г.М.) Вагнера – отражают в себе религиозные моменты революционного подъёма» («Покрывало Изиды», 1909).

Любопытно сопоставить это суждение с историческим фактом из биографии М.Бакунина. Во время революции 1848-49 годов он постоянно пророчествовал о том, что Европа погибнет в пламени мятежа. Однако в 1849 году он услышал в Лейпциге 9-ую симфонию Бетховена в дирижёрском исполнении Вагнера и заявил, что это произведение заслуживает того, чтобы оно уцелело в мировом пожаре. Некоторые исследователи предполагают, что именно Бакунин, будучи близким другом Вагнера, стал одним из прототипов Зигфрида в «Кольце Нибелунга». А ведь в том же сборнике «О мистическом анархизме» Г.Ч. писал: «Бакунин начал борьбу с идеей государства, но, не имея никакого внутреннего опыта, ничего не мог предложить новому обществу и в конечном счёте является прямым насильником с опустошённою душой». И там же: «Кажется удивительным и неправдоподобным, что такие мыслители, как Лев Толстой и Михаил Бакунин, могли пройти мимо Музыки (…), не заметив нового плана жизни, который является новым путём к желанному безвластию».

Однако концепция мистического анархизма, поначалу привлекшая внимание некоторых символистов, впоследствии их разочаровала. В «Кубке метелей» ( 1908) А. Белый создал откровенно пародийный образ Г.Ч., выведя его под именем Жеоржия Нулкова:

«Выскочил Нулков. Приложился ухом к замочной скважине, слушая пророчества мистика-анархиста.

Наскоро записывал в карманную книжечку, схваченный ужасом, и волоса его, ставшие дыбом, волновались: “Об этом теперь напишу фельетон я!”».

И в другом месте, там же: «Козловод Жеоржий Нулков крутил в гостиных мистические крутни.

Смеялся в лукавый ус: “Кто может сказать упоённее меня? Кто может, как мёд, снять в баночку все дерзновения и сварить из них мистический суп?”».

 

Практика внутреннего сопротивления

При рассмотрении вопроса о том, как Г.Ч. относился к эпохе «серебряного века» – лучшему времени его собственной жизни, сразу возникают некоторые недоумения. Трудно понять, почему с таким злорадством он высмеивает то, что 10-15 лет тому назад ему казалось самым дорогим и близким. Прежде всего это относится к его взаимоотношениям с В.В. Розановым, А Блоком, Мережковскими.

Как уже говорилось, Г.Ч. и В.Р. были хорошо знакомы, но через некоторое время Чулков оставил язвительнейшие воспоминания о личности Василия Васильевича и его взглядах, в которых вопрос о значении пола и значении личности был обрисован в откровенно пародийном аспекте.

Это, прежде всего отразилось в повести «Метель» (1917 г.). Справедливость требует отметить, что и в других произведениях Г.Ч. расправлялся со своими бывшими соратниками, как говорится, «по полной». Это относится буквально ко всем. Вот что написано в повести «Метель», которая вся является злой пародией на жизнь литераторов серебряного века (как бы излагается беседа героя, симпатичного автору, с В.В. Розановым):

« – Всегда вы меня расстраиваете. Какая смерть? Зачем смерть? Я боюсь её, и вы боитесь. И всё от нашего христианского воспитания. Этот страх монахи выдумали. Такого страха и быть не должно. Да и смерти вовсе нет.

– Как нет?

– Так нет. Вот у меня семь ребят, князь, да и у вас тоже ведь их немало. Какая уж тут смерть? Помилуйте! Я тут вижу самый расцвет жизни, махровость и пышность, если угодно. Ведь и девки наши когда-нибудь в свою очередь … Ведь тут, князь, сама бесконечность развёртывается!

– Где же тут личность? Моя личность, моё «я»? Позвольте вас спросить, лукавый вы человек!

– Какая личность? Зачем личность? И не надо её вовсе! Личность, князь, один соблазн. Не в личности дело, в спаленке.

– Как?

–Я говорю, что в спаленке, у брачного ложа, вся эта вечность и бесконечность, и самое бессмертие. Вообще всё самое тайное в спаленке становится явным. Приникнуть надо к этому источнику, подышать этим воздухом, тогда и от личности откажешься. В том и сладость, что тебя уже нет, что весь ты в землю уходишь и себя чувствуешь как звено плодородия. Тепло и влажно, и сладостно, и тесно, и, уж без сомнения, праведно. Мать-земля за то порукою. (…) А блаженство, князь, именно в том, чтобы от себя отказаться. Для этого и путь уготован. А всякие там мысли о конце и о личности – это всё вздор и лукавство, и соблазн. От этаких мыслей на полмира тень легла. Люди свой рай потеряли. Сатана посеял семя ненависти, ущерба и разделения.

– Как? Что?

– Человек неожиданно стал сомневаться в своём естественном праве на жизнь. Это случилось, уважаемый князь, ровнёхонько две тысячи лет тому назад».

Речь идёт, разумеется, о возникновении христианства, отношение к которому на протяжении творческого пути было у Г.Ч. неоднозначным. Ему была близка необычайно высокая оценка в христианстве значения человеческой индивидуальности, но отталкивала церковная идеология «непротивления» и апологетика власти, будто бы освящённой «от Бога». Предреволюционное время, особенно после 1905-07 годов для Чулкова предстаёт как «Валтасарово царство» (именно так и названа одна из его поздних повестей), уже заранее обречённое на гибель и уничтожение, от которого не спастись никакими средствами. В повести «Метель» эта ситуация обрисована так:

«… Без сомнений для повествователя, имеет практическую важность одна черта, характернейшая для тех трудных и тревожных лет, когда наш город предчувствовал свою загадочную метаморфозу. Черта эта – чрезвычайное смятение умов и чувств, быть может, никогда на Руси не бывалая. Люди, можно сказать, задыхались от бездействия. Все, правда, играли свои роли. И в этом смысле были «действующими лицами», как говорится. Но на самом деле никто не действовал, да и едва ли многие были в то время «лицами» в точном смысле этого выражения. Сатана что ли пошутил над нами тогда?

Ведь и до сего дня иные рожи гуляют среди нас, мечтая заманить народ на свой сатанинский маскарад. Но теперь нас не проведёшь. Мы теперь по настоящему захотели быть и «лицами» и «действующими».

Посмотрим, что из этого выйдет».

Повесть была написана после февральской революции, и Г.Ч. ещё не знал, что из этого выйдет. Ждать осталось совсем недолго.

Примерно тот же иронический взгляд нашёл отражение в повести «Слепые» (1911), посвящённой взаимоотношениям А.Блока (в повести он изображён сатирически и весьма недоброжелательно в образе Бешметьева) и автора (Лунин). Последний говорит Бешметьеву: «А я думаю, что не только художникам, но и вообще многим современникам нашим трудно теперь верить в логику и в прочность нашего отношения к миру. Все мы живём фантастически.

– О, да! Да! – поспешил согласиться Бешметьев. – Это вы правду сказали: мы живём фантастически. Вот сейчас революцию переживаем мы (речь идёт о революции 1905 г. – Г.М.) – и я совсем вне политики, но, представьте себе, я чувствую революцию как-то особенно, и мне всё кажется, как будто бы веют над Россией какие-то силы тайные». Это легко сопоставляется с «музыкой революции», которую тот же Бешметьев – Блок почувствовал немного позже. Но философская канва – это лишь обрамление запутанных взаимоотношений, сложившихся между Блоком и Г.Ч. с одной стороны, и Л. Д. Блок– Менделеевой и актрисой Н. Волоховой (блоковская «Снежная маска»), которые составляют сюжетную канву повести.

Л.Д. Блок (Менделеева) в своих воспоминаниях «Были и небылицы о Блоке и обо мне» (до сих пор они опубликованы только частично) пишет обо всей этой истории, а особенно о Г.Ч. так: «Мой партнёр этой зимы … наверное, вспоминает с не меньшим удовольствием, чем я, нашу нетягостную любовную игру. О, всё было, и слёзы, и театральный мой приход к его жене, и сцена a' la Dostoevsky. Но из этого ничего не получилось, так как трезвая жена в наши игры не входила и с удивлением пережидала (…). Но мы безудержно летели в общем хороводе: «бег саней», «медвежья полость», «догоревшие хрустали»… и лёгкость, лёгкость, лёгкость». Л.Д. признавалась, что Чулков был первой её «физической» изменой Блоку. Может, поэтому, «лёгкость»?

В повести при изображении всех этих взаимоотношений у Г.Ч. никакой «лёгкости» нет и следа. Напротив, господствуют трагические чувства и ощущения. Вот в них-то и выражаются нагляднее всего те самые «силы тайные», которые повеяли над Россией.

Когда Г.Ч. отошёл от круга Мережковских, особенно после их отъезда во Францию в начале ХХ века, Вяч. Иванов стал для него одним из самых близких друзей. После событий октября 1917 года Вяч. Иванов выступил с одним из своих самых значительных стихотворений не в лирическом или философском, но и в политическом аспекте. Он принял на себя, хотя бы отчасти, вину за происшедшее. Г.Ч. сразу же откликнулся на это стихотворным посланием своему другу и учителю. Оба стихотворения датируются декабрём 1919 года. Уместно процитировать их целиком.


 

Вячеслав Иванов Георгий Чулков

*** Поэту Да, сей костёр мы поджигали, …Могу ли осудить, поэт, И совесть правду говорит, Тебя за мглу противоречий? Хотя предчувствия не лгали, Ведь миру мы сказали: «Нет!» - Что сердце наше в нём сгорит. Мы, буйства тёмного предтечи. Гори ж, истлей на самозданном, Ведь вместе мы сжигали дом, О, сердце-феникс, очаге! Где жили наши предки чинно. Свой суд приемли в нежеланном, Но грянул в небе вещий гром, Тобою вызванном слуге… И дым простёрся лентой длинной. Кто развязал Эолов мех, И мы, поэт, осуждены Бурь не кори, не фарисействуй. Свою вину нести пред Богом, Поёт Трагедия: «Всё грех, Как недостойные сыны Что Воля деет. Все за всех!» По окровавленным дорогам. А Воля действенная: – Действуй! Нет, нет! Не мне тебя судить, Когда ты, поникая долу, Гадаешь – быть или не быть В сей миг последнему глаголу.

Здесь сказано всё и точно.

После революции литературная жизнь Г.Ч. уже в пределах Советского Союза складывается с внешней стороны сравнительно благополучно. Он пишет многочисленные статьи, посвящённые литературным вопросам, одна за другой выходят его книги, среди которых роман « Salto mortale или Повесть о молодом вольнодумце Пьере Волховском».(1930), посвящённый декабристам, которые стали для Г.Ч. одной из постоянных тем, мемуары «Годы странствий» (1930), «Летопись жизни и творчества Ф.И. Тютчева» (1938), «Жизнь Пушкина» (1938) и многие другие. Единственным омрачающим моментом жизни Г.Ч. в 30-е годы был кратковременный арест его жены. (В эти же годы и, видимо, с той же целью как бы для острастки была арестована и жена А.Белого.) Но через некоторое время обе были отпущены. И А.Белый, и Г.Ч. написали униженные ходатайственные письма Горькому, которые якобы были приняты во внимание.

Но по настоящему талант Г.Ч. как прозаика и социального аналитика раскрылся в поздние годы советской власти в его повестях «Валтасарово царство» (1935г.) – злым памфлетом на всю эпоху «серебряного века» и особенно «Вредитель» (1931-1932 г.г.). Разумеется, эти сочинения в те годы не могли быть опубликованы, ни в каком варианте. Г.Ч. сознательно писал их «в стол». Повесть «Валтасарово царство» по своей сути и внутреннему содержанию основана на библейском сюжете: на пиру у царя Валтасара на стене появились магические слова «мене, текел, фарес», что означало: исчислено, отмерено, взвешено. Г.Ч. это пророчество применил к судьбе царской России, а может быть, в глубине души подразумевая и Россию советскую.

Но повесть Г.Ч. «Вредитель» заслуживает более подробного рассмотрения. Для того, чтобы правильно понимать литературно-общественную ситуацию тех лет, следует ясно представлять партийно-политическую работу того времени в области литературы. В 1932 году вышло Постановление ЦК ВКПб «О перестройке литературно-художественных организаций», итогом чего явилось закрытие таких группировок, как РАПП, МАПП, ВОАПП, ВУОАПП и некоторых других. В писательской среде это было воспринято по-разному. С одной стороны, прекратилась диктатура «литературных чекистов», прекратили своё существование издания рапповцев «На посту» (позднее выходил под названием «На литературном посту»), но с другой стороны – многие из бывших «литературных чекистов» приняли участие в подготовке I-го съезда планируемого тогда Союза писателей СССР. Литературный «патрон» этого начинания М. Горький, разумеется, жил тогда за границей – об этом не принято как бы говорить, – но в фашистской Италии, и дуче Муссолини относился к нему также положительно, как и к врагам советского режима Мережковским, да и к самому советскому режиму тоже.

Между тем внутренние отношения между «советскими» писателями в этот период были весьма сложными, и уже тогда начала складываться «подпольная» психология, которая впоследствии через несколько десятков лет переросла в диссидентское движение.

Г.Ч. ушёл во внутреннее психологическое подполье. Повесть названа «Вредитель» не случайно. Все его бывшие идеологические единомышленники по линии не только мистических, но и политических анархистов к тому времени были практически уничтожены, за исключением тех, кто вовремя уехал за границу. Уместно вспомнить, что в эмиграции оказался и Ираклий Церетели «единокамерник» Г.Ч., проходивший с ним по общему делу ещё при царском режиме. В такой обстановке что-то написать можно было только, держа «фигу в кармане». Таковой и стала повесть «Вредитель».

Как и многие другие произведения Г.Ч., она построена на многочисленных литературных ассоциациях, содержит в себе немало пародийного, но также напоминает некоторые одновременно или почти одновременно с ней написанные произведения, большинство из которых не могли выйти в свет при советской власти. Но некоторые из них всё е были напечатаны. Среди последних «Записи Ковякина», «Унтиловск» и «Вор» Л.Леонова, где психология подпольного человека времён советской власти показана весьма выразительно. Об этом тогда же сказал самый видный критик из круга Мережковских Г. Адамович.

Повествование во «Вредителе» ведётся от лица некоего подпольного писателя с иронической фамилией Макковеев, профессия которого – «младший бухгалтер». Он вынужден служить социалистическому государству. Образ, несомненно, автобиографический и характеризуется в повести однозначно: «Автор – типичнейший представитель вырождающегося класса, обречённого на гибель». Свою рукопись он хранит в специальном «укрывище» (если воспользоваться с усмешкой термином А. Солженицына): в дыре, образовавшейся от вынутого кирпича в наружной стороне стены, отверстие в которой он затыкает тем е кирпичом, высунувшись в форточку. Поэтому автор-герой рассчитывает, что при возможном обыске это сочинение не будет найдено.

Он сам и другие герои повести живут в коммунальной квартире, в «квартире 13», что ассоциируется с чеховской «Палатой № 6». Своё произведение «младший бухгалтер» характеризует как «Записки явного контрреволюционера» и уныло констатирует: «Я существую, потому что я спрятался». Однако внешне он выглядит как безупречный советский гражданин, говоря о себе: «подписываюсь на все займы, марширую во всех демонстрациях неуклонно, несу общественную нагрузку безропотно и отнюдь не убегаю с предвыборных собраний, когда требуют разрушения храмов или «высшей меры наказания» для вредителей. И, однако, я трепещу». Главным оппонентом Макковеева в повести является убеждённый большевик Курденко.

О нём сказано: «Он даже безгрешен, ибо не знает никакого нравственного закона (…). Отрицая бытие Бога и тем более церковное учение, он даже не подозревает, что собственно он отрицает. (…) Сам Курденко, между прочим, мне очень нравится. Он совсем новый тип. Он, так сказать, биологически новый тип. Кожаная куртка, которую он никогда, кажется, не снимает (ср. «Голый год» Б. Пильняка и его знаменитые «кожаные куртки» – Г.М.), срослась со всей его статной фигурой. В нём даже есть что-то мифологическое. Я подозреваю, что у него копыта. (…) В Курденко есть что-то привлекательное. Вероятно, его неколебимая вера в мессианскую идею, которую Карл Маркс заимствовал у библейских пророков и приписал пролетариату. (…) То, что у Маркса было замаскировано его политической экономией и его социологией, у честнейшего Курденко обнаружилось и оголилось без всякого прикрытия: пролетариат – мессия.».

Разговоры героя с Курденко составляют идеологический стержень повести. Макковеев с ужасом и с некоторым восхищением смотрит на этого соседа по коммунальной квартире. В Курденко угадывается пародийно сниженный образ Сталина, потому что программа, которая вложена в его уста, – это злая пародия на курс строительства социализма, принятый на XVI съезде ВКП(б) и отчетливо выраженный в докладе Сталина. Курденко с энтузиазмом говорит:

«– Работать надо, Макковеев…

Он был воодушевлён и нравился мне всё больше и больше. Я вспомнил, как Белинский ходил смотреть на строившуюся тогда Николаевскую железную дорогу и плакал от умиления, веруя в прогресс. От этих восторгов Белинского и пошёл весь наш индустриальный романтизм». Но Курденко (Сталин) не забывал и о вредителях:

«А насчёт вредителей не беспокойтесь, ни одного не останется. Мы и партийных почистим. У нас тоже есть задумчивые. Есть, знаете, такие физиономии. Сразу видно, что человек размышляет. Конечно, это не запрещается. Но как размышляет – вот в чём вопрос. тут я с вами согласен, Яков Адамович, бывает вредительство даже просто в одних глазах. (…) Говорит с тобой любезно и предупредительно, а в глазах ненависть, а у иных мерзавцев даже презрение. И придраться нельзя. Это вы, пожалуй, правы, Макковеев. Знаете, мне почему-то кажется, что все эти негодяи и мемуары пишут. Небось, по ночам, тайно».

Разумеется, поражённый такой проницательностью, герой от ужаса вздрагивает, но своего «вредительского» дела не прекращает. Рядом с Курденко, в соседней комнате, живут «винтики социалистического строительства» – пролетарии и партийцы – Братья Трофимовы. Они «вызубрили наизусть, что Христа не было, что православие употребляет с ритуальными целями не то красное вино, не то человеческую кровь по своему невежеству, что религия вообще выдумана богатыми классами для усмирения трудящихся. Если бы у этих Трофимовых не было бы написано на лице какого-то перманентного испуга, их можно было бы почесть за сверхчеловеков, достигших гармонии: для них всё ясно и просто. Почему же у них такие испуганные физиономии?».

Мимоходом Г.Ч. в образе Кудефудрова пародирует В. Маяковского как поэта, поначалу верившего в романтику революции, но затем горько разочаровавшегося в ней и пришедшего к мысли о самоубийстве и покончившего с собой в финале повести.

Макковеев находится не только в противоречии с социалистической реальностью, он и в себе многого не понимает. История ставила тогда такие жестокие вопросы, на которые мы не можем ответить и сегодня, несмотря на мнимое освобождение от тоталитарной коммунистической идеологии и «ростки» подлинной демократии. И то и другое не более, чем мишура, за которой действуют скрытые тайные силы мистического характера. Одно из последних признаний героя в повести таково:

«Очень хорошо, что разрушили храм Христа Спасителя. Было бы нелепым нарушением стиля, если бы сохранился этот характернейший памятник нашей официальной государственной церковности, столь охлаждённой и одеревеневшей в течение двух последних столетий. (…) Я бы на месте православных христиан радовался, что изничтожен, наконец, этот казённый и бездушный храм, столь пышный и столь чуждый “благодатной тайне”, какой дышит, например, Успенский собор, да и вообще всякий храм, созидавшийся органически, с верой и любовью, а не по заданиям правящей бюрократии. Я, безбожник, отлично это понимаю. Храм Христа Спасителя компрометировал православие». В финале повести Макковеева сдают в сумасшедший дом, а его записки, якобы найденные при обыске становятся достоянием…Чего? Сегодняшнего читателя. Они дошли до нас.

Зададимся нескромным, может быть, вопросом: не потому ли правящая бюрократия в совокупности с бюрократией церковной с такой быстротой поспешила «возродить», то есть заново построить этот храм? Г.Ч., если и не был православным человеком, то всё же совершенно ясно понимал, где кончается истинная вера, основанная на душевном порыве, и где начинается апофеоз бюрократического режима. События нашей постперестроечной действительности ясно свидетельствуют, что эти мысли не устарели.

Статья закончена 14 августа2010 г. в 145-летнюю годовщину со дня рождения Д.С. Мережковского. Автор видит в этом определённый мистический смысл.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка