Адаптация
ПОВЕСТЬ О СЧАСТЛИВОМ ЧЕЛОВЕКЕ
Вы может быть, думаете, что счастливый человек – это я? Как вы
поняли, я разучился острить. С чувством юмора у меня давно уже не
все в порядке, Инна права. Счастливый человек в русском
мире начала XXI века – это тот, кто позитивно мыслит, мобилен,
не заморачивается по пустякам и умеет ко всему, в том числе
и к серьезным явлениям жизни, относиться с иронией (к
деньгам только нужно относиться серьезно, чуть не забыл). Ах,
ирония… Сейчас он появится – счастливый человек. Но не
ироничный.
Представители фирмы пообещали заменить пластиковое окно в гостиной бесплатно.
В три часа дня пришли двое рабочих, и с ними менеджер, черноволосый
парень лет тридцати – посланный, как видно,
проконтролировать работу и восстановить репутацию фирмы. Парень привлек мое
внимание тем, что его лицо все время находилось в состоянии,
предшествующем улыбке, а из его темных глазах время от
времени проливался далекий, сильный и очень пронзительный свет.
Тот самый, что вероятно, был у солдат СС, въезжающих на
левый берег Днепра в 41-м. Точно так же смотрела и моя мать,
когда мы с Сергеем сносили ее на стуле по ступенькам больницы –
взгляд, вскрывающий горизонт и достигающий далекой точки,
видной только ей одной.
Я завидовал таким взглядам – мне казалось, что именно они отличают
людей, знающих, ради чего они сейчас живут, от тех, кто этого
не знает. Те немецкие солдаты, что въезжали в
Днепропетровск, пробивали пространство перед собой и уносились дальше за
горизонт, словно были навечно уверены в своей правоте –
несмотря на то, что позже проиграли войну. Пронизывала невидимый
горизонт впереди и моя мать, которая должна была умереть.
Все они видели впереди что-то главное, что придавало им
смысл.
Что?
Вот так – безнадежно, со светящимся благородным восторгом – смотрел
перед собой и этот менеджер среднего звена. В его взгляде
было присмиревшее детское восхищение перед теми предметами или
явлениями, которые проходили перед его глазами. Пока
рабочие снимали старое окно в гостиной и готовились устанавливать
новое, я пригласил парня на кухню выпить чаю.
Его звали Антон Искандеров, так было написано на визитной карточке,
которую он, аккуратно вынув из нагрудного кармана, мне
вручил. Лет ему было примерно тридцать, или, может, чуть больше.
Весь он – со светлыми карими глазами, с аккуратной прической
и мерцающим светло-красным галстуком был красив той
умеренной мужской красотой, что вызывает в людях чувство бодрой,
стабильной, даже какой-то консервативной гармонии.
Антон со спокойным воодушевлением стал мне рассказывать, в чем
преимущество пластиковых окон перед обычными и чем хороша
продукция его фирмы. Странно, я совсем не чувствовал фальши в его
словах. Было заметно, что он искренне верит, в то, что
говорит. В этой вере светилось что-то простое, детское, в ней не
было преданности служащего кормящей его фирме, – я
чувствовал, что в этом человеке есть нечто подлинное, другое, не то, о
чем он сейчас говорит, но при этом связанное с его словами.
Рабочие закончили работы, Антон их отпустил. Я сказал ему, что
возможно, несколько моих знакомых (тут я искренне имел в виду и
себя) хотели бы поставить в своих квартирах подобные окна. И
предложил ему обсудить этот вопрос.
Мы легко разговорились – но почти сразу же внезапно заговорили
совсем не о пластиковых окнах.
...Позже, во время нашей последней встречи, Антон признался, что на
работе он так откровенно ни с кем никогда не разговаривал –
не было повода, да и не принято это у них. Почему же со
мной, обычным клиентом, случайным человеком, он заговорил вдруг
о смысле жизни? Может, опять к нам слетело – лучшее – как,
бывает, опускается на дорожку багровый осенний лист,
объединяющий мысли случайно увидевших его разных людей?
– Вы знаете, я разуверился, – внезапно, без перехода сказал я
Антону, хотя секунду назад спрашивал о преимуществах окон его
фирмы перед другими. – Я совсем не понимаю, что есть в жизни
хорошего. Вот вы искренне любите свою работу, я это
почувствовал, а я… не понимаю, как это можно любить. Да и любить у меня
не получается. Странно, наверное, что я вам это говорю,
совершено вас не зная.
– Почему же? – едва заметно пожал плечами Антон. – Мы с вами
познакомились, знаем имена друг друга. Этого немало для
откровенного разговора.
Он говорил серьезно, будто продолжая рассуждать о достоинствах окон
своей компании. Я все никак не мог привыкнуть к его тону,
одинаково искреннему и серьезному в любых ситуациях.
– Вы думаете, почему мне нравится работа, которую я делаю? – сказал
Антон. – В ней есть много ненастоящего, правда. Но сами-то
окна – настоящие. И они приносят пользу. Вещи часто приносят
больше пользы людям, чем люди друг другу. Мне нравится моя
жизнь.
– Да? А ради чего вы живете?
Он опять коротко пожал плечами:
– Я думал над этим. Ради радости.
Мы сидели на кухне при открытом окне, ветер холодил наши лица.
– Радости?
– Да, когда тебе хорошо, и другим тоже.
– Откуда она берется, радость?
– От веры.
– В Бога?
Антон кивнул
Вот еще один признак жизни – когда люди говорят о Боге. По крайней
мере, в России, при подобном разговоре мы все еще становимся
серьезными. Может, это происходит по инерции, благодаря
неизжитым архетипам прошлого? Даже если некто, напившись в
компании и возомнив себя поэтом, испортит всем настроение
романсами под гитару на тему Бога, мы все-таки не будем смеяться.
Мы брезгливо, с полуулыбкой поморщимся, но не встанем и не
выйдем из комнаты. По крайней мере, не сделаем этого сразу.
Потому что это все-таки серьезно. Потому что в нас пульсируют
остатки пиетета. Бог, господа, еще одна тема, кроме денег,
при обсуждении которой русский человек становится, хоть и
нехотя, хоть на некоторое время – серьезным.
Антон кивнул.
– А у меня этого… нет. – сказал я.
– Вы, видимо, не можете верить, – помолчав, произнес Антон.
– Да, это так, не могу, а не не хочу!
– И еще вы, кажется, ищете подтверждения себя в других.
– Да? Ищу. Это хреново?
– Все ищут подтверждения себя. Кто-то в делах, кто-то в религии,
кто-то в самоубийстве. Искать подтверждения себя в людях, мне
кажется, тяжелее всего.
– Вы… пробовали?
– Меня давно волновал вопрос, один ли я на свете. Я, конечно, читал,
думал, людей встречал…
– Но семья, родные, они же у вас есть?
– Это не то, – несколько смущенно, не смотря на меня, улыбнулся
Антон. – Это есть, конечно… это и надо любить, но одних родных
все-таки недостаточно. Ведь когда остаешься один, понимаете,
а мы часто очень, очень одни… в такие моменты всегда хуже
всего. Понимаете, у любого человека ведь есть отец. Тогда,
думал я, как же тогда может быть все человечество без отца?
– Без отца?
– Да.
– А потом, потом?
– Потом я почувствовал…
– Что он есть?
– Что Он не просто есть, а действует, заботится о тебе. Просто… я
стал обращаться к Нему, и Он мне помог. Я жил тогда в
Смоленске, после института начал делать свою газету с рецептами,
«Сам себе кулинар» называлась. Весь тираж газеты я носил на
себе, в рюкзаке, ездил по городу и области на автобусе,
электричке, пешком ходил… Особенно зимой было тяжело все это
таскать. Я как-то стоял в электричке, в тамбуре, помню, обратился
к Нему… ну, трудно объяснить. Не то, чтобы молился, я
говорил про себя, просил, или… и как-то вдруг очень быстро
почувствовал, что пробил поверхность воздуха перед собой, и слова,
мысли полетели в этот пролом, словно меня понесло течение…
Да, это было так! Как в море, течение…Я в тот момент точно
понял, что значит искреннее обращаться. Я это только в детстве
помнил, а тогда опять вспомнил. Ну вот, а потом, почти
сразу я выиграл «Жигули», шестерку, по конкурсу в «Комсомольской
правде». Знаешь, бывают такие конкурсы, заполняешь и
отсылаешь в газету. Машину я действительно получил. Стал ездить на
ней, развозить тираж.
Он замолчал, отпивая чай. Потом сказал:
– Несерьезно, правда? Многие, кому я рассказывал, не считали даже,
что это совпадение. Им не нравилось, что такая вот лубочная
история, ангелочек с крылышками. Вот если бы со смертью,
страданием... Вообще не хотели верить. А просто так, по просьбе,
на Рождество! А надо просто поговорить, и Он тебя будет
любить, понимаете? Как отец ребенка. Живи и не греши, просто
ведь, да? Ну вот, я и стал жить. Временами Бог помогал,
временами наказывал. И деньги приходили, и успокаивался как-то...
И трудно, и легко жить.
– Послушайте, Антон.
– Да?
– А как вы… что ты… что ты почувствовал, когда… когда поверил?
Он посмотрел на меня так, словно глядел в этот момент еще и в себя.
Потом покачал головой.
– Это очень трудно передать. Меня… словно накрыло. Все.
Я некоторое время смотрел на него.
– Как же такое возможно… – тихо сказал я, – ведь это все равно, что
поверить в то, что… невозможно. Совсем невозможно.
– Нет, – ровным голосом сказал Антон. – Все, что я увидел и
почувствовал тогда, совсем не оказалось новым. Об этом писали и
говорили много раз, и я читал и слышал это. Просто я читал,
слышал, но не верил. А тут поверил. Это трудно описать словами,
лучше испытать. Это даже… не совсем вера, Саша. Просто тебя
вдруг ставят перед фактом, и все.
– Да, – из вежливости сказал я. Мы молчали. Было как-то стиснуто, тесно.
– И что же… – спросил я наконец, смотря в пол, – К нему, что ли…
только через молитву можно прийти?
– Не обязательно. Я думаю, у каждого своя дверь туда. Я знаю одного
человека, который хотел застрелить себя, и в какой-то
момент, как он мне рассказывал, он сильно, дико закричал: «Боже,
спаси меня!» Бог спас его, и он поверил.
Мы молчали. Тяжесть кружилась над нами гнетущей птицей, словно
примеривалась для последнего объятия.
– Ад тяжело описывать. – внезапно пожал я плечами. – Надоело эту
дрянь мне описывать…
– Какую? Ад?
– Мир.
– Описывать? Почему описывать? – недоуменно посмотрел на меня Антон.
– Да какая разница. Живешь, значит описываешь.
Мы опять замолчали.
Кажется, его встревожил мой жесткий тон. За окном ходили по карнизу
и хлопали по стеклу голуби. Примерно около минуты мне было
легко, хорошо, свободно. А потом, внезапно, быстро – против
своей воли – я стал резко слабеть. Словно цунами слабости
обрушилось на меня. Это было то самое сильное, мрачное, душное,
что приходило ко мне в последнее время так часто – и вот,
оно опять вернулось. Что это, как его назвать? Депрессия,
сгусток зла, болезнь? Это обняло и сжало меня со всех сторон и
стало выдавливать из меня, словно из надутого мяча, воздух.
Стало так плохо, что хотелось тут же, невзирая на правила
вежливости, вскочить со стула и свалиться на диван или хотя бы
на пол и там, сжавшись, свернувшись, хоть как-то пережить
этот ужас. Я едва сдерживался.
Что, если встать сейчас и выпрыгнуть в окно? – вспышками думалось
мне. – Прямо в эту минуту, сейчас! Каждый ищет подтверждения
себя, например, в самоубийстве… А? Прыгнуть?
Казалось, воздух между мной и окном стал втягивать меня в себя – как
бывает во время бури в водяной или воздушной воронке.
Внутри меня ходили, словно быстрый прибой, волны лихорадочного
тепла; мое стучащее сердце, казалось, должны были слышать на
улице.
Похоже, Антон заметил мое состояние. Но он тихо сидел и молчал.
Через несколько минут меня медленно отпустило – словно то, что
сжимало, чем-то вдруг отвлеклось или с любопытством решило
узнать, что я сделаю дальше. Я почувствовал, что надо говорить,
открывать рот – иначе станет еще хуже.
– А у меня, знаешь, нет сил верить в… Бога. – разлепив губы, наконец произнес я.
У Антона снова был этот направленный на меня и одновременно в себя
самого взгляд: как бы отраженный луч света.
– Мне трудно что-то советовать, Саша. Это надо почувствовать.
– Что?
– Что другого выхода нет.
– Нет… Почему нет?
– Это как в комнате, в которой только один выход, а мы все время ищем другие.
– А вдруг этого единственного выхода тоже нет?! – резко, чувствуя
какую-то новую, побежавшую по мне волну, выпалил я.
Таких резких перепадов настроения со мной давно не случалось.
Страшно и больно одновременно.
– Что, если это иллюзия? – злясь, почти уже закричал я. – Если это
вбитая в мозги фантазия, если это гипноз? Тогда – что? Вот
умер ты, думаешь, что в дверь выйдешь, ан нет, ты просто
сгниешь в этой комнате – и все! И вокруг – миллиарды таких же
комнаток без выходов, ячейки, в которых все и живут только
благодаря иллюзии. А внизу – в ячейках-гробах такие же фантазеры
лежат, уже сгнившие, но спокойные, радостные, потому что
они, видишь ли, верили. А не увлекались, не верили бы – так
сдохли бы от безвыходной жути сразу, едва стали взрослыми.
Тогда пусть же она существует, эта иллюзия, дверь, выдуманная,
если она так нужна для хорошего самочувствия человеческого,
так? Так? Так??
Антон опустил голову. Посмотрел на чашку с чаем. Воздух вокруг стал тяжелым.
– Мне кажется, Саша, иллюзия существовать не может. Ее нет.
– Нет, конечно, – радостно кивнул я.
Мне хотелось смеяться.
– Человек не может опираться на то, чего нет, – сказал Антон, не
поднимая головы. – Он не может выходить в нарисованные двери,
понимаешь? Это же просто. К тому же верующий человек не
выходит в дверь после смерти. Он в нее сразу, только родившись,
выходит. И живет уже не в этой ужасной комнате, которую ты
описал, а снаружи.
– Факт, – сказал я. И громко засмеялся. И тут же воскликнул: – Но
ведь двери-то нет, нет! Я же сказал! Нет! Это иллюзия. Бред,
фантастика во спасение!
Антон поднял на меня глаза – тяжелый воздух колыхнулся. Посмотрел на
стол, взял со стола чайную ложку и показал мне.
– Что это?
– Ложка, ха-ха…
– Она иллюзия?
– Нет.
– Ну да, это такая маленькая, малосущественная вещь в нашей жизни,
чайная ложка – и она тем не менее настоящая. Да? А мы говорим
о самом главном. Ты только представь, Саша – о самом
главном в нашей жизни говорим. Как же это – самое главное – может
быть иллюзией?
Я смотрел на него. И в то же время смотрел куда-то вперед, дальше,
за окно. Я видел бегущие по площади трамваи из какого-то
ржавого, но прекрасного века, плещущее море, гранитную
набережную, высокие дома. На крышах высоких домов были голубые
бассейны, в которых плавали красивые загорелые люди. Солнце, оно
светило на них. Везде было солнце. Мне показалось, что во мне
прохладно засветился тот самый взгляд, которому я так
завидовал у других. Взгляд, который всегда сильнее, чем смерть.
Взгляд живого человека. Мелкое, самое ничтожное рождается от
чего-то гигантского, а мы этого не чувствуем. Не чувствуем.
Мой брат верил в «The Beatles», я его тетрадь под матрацем
нашел, когда он учился в девятом классе, в этой тетради было
написано «Я верю в the Beatles», и переводы песен Битлов,
словно псалмы из молитвенника.
– Рыба-шар, – улыбнулся я Антону, – ты совсем как Рыба-шар…
Антон странно и страшно посмотрел мне в глаза.
Потом взглянул на часы.
– К сожалению, мне надо идти, – сказал он с внутренней тревогой,
похожей на начинающуюся дрожь.
Я ответил, что да, конечно. Кончено. Мы встали, вышли в коридор.
Когда Антон пожимал мне руку, я вдруг, не отпускаю его пальцев,
быстро заговорил – словно держал речь на каком-то суде и от
этих слов зависела степень моего личного наказания.
– Но все таки, все-таки! Послушайте! Подождите… – я опять перешел с
ним на «вы» – Если вы верите в Бога, то значит, верите и в
Страшный суд! Так? Но ведь это же сказка! Самая натуральная
сказка – вот пройдет столько-то лет, и все-все мертвые
оживут, и соберутся вместе…Сколько их будет? Сто миллиардов,
двести?! И как они уместятся на Земле? И как они будут выглядеть,
все эти люди? Как одеты? Как? Как? Как?! Фантастический
фильм, Голливуд, сказка…
– Я… могу… это сказать, – медленно выговорил Антон. – так, как я это
себе представляю.
– Да? Скажите… Но не из книг, не из церкви, а из себя, свое
собственное скажите, – подрагивая от разбиравшей меня внутри дрожи,
с улыбкой быстро говорил ему я.
– Я думаю, это будет происходить не совсем на Земле. Это будет над
поверхностью земли, в пространстве, в воздухе. Будет,
наверное, темно. И люди будут стоять в воздухе друг над другом и
рядом друг с другом – так, что каждому будет место.
– Что, висеть друг над другом? – я почти хохотал. – На каком же
расстоянии, касаться пятками они будут голов друг друга, что ли?
– Нет, – серьезно говорил Антон, глядя сквозь меня. – Я думаю, всем
будет удобно, никто касаться друг друга не будет. Я…
представляю себе все эти бесчисленные ряды неподвижных в воздухе
людей, друг над другом, везде, всюду… Может быть, в полуметре
друг от друга. Не должно быть толчеи в этом стоянии – это
ведь будет последний Суд.
– Они будут одеты?
– Вряд ли. Скорее обнажены. Какая одежда? Вещи не важны там.
Выглядеть мы будем, как выглядели, когда умерли. Мне кажется,
Страшный Суд будет продолжаться совсем недолго. Господь через
Ангела явит свою волю каждому. И каждый отправится в рай или в
ад, по своим делам.
– А как же будет сам проходить суд, как?
– Я думаю, каждый будет слышать Его голос. И знаете, мне кажется…
– Что?
– Что все хорошо будет.
– Как – хорошо?
– Я думаю, что многих, а может, почти всех…Или даже всех Бог помилует.
– Что? Почему помилует?
– Потому что… Бог милостив. Вот что главное. Он не может не быть
милостивым. В этом все. Без этого трудно, очень трудно…
– Но зачем же тогда стараться не грешить, если он все равно всех помилует!!!
– А это… А это, может быть, для того, чтобы… – я увидел, что Антон
на грани истерики и может в любую секунду заплакать, – чтобы
мы старались… хоть немного… сейчас старались. Может,
количество добрых дел… тогда сможет перевалить количество грешных,
и Он решит… что надо нас… надо всех помиловать… Ведь это еще
неизвестно, помилует ли он. Помилует ли…
Антон ушел.
Я стоял в прихожей, смотрел в зеркало.
Я почти ему поверил. Почти. Даже представил эту картину – в темном
тумане возникают одно за другим светящиеся белые, желтоватые
тела умерших в разные века людей. Их много, очень много –
они висят сплошным потоком, как человеческий млечный путь,
опоясывающий Землю. Висят в воздухе один над другим. И все
смотрят в одну точку перед собой. Их лица освещены. Они видят
Бога и ждут своей участи.
Мне было страшно. Мне было еще и грязно, я был наполнен чем-то
невыносимо страшным.
Желтоватые тела мертвецов, похожие на мертвых куриц. Прямо из морга.
В таком же голом виде.
Перевоплотиться бы в того фантастического человека, которым был
Антон, избавиться от себя прежнего. Но я чувствовал, что это
невозможно. Совсем. Дело в том, что я ничего не хотел. Совсем.
Ничего.
Я мог только иногда, всплесками, что-то чувствовать.
И все.
Я ничего не хотел.
Захотите же кто-нибудь за меня, всуньте в меня это хотение, всуньте,
всуньте! Оттрахайте меня, изнасилуйте, влейте в меня сперму
хотения, чтобы родился во мне ребенок Хотения!
Ну надо же что-нибудь хотеть в этом мире, надо!
Даже умереть не хочется...
Я вошел в комнату.
Хотя… Здесь нужен только шаг. Я подошел к окну, посмотрел вниз. На
Суде все равно ведь простят. Я засмеялся. А если не простят,
то я подниму в сонме шевелящихся голых тел руку и выкрикну с
места: «Эй, Боже, помилуйте-ка! Мне Антон Искандеров,
менеджер по пластиковым окнам обещал, что нас всех тут простят!
Что за лажа? Хочу посмертного счастья, как все!»
У Инны был восьмой этаж. Внизу, на площадке, играли дети. Отсюда,
если выпасть, смерть точно случится наверняка. К тому же под
окном асфальт. И без всякой записки. Просто вдруг выпал
человек и все. Почему, как? Кто будет плакать, сожалеть. Отец,
брат? В конце концов мы не живем, да и не умираем для кого-то.
А для себя. Себя? Я выглянул в окно. Повеяло холодом, а на
ладонях выступил пот. Вот так? Так?
В прихожей раздался звонок.
Кто это? Инне с работы возвращаться рано. Да и в никто в этом городе
ни к кому просто так, без телефонного звонка, не приходит.
Может, участковый, проверяет прописку?
Я отпер дверь.
На пороге стоял Антон.
Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Я сделал два шага
назад. Он вошел в коридор.
– Я тут подумал, – несколько смущенно произнес Антон, глядя то на
меня, то на стену, – только вы не подумайте… Я подумал, что я
мог бы отдать свою жизнь, если бы можно было, чтобы вам
стало лучше. Мне эта мысль в лифте пришла, когда я ехал… Решил
вернуться. Нет, мне не страшно умирать, честно! С девушкой я
расстался, детей у меня нет… родители давно развелись, живут
в разных городах в других семьях и не сразу вспомнят обо
мне… В общем, нет тех, кому я был бы очень сейчас нужен… Вот я
и подумал, что мог бы вам… Конечно, это только мысль – что
я умер бы за вас, мне духовник не разрешит это сделать.
Простите. Я только хотел, чтобы вы знали… что я говорю без
притворства… Если бы я точно знал, что для вас будет лучше, даже
при том, что это нежелательно, преступно… я бы это сделал.
Вы только не думайте, что я из организации какой-то
религиозной, сентиментальничаю тут…или с ума сошел… Просто… мне очень
плохо оттого, что вам плохо… Вам, может быть, хуже, чем
тому, кто умирает сейчас в пустыне от жажды, или на войне…
хуже, потому что на войне естественно, праведно умирать, а вы
умираете…хуже, чем они. Потому что вы от самого себя умираете.
Паскудно, наверное, все это звучит… Я, может быть, потом в
монастырь уйду или в Китай уеду…
– Почему... в Китай? – сухим, липким голосом спросил я, хотя сам
подумал: «Почему духовник?»
– Тот человек, про которого я рассказывал... ну, тот, который
стрелял в себя и который в Бога поверил... Это я. Просто я не
говорил никому, что тогда поверил. Потому что… потому что я там
страшное очень встретил. Очень. И не мог об этом
рассказывать. Потому что... даже сейчас боюсь. Ничего не боюсь, кроме
этого. Вот, извините. Простите меня.
Я посмотрел на него. Антон был точно так же серьезен, как и тогда,
когда с увлечением рассказывал про пластиковые окна. Глаза
его были широко открыты и – как бы горели, шумели жизнью.
Действительно, это было похоже на сумасшествие – только мы оба
находились у этого сумасшествия внутри.
– Спасибо, – сказал я. – У меня… уже все как-то стало нормально.
– Это хорошо, что нормально. Хорошо. – закивал, не закрывая своих
огромных черных глаз, Антон. – Точно?
– Все о кей, – сказал я и намеренно улыбнулся.
– Больше не делайте этого. – Он тоже улыбнулся.
– Да я бы все равно не сделал, – облегченно выговорил я, – для этого
ведь нужна смелость.
Антон покачал головой:
– Не нужна. Это бывает просто. Только не нужно за себя умирать. Я
бред говорю… духовник, конечно, не одобрит. Он скажет, что в
жизни у каждого есть шанс полюбить жизнь. Но если не будешь
жить, то точно и не полюбишь …
– А зачем тебе духовник?
Антон задумался. Потом сказал:
– Одному трудно подчиняться совести. Нужен тот, кто поможет ей подчиниться.
– Всем?
Антон пожал плечами.
– А так… нельзя? – спросил я.
Он снова дернул плечами:
– Я – не могу. Без человека ведь многие не могут. А если без
человека не могут, то куда без Бога.
Я молча смотрел вниз. Потом кивнул:
– Ага.
И произнес с откуда-то взявшейся хрипотцой:
– У меня, знаешь, мать умерла. Я во сне ее вижу. Она почему-то ведет
себя там, как обычно в жизни, когда была живая. Я тоже во
сне веду себя так, словно она не умирала. А потом просыпаюсь
и думаю: почему же она во сне все время живая?
– Она крещеная? – спросил Антон так, словно она действительно была живая.
– Нет.
– Нужно пойти, помолиться о ней. Пусть и некрещеная, сходите и
сделайте это своими словами.
– Хорошо.
– Ну, я пойду… – Антон протянул мне руку. Я пожал ее.
– Я тоже помолюсь за вас, – сказал он, – чтобы вам и ей стало лучше.
– Хорошо, конечно, спасибо.
Он вышел, я запер за ним дверь.
Стоя в коридоре, я слышал, как открылись и закрылись двери лифта, а
затем кабина, глухо загудев, поехала вниз.
Вечером, подождав Инну с работы, я попрощался с ней.
ВЫКЛЮЧЕННЫЙ ТЕЛЕВИЗОР
Квартира на Бабушкинской встретила пустотой. Пустотой чернились
комнаты и предметы, пустота заглядывала в окна и смотрела на
меня из зеркала. Рычали проезжающие по улице автомобили. Я
начал автоматически что-то делать: мыл посуду, убирал в шкаф
мятую одежду, подметал пол. Но не одного дела не довел до
конца. Мысль о том, что все это бесполезно, изводила меня. Нервно
усмехаясь, я бросил веник и сел за стол. Раскрыл и включил
ноутбук. Вспыхнувший белый экран на несколько секунд вернул
мне силы, я начал было писать – но, так и не набрав ни
строчки, выключил компьютер. Нашел чистый листок бумаги, взял
ручку и попытался что-нибудь написать ручкой. Но что? Все
слова, которые я пытался сложить во что-то значимое, превращались
в бессмысленный набор букв. Десятки тревожных воспоминаний
и мыслей слетались ко мне птицами из прошлых годов, городов,
людей и превращали в хлопающий крыльями хаос все, что я
пытался создать. Исчеркав листы, я стал бездумно рисовать на
них облака-пузыри, пронзенные пиками и ножами – но вскоре
бросил и это занятие, потому что темное отчаяние полностью
затопило меня.
– Помогите же мне, помогите хоть кто-нибудь…– просил я заклеенные обоями стены.
Мысль о том, что у меня обычная медицинская болезнь и ее можно
вылечить, немного всколыхнула меня. Я вспомнил, что Инна
несколько дней назад положила в карман моей рубашки листок бумаги с
номером телефона знакомого психотерапевта. Я нашел этот
листок и снял с настольного телефона трубку.
Ответили сразу. Глуховатым и несколько вальяжным голосом доктор
сказал, что я могу приехать к нему завтра.
А мне нужно было сейчас, прямо сейчас.
Понимая, что выхода нет, я выпил смесь разных успокаивающих средств
и лег в постель. Включив лампу, стал читать, и вскоре один
из рассказов, кажется – «Сон смешного человека» – успокоил, а
затем и усыпил меня.
На следующий день я подошел к новенькому белому зданию клиники, где
обитал доктор, и понял, что лечение здесь будет очень
дорогим. Денег у меня оставалось мало, и я подумал, не уехать ли
обратно. Но возвращаться в пустую квартиру, снова подметать
пол...
Поднявшись на четвертый этаж, я постучал в нужный кабинет и вошел. В
комнате было темновато из-за того, что окна были закрыты
шторами. В углу бесшумно светился телевизор. Фигура доктора
виднелась у окна, похоже, он поливал цветы.
– Садитесь, – кивнул он мне, не отрываясь от своего занятия. Я сел в
кресло возле стола и стал смотреть в экран телевизора, где
без звука шла английская экранизация «Гамлета». Закончив
поливать цветок, доктор подошел, присел на край стола и,
наклонившись, внимательно посмотрел на меня.
– Греча? Ты, что ли? – сказал он, дернув подбородком.
– Я… Стар?
– Да.
Я узнал его. Это был Вася Аристархов, мой одноклассник. Кажется, мы
не виделись лет двадцать или тысячу. Аристархов ни с кем
особенно не дружил в классе, но удивительное дело, все к нему
относились хорошо, даже любили его за аристократические
манеры мачо-романтика, которые были тогда в моде. Кличка его в
классе была Стар, то есть звезда. Аристархов отличался от
многих из нас тогда, в начале восьмидесятых. Изысканнее и дороже
одевался, больше нравился девочкам, доставал и перепродавал
модную западную одежду – я, как и все, несколько раз
покупал у него джинсы и кроссовки. В общем-то Стар был добродушным
снобом, сынком обеспеченных родителей. Ему многое прощалось
за его улыбчивую, снисходительную манеру общения и за ум.
Прощалось даже то, что он брал взаймы деньги и почти никогда
не отдавал. Я вспомнил, что Стар как-то занял у меня и не
отдал приличную по советским временам сумму – двадцать пять
рублей. После школы он поступил в медицинский институт.
Мы пожали друг другу руки. Аристархов продолжал сидеть на краю стола.
– Слушай, Греков, не помню только, как тебя зовут… – с улыбкой
покачал он головой.
– Саша.
– Да, Сашка, конечно! Как давно не виделись… Слушай, ну как ты, как
жизнь вообще?
– Да нормально. В Москве живу десять лет. Журналистом работаю.
– Ну и как успехи?
– Какие успехи?
– Ну, вообще, жизнь удалась?
– Не знаю. Смотря по чему судить.
– Да по тому же, что и все. Квартиру купил?
– Нет, снимаю.
– Что так? За десять лет можно было Луну купить. У меня две
квартиры. Сейчас дом в Подмосковье строю, хочу туда переехать.
Слушай, в Днепре ты бываешь?
– В сентябре вернулся.
– Да ты что! Ну как там Екатеринославчик наш, стоит? Изменился, наверное?
Я вкратце рассказал, что видел в Днепропетровске наших
одноклассников Егора и Сергея. По лицу Стара было видно, что ему не очень
интересно их вспоминать, но он с глубокомысленным видом все
время кивал, не отрывая от меня внимательного взгляда.
– А я, вот видишь, психотерапевтом заделался, – сказал он. – Сначала
хирургом был, а теперь вправляю души человеческие, –
Аристархов засмеялся. – Ладно, я понимаю, у тебя ведь что-то
серьезное, Сашка. Рассказывай. И не смотри, что я тебя знаю,
говори мне как доктору, хорошо?
Пересиливая себя, я в общих чертах изложил свои проблемы. При этом я
все время пытался найти такие слова, чтобы наиболее
достойно и небрежно выразить свою мысль
– Не напрягайся, Греча, – вальяжно кривил губы Стар. – Не хочешь
выкладывать мне свою подноготную, не надо! Я и так все вижу.
Ведь мы с тобой одного поколения. Думаешь, я не знаю, какой
вопрос тебя больше всего волнует? Каким ты был, таким и
остался, Грек. Как и многие из нас. Наша беда в том, что мы
повзрослели не в том мире, в котором нам предстояло жить. Мы, как
червяки, разрезанные пополам, все время ищем свои половинки.
А половинки уже чужие и не узнают друг друга. Все время
чего-то не хватает. Чего? Единого смысла. Мы, разрезанные
пополам, были воспитаны так, что смысл у нас всех был тогда
единый. Наши мозги даже не успели сформировать свою собственную
идеологию, как она же и разрушилась. Ты, как и мы все, не
знаешь, в чем смысл твоей жизни. Отсюда все твои болячки,
верно?
– В общем-то так, – ухмыляясь, кивнул я.
– Ну вот видишь… Я давно понял, что самые сложные пациенты – это те,
что копают так глубоко, что докапываются до самих себя,
только с другой стороны, – он снова рассмеялся. – Из-за этого
ты не можешь к жизни приспособиться. Так?
– Да нет, сейчас я уже и не хочу, – сказал я.
– Врешь, Грек, хочешь. Тебе хотелось бы жить комфортно, но чтобы при
этом все вокруг было по справедливости. Так? А когда ты сам
пытаешься эти правила соблюдать и того же от людей требуешь
– твоя жизнь становится нищей. Материально нищей. Так?
Я молчал.
– Слушай, Греча, ты бы написал об этом роман. Тебя же писателем в
школе звали! Сейчас-то пишешь?
– Нет.
– А зря. Вот и напиши. Хороший роман получился. И назови его
«Зависть». Четкое название. Помнишь, мы в школе называли все, что
нам нравилось, четким? Четкая девчонка, четкий парень… Ну так
вот. Напиши: завидую тем мудакам, что имеют деньги и
поэтому всех их описываю, какие они козлы. А заодно себя через
них. Сия печальная повесть найдет горячий отклик в душах многих
неудачников наших дней. Тех, кто ненавидит современный мир
за все, что в нем плохого, но при этом хочет пользоваться
всем, что в нем хорошего. Так? И будут твою «Зависть»
покупать, будут! Книга ведь недорого стоит. Прочитал о себе – и
лучше на душе стало. Человек любит о себе читать, ох как
любит…М-да… а тебе успех, копейка – вот ты и избавился от своих
проблем.
– Я не писатель.
– Ну... если не писатель, то и живи тогда, как человек.
– Как?
– Послушай, Сашка. Таблетки тебе я, конечно, выпишу. Но скажу тебе
вот что, как старый школьный товарищ: если ты сам себе не
поможешь – грош цена будет всем этим таблеткам. Знаешь, чем
отличается взрослый от ребенка? Не только умением зарабатывать
на жизнь, нет. А тем, что он умеет зарабатывать на самой
жизни. Понять и принять жизнь – вот что надо. Я это понял,
когда меня этот гребаный капитализм достал. Меня ведь он тоже
достал, Грек! И знаешь, что я сказал себе? Нет никакого
коммунизма, капитализма, фиделизма, христеизма… Есть только жизнь.
И она вот такая. Представь, что ты на необитаемом острове,
и на остров приплыла женщина, которая по характеру тебе
совсем не нравится. Но она женщина и другой нет. Будешь ее
трахать? Будешь. Соблазни жизнь, отымей ее, женись на ней,
заключи с ней брак по расчету! Жизнь – это же глупая богатая
вдова, которую надо окрутить, чтобы жить по-человечески. Скажи
ей: дорогая, я тебя принимаю такой, какая ты есть, выполню все
твои правила, но и ты дашь мне взамен свободу, радость и
энергию. Вот так.
– А жениться на жизни по любви можно? – усмехнулся я.
– Это прекраснодушие, – поморщился Стар. – Так надо делать с
женщинами, а не с жизнью, Греча. Причем с самыми лучшими. Вот у
меня третья жена сейчас, младше меня на девятнадцать лет.
Красавица, в рот смотрит. Если вырастет и права начнет качать, я
может быть, ее на новую сменю, – он несколько деланно
засмеялся. – Кто ищет, тот находит. А ты все на месте топчешься. А
зачем? Рыбак, когда рыбу ловит, он что, забрасывает невод в
Марианскую впадину? Самый верный способ избавиться от
страданий – перестать копаться в себе. Не рыть себе могилу,
Гречка. Любить и без этого можно. Любить своих детей, жену.
Неужели мало?
– Наверное, не мало... Но не любится. В Марианской впадине тоже
можно рыбу ловить, Стар, и это интересней, чем возле берега.
Знаешь… все, что ты говоришь – это, похоже... для идиотов.
– Ага, так ты особенный? Понятно… – скривил Стар лицо, как в школе,
когда с ним начинали говорить на неприятную тему.
– Нет, не особенный. Просто не могу опускаться ниже, чем я есть…
Выше не могу и ниже не могу.
– О!.. Отличная логика! Не зря тебе в школе про коллективизм
вдалбливали. Вправо, влево – побег, прыжок – провокация. Помнишь то
идеологическое дерьмо, в котором мы плавали?
– Помню. А еще помню, что люди тогда лучше были. Теперь они
циничнее, лживей. Только смеяться стали больше.
– Ага, а еще они умнее стали. Не заметил? Эх, Грек, Грек, как быстро
ты все забыл... Мы же оба с тобой свободы хотели! Читать
книги, какие хотим, говорить, что думаем, за границу ездить,
куда хочется...
– Помню. Но если свобода освобождает от сочувствия себе подобным,
плевать мне на нее, знаешь. Раньше люди были, может быть, и
глупее. А сейчас они умнее стали, точно. Но по мне, лучше быть
глупым, чем злым.
– Боже мой! Твои бы словечки, Греча, в учебники родной речи времен
Брежнева! Детишек учить, мозги штамповать им. Знаешь, от
таких как ты, надо оберегать общество. Ты мешаешь нормальным
людям нормально жить. Грек! Такие, как ты, они как ядерный
реактор, заражают здорового человека больным настроением. А
страдать нормальному человеку противопоказано. Ведь Адам и Ева,
когда в раю жили, они что, о смысле жизни задумывались? Нет,
они задумались потом, когда плод свой дурацкий съели.
Счастье – не в том, чтоб думать! Смысл жизни – в получении
удовольствия от нее, а не в вечном копании. Чем глубже
задумываешься – тем больше страдаешь. Еще Эпикур говорил…
– Интересно, а ты когда понял, Стар, что счастье в бездумности? Уже в школе?
– Нет, тогда я не понимал ничего такого. Просто жил. Да мы все
просто жили, разве нет? Все дети, молодые живут бездумно, легко,
и правильно делают…
– Значит, тогда ты вот также бездумно долги не отдавал? И по
легкости своей мне четвертак не вернул в десятом классе, помнишь?
Аристархов на секунду опешил, потом расхохотался:
– А ты памятливый, Грек! Писатели все соображают, так ведь? Ну да,
долги я частенько не отдавал, признаю… да, я делал это
бездумно и легко, потому что мне приятно было брать в деньги в
долг, и было неприятно их отдавать. Да! Но что же ты, или
другие, не пришли ко мне тогда, не взяли меня за шиворот и не
сказали: «Стар, гони бабка, падла»? Почему не пришли? Почему по
харе мне не дали? Ведь вам было неприятно, что вы деньги
потеряли, и приятно было бы их обратно получить?
– Может, потому не пришли, – сказал я, – потому что не в этом смысл…
Жалели тебя и верили, может быть, что отдашь, Стар.
Аристархов сильно изменился в лице – сощурил глаза, стал как-то
нереально серьезным, даже солидным.
– Ладно, – встал он со стола, – был неправ, извини. Я тебе отдам
сейчас этот четвертак. По курсу… – он открыл ящик стола,
порылся в нем и вытащил калькулятор. – Так, на сколько это сегодня
потянет?
– Да не напрягайся ты, Васька, – с улыбкой выдавил я, – говорю тебе
искренне и с полным удовольствием: не надо... Тем более, что
деньги меня не вылечат. Брось считать, Стар! – резко
крикнул я, видя, что он уже начал подсчитывать что-то на
калькуляторе.
Аристархов отложил калькулятор и повернулся ко мне. Его глаза были
расширены, светились каким-то важным задумчивым выражением.
– А знаешь, Саша, когда я точно понял, что надо просто жить, не
задумываясь над смыслом?
Я смотрел на него.
Аристархов снова уселся на край стола и низко наклонился ко мне:
– Я расскажу тебе, Грек, – сказал он тихо. – Это произошло после…
после того, как я побывал на… на том свете. Четыре года назад.
У меня была клиническая смерть, три минуты сердце молчало.
Я в автокатастрофу попал, лоб в лоб с КамАЗом. Так вот,
знаешь, что оказалось? – повысил он голос. – Ничего. Там. Нет!
– Где?
– После смерти. Никаких тебе тоннелей, свечений в конце – ни-че-го!
Просто жизнь выключается, как телевизор, и все. Пустота! –
Аристархов протянул руку с пультом, нажал кнопку и экран
телевизора погас. – И все. Понял?
– Откуда ты знаешь, – после паузы сказал я. – Ты же ведь был в отключке.
– Я видел, Сашенька, чувствовал! Реально ощущал тогда, что попал в
абсолютную тьму. Абсолютная темнота!. И сколько я в этой
темноте пробыл, не знаю. Она была совершенно черная и, знаешь,
совсем не страшная. Когда меня к жизни вернули, мне даже
обратно в эту тьму захотелось. А что? Здесь заботы всякие,
поиски денег, борьба за выживание – а там – вечный сон без снов.
Спи себе и спи. Потрясающе! И знаешь, какой я вывод сделал
после этого путешествия?
– Ну?
– Надо просто жить и никуда свои мозги не впихивать. Нужно
наслаждаться вкусом жизни, ее питательностью, полезностью. Когда ты
ешь нежную телячью отбивную, ты ведь не думаешь, Греча, о
том, как этот теленок рос, как его закололи, разделывали? И это
не только в еде. Да если бы человек хоть на секунду
по-настоящему глубоко – не так как ты, Гречка, а по-настоящему
глубоко задумался, о том, из чего состоит тот маленький кусок
жизни, который он сейчас проживает, какие миллионы страданий в
этом куске, как мошкара, роятся, он бы просто сдох от
разрыва сердца! Мы и живем, Сашка, только потому, что мало
задумываемся. Надо радоваться, что пока ты живой, все есть, а
потом не будет ничего. Это такую энергию освобождает! Все, чего
я добился, я достиг после того, как понял, что мы
выключаемся, как телевизор. Можно сказать, я заново включил себя, вот
так, пэк! – вытянув руку, он щелкнул пультом и телевизор
вновь заработал. – Сменил пять работ, но свое дело нашел.
Сейчас у меня такой доход, что я могу себе, Сашка, позволить
работать полгода, а все остальное время где-нибудь на Самоа в
океане нырять. Скоро я открою собственную клинику и стану
зарабатывать еще больше. А может, и вообще работать не буду –
зачем, если деньги есть? Какой же тут смысл жизни, зачем он
мне? Зачем портить себе аппетит за ужином?
Я не стал ему возражать. Было видно, что Стар во многом делает вид,
что у него все отлично; точно так же он вел себя в школе. Я
только спросил:
– Стар, а как же Адам и Ева? Ты веришь, что они были, а после
смерти, говоришь, наступит темнота. Как можно верить в одно чудо и
не верить в другое?
– А… так боже мой... это просто метафора...
– Значит, и высшего наказания нет? Делай, что хочешь, потом просто выключишься?
– Почему же нет? Общество недаром законы придумало, чтобы
преступников судить и наказывать. Вот этим законам порядочный человек
и должен следовать…
– А откуда эти законы взялись, Стар? Кто первый определил, что такое
хорошо, а что такое плохо?
– Да какая тебе разница! Опять ты копаешь, Грек!..
Я вдруг стал смеяться. Сам не понимаю, как это у меня получилось.
Аристарх, натянуто улыбаясь, с подозрительным любопытством
смотрел на меня.
– А если… – сквозь смех говорил я, – а если… в телевизоре вместо
выключения, как ты говоришь, и темноты… просто переключат
программу… что тогда? Представь, был ты сперва фильмом «Гамлет»,
а потом – раз, стал рекламой средства от перхоти, вот как
эта, – я показал на экран телевизора. Или нет, – щелкал я
пультом, – был ты, например... был хирургом… а стал – вот... – Я
кивнул на экран, где, высоко вскидывая ноги, танцевал
немолодой юморист.
Аристархов растянул в кислой улыбке левую щеку.
– Знаешь, это остроумно, конечно. Да только вот не надо. Не надо.
Любые формы жизни приемлемы. Какая разница, смешон я или нет,
низок или велик, значителен или ничтожен, – если у меня есть
друзья, любимая жена, дети… Если я никого по башке не бью и
законов не нарушаю?
– А ты не думал, что существует общее для всех форм жизни понятие
красоты и безобразия, великого и низкого?
– Не существует. И не может существовать. Реклама средства от
перхоти нужна тем, у кого завелась в волосах эта перхоть. Шекспир
нужен, не знаю, для воспитания, для образования, там.
Петросян нужен для тех людей, которые его смотрят. Зачем же
возвеличивать одно и принижать другое? Пусть постановщики Шекспира
соревнуются между собой, а утверждать, что это выше, чем
реклама шампуня… знаешь, просто даже смешно для такого
взрослого чувака, как ты, Грек.
Я молчал. Я чувствовал усталость и раздражительность.
Аристархов слез со стола, сел передо мной на корточки и заглянул мне в лицо.
– Ладно, Сашка... Выпишу-ка я тебе хорошего снотворного. Паксил тоже
обязательно… Денег не надо, раз я задолжал тебе. Только
принимать надо строго по расписанию. Строго по расписанию. Эй,
слышишь меня?
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы