Семь снов и соколиный полёт (5)
30
не отвечал ни единым словом, и лишь изредка согласно кивал или
отрицательно качал головой да иногда ещё пожимал плечами. Такие
совместные выходы В. П. окрестил явлением двух портянок.
И вообще, Николай Александрович говорил очень мало: видно, голос
берёг. Во всяком случае, из его квартиры – а жили они вдвоём со
своей благоверной очень уединённо – изо дня в день
доносились следующие фразы: «Борщ хреновый!», «Валаамская ослица!»,
«Ты мне дашь или не дашь?!», «Я уважать себя заставлю!»,
«Сама ты вонючка!» да «Выйди, сатана, из моего кабинета!».
Периодически место сатаны занимал наёмник империализма, и тогда
фраза звучала так; «Выйди из моего кабинета, наёмник
империализма!».
Николаю Александровичу как научному работнику полагалась
дополнительная жилплощадь – и был у него кабинет, где он все вечера
напролёт писал брошюрки для населения и методички для
студентов, в которых убедительно доказывал, что Бога нет, и человек
вполне самостоятельно произошёл от обезьяны, а так же сурово
клеймил империализм и его многочисленных наёмников.
Вот этим-то нехитрым набором фраз он и ограничивался в общении с
женой, по крайней мере, первые пять из них относились явно к
ней, две же последние… Кто его знает? Не исключено, что
Николай Александрович попеременно искушался сатаной персонально и
империализмом в лице наёмника последнего. Поскольку фразы
эти повторялись регулярно, было очевидно: стойкостью Николай
Александрович обладал чрезвычайной. А чего ему, наверно,
только не сулилось! Оно и понятно; и для того и для другого
Николай Александрович был лакомый кусочек. Но – дудки!
А голос у него был. Ах и голос! Чистая иерихонская труба. Так,
кстати, и называли его промеж собой соседи. Любое сказанное им
слово слышал весь дом. Когда же он, обращаясь к жене,
произносил «Дай чаю, дура», было слыхать даже в гастрономе, что
через дорогу, и покупатели начинали оживлённо вертеть головами:
неужели сподобились? – чай появился, чай завезли, чай будут
давать – и они возьмут. Вечером чай пить будут! И бросались
к прилавку бакалейного отдела, как на амбразуру, образовывая
очередь видом, цветом, своими извивами, внутренним
содержанием и характером происходящих в ней процессов определённо
напоминающую толстый отдел кишечника.
А продавщица бакалейного, непобедимая и легендарная саблезубая
Фаина, с внешностью мордастого мопса, и с тремя, как у акулы,
рядами золотых зубов во рту, говорливостью и стервозностью
схожая с горной речкой средних размеров в период таяния горных
ледников, клацая зубами, визгливо кричала:
– Нету чая! Нету! Не завозили! Женщина!.. Да, я к вам обращаюсь! Что
вы так на меня смотрите?! Вы мне не верите?! Я вас что,
лично когда-то обманывала?! Я вас что, лично когда-то
обсчитывала-обвешивала?! Я вас лично никогда не обманывала, не
обсчитывала и не обвешивала! Я вообще никогда никого не
обманывала! Или, может, я вам что-то должна?! Я вам ничего не должна!
Я вообще никому ничего не должна! Человеческим языком
говорю: нету чая! Нету!
Фаина была мерзавка, ей, естественно, не верили, подозревая, что чай
припрятан в подсобке и уйдёт по «блатным», родным, близким
и знакомым, и хотя её зубов боялись не меньше, чем акульих
стоит опасаться в водах Карибского моря, но чаю хотелось ещё
больше.
– Нету чаю! Не стойте за чаем! Расходитесь, граждане уважаемые
покупатели! Мужчина, я к вам тоже обращаюсь! Мужчина! Я вам
правду говорю! – избирала себе новую жертву саблезубая Фаина.
Мужчина! Вы меня знаете! И я вам хорошо знаю! Вы – постоянный
покупатель. И жену вашу знаю, очень славная культурная
женщина!.. И детки у вас хорошие. Только вот младшенький рановато
начал курить. Он уже в школу ходит?.. Как не курит? Я сама
видала!.. Женщина! Не смотрите на меня так! Я на своём
рабочем
31
месте!.. Другая женщина! Вы здесь лично стояли?! Вы здесь лично не
стояли, а теперь хотите чай взять без очереди!.. Нету чая!
Нету! Век свободы не видать! – спохватывалась Фаина, внося
между тем неосторожными своими словами сумятицу в мысли
восхотевших чаю и возбуждая в них дерзкие мечты и неосуществимые
надежды. А покупатели, глядь, и заклевали уже несчастную
женщину своими острыми клювами, после чего продолжали стоять
дальше, ощетинившись всеми конечностями, как противотанковые
ежи.
– Граждане уважаемые покупатели! Чая нет и не будет! Бабушка!!
Расходитесь!.. И вы, старенькая бабушка!.. Идите себе домой! –
истошно вопила Фаина, которая была в своей стихии. Через густо
наложенный макияж на её щеках проступал лихорадочный
румянец, и
ноздри ее сладострастно трепетали – она хмелела от жизни, от власти
своей, от бессловесности покупателей, от раболепия их: иных
жизнь пьянит, как хмельное вино. И зубы её клацали, как
крысиный капкан, и зубы её зловеще блистали.
Фаина была в своём роде театром одного актёра, а в театре, как и в
жизни, всегда смешаны правда и вымысел, настоящее и
поддельное, мастерство и наигрыш – да так, что не отделишь! – а в
нашем случае – откровенное хамство и деликатнейшая
обходительность. Она меняла тон и выражение лица, она лицедействовала, и
все было как в хорошем спектакле, ибо Фаина всегда помнила
о стоящей перед ней сверхзадаче (о которой несложно
догадаться!).
Особенно удавалось развернуться Фаине, когда она временно заменяла в
молочном отделе толстопятую Раису, уходящую в очередной
внеочередной отпуск и в очередной раз отправляющуюся в
кругосветное путешествие на собственной яхте-красавице (любила она
поплавать по морям-океанам). В молочном – всегда очередь, в
молочном – развесной товар: творог, сыр, масло, маргарин,
сметана. В молочном – тара! В молочном – можно развернуться!
Молочный – золотое дно!
Толстопятой Раисе одной дозволялось постоянно торговать в молочном;
она имела допуск от первого отдела Горпищеторга, от
«секретчиков», и, быстроглазая и быстрорукая, считала мгновенно,
работала элегантно, экономными скупыми движениями делая своё
дело. Не успевала она, ловко поддев ножом решительно
отрезанный кусок масла уложить на лист бумаги и плавно бросить его на
весы, не успевал кусок этот коснуться весов, не успевала
стрелка весов застыть в определённом положении – уследить за
всем этим было невозможно, это не уловил бы никакой прибор, –
как масло оказывалось у вас в руках, а Раиса, отрывисто
щелкнув счётами, твёрдым голосом, каким в суде провозглашают
приговор, уже называла окончательную сумму в рублях и
копейках, обжалованию не подлежащую.
Толстопятая Раиса работала почти молча и брала натиском,
внезапностью и молниеносностью, а непобедимая и легендарная Фаина –
мимикой и жестами, модуляциями голоса и высоким классом
актёрского мастерства.
– Женщина! – стоя в молочном вдруг театрально произносила она,
привлекая к бедной женщине внимание всего магазина – все знали,
что сейчас будет маленький спектакль и сбегались посмотреть.
– Дорогая покупательница! Я вас ума-а-аляю! Дайте мне
пятнадцать копеек. Пожалуйста! А я вам дам рубль сдачи, – и Фаине,
всей такой нестерпимо проникновенно-правильной, невозможно
было не дать пятнадцати копеек, и женщина давала ей мелочь,
благодаря судьбу за то, что у неё не потребовали всю
наличность. – Нет, дайте мне лучше двадцать три копейки и я дам вам
шестьдесят четыре копейки сдачи. Держите ваши пятнадцать
копеек и давайте мне двадцать три копейки! У вас есть двадцать
три копейки? Есть? Огромное вам спасибо! Теперь держите
ваши пятьдесят одну копейку. – Па-да-ждите, женщина! Вы поняли
меня, что я хотела сделать? – останавливала её Фаина, хотя
никто и не думал заявлять никаких протестов, и женщина,
32
взяв свои пятьдесят одну копейку, покорно удалялась. – Идите скорей
сюда! Смотрите, женщина! Смотрите внимательно! Вы взяли три
бутылки молока, сегодня молоко
белковое, пониженной жирности, граждане покупатели! Пол-литровую
баночку сметаны, сметана сегодня десятипроцентная, сметанкой
называется, очень хорошая, густая, и четыреста грамм
голландского сыра. Сыр очень свежий, вкусный, товарищи! Вы мне должны
пять шестьдесят восемь. Правильно я говорю? – и Фаина
начинала мастерски стучать костяшками счёт, как кастаньетами. –
Вы дали мне восемь рублей, три и пять. Вот ваши деньги!
Смотрите! Видите? Теперь я беру у вас ваши пятнадцать копеек, –
Фаина потрясала в воздухе пятиалтынным, и даю вам рубль
сдачи. Я дала вам ваш рубль? Дайте его сюда! Скорее, женщина! Не
задерживайте очередь! – И женщина послушно доставала
из кошелька рубль, ни о каких пятидесяти одной копейках уже речи не
было. Вот ваш рубль сдачи! Теперь берите его обратно.
Пожалуйста! Пожалуйста, уважаемая покупательница! – Фаина, как и
большинство артистических натур, была не в ладах с точными
науками, в частности, с математикой, однако всякий, кто
пытался с ней на этом поприще состязаться, неизменно доплатив,
уходил с позором. Если же какому-нибудь математическому гению и
удавалось уличить её – что изредка всё же случалось, – то
Фаине было так неудобно, так неловко, причём, по всему её
поведению было видно, что неловко ей было не столько за свою
ошибку (кто же не ошибается случайно!), сколько за
бестактность уличителя, поставившего её в такое положение, что тому
становилось ещё более неудобно, чем ей. Тут впору было срочно
извиняться, настойчиво просить у Фаины «Жалобную книгу» и
быстренько писать в неё благодарность, что, кстати, многие из
очутившихся в такой ситуации, и делали. – Заходите ещё,
уважаемая покупательница! Всегда рада буду вас качественно
обслужить! Заходите!.. А за чаем не занимайте! Нету чая! Нету! А
вы идите со своим рублём, женщина! – Насчёт чая – это у неё
была постоянная присказка, поскольку Николай Александрович
баловался чайком чуть ли не два, а то и три раза в неделю,
видно, брал через закрытый распределитель для доцентов
общественных наук.
Но и в бакалейном Фаина отнюдь не закапывала свой талант в землю, но
и в бакалейном она всегда была на высоте, особенно, когда
назревали сложные ситуации.
Некоторые наиболее дальновидные покупатели, правильно угадывая
основную тенденцию развития нарастающего кризиса и предчувствуя
назревание непредсказуемых событий, слёзно просили у Фаины
другие товары, в основном, соль и спички, и она, страшно
вращая глазами, готовыми выскочить из орбит, отпускала, гаркнув
при этом:
– Нету чая! Нету! – и тут же возникала новая проблема; – Уважаемые
покупатели! Готовьте мелочь! Мелочь готовьте! У меня
са-вы-р-ршенно нет мелочи! Ну что вы мне суете?! Я вам не монетный
двор! Вы мне даёте бумажный рубль! Ну где ж я вам возьму
сдачу с бумажного рубля?! – Фаина особо упирала на слово
«бумажный». – Ну где я вам всем возьму мелочь?! Вас много, а я
одна! Мне ещё целый день с покупателями работать – смотрите
какая очередь.– Тут очередь стоящих за чаем оживала. – Нету чая!
Нету! – Безжалостно гасила их надежды Фаина. – Не суйте мне
бумажный рубль! Вы же культурная женщина – и должны
понимать!.. Ах, у вас железный рубль?.. Извините… Па-жа-луста! – И
саблезубая Фаина, подбросив монету, ловко ловила её ртом, и
дважды клацнув челюстями, перекусывала целковый на девять
частей, после чего со словами: – Получите вашу сдачу! –
аккуратно выплёвывала ошмётки рубля на алюминиевую тарелочку для
мелочи. – Которые с железными рублями, подходите, уважаемые
граждане покупатели.
За то недолгое время, что вызревала революционная ситуация, Фаина,
разгорячившись уже и не вполне владея собой, успевала
цапнуть-таки до крови нескольких ни в чём не
33
повинных, кроме как в собственной неосторожности покупателей,
периодически провозглашая: – Нету чая! Нету! Не завозили!
Всё это бесстрастно наблюдала из-за всегда пустой витрины колбасного
отдела его продавщица по имени Маргарита, которую В. П.
называл про себя королевой Марго. Продолговатое лицо её, редкой
правильности линий, белое, высокомерное, с яркими
плотоядными губами, не выговаривавшими, а плавно цедившими надменные
слова, как всегда было невозмутимо и как бы парило над её
куцым плотным телом на коротких ножках. И глаза её были
высокомерно безразличны, такими же были и все её движения,
неторопливо-плавные и царственно-величественные. Когда она воистину
королевским
жестом протягивала вам колечко кровянки или ливерной, то создавалось
ощущение, что это не колбаса, а, по меньшей мере,
маршальский жезл или орден Святого Духа – и
неудержимо хотелось припасть к августейшей передней конечности и
благоговейно облобызать её.
Марго была незамужней особой лет тридцати с небольшим и брала себе
фаворитов из числа часто сменяющихся в магазине грузчиков,
что отнюдь не было тайной мадридского двора, и наш герой, стоя
в вялотекущей очереди в колбасный отдел, когда там вдруг
появлялся товар, иной раз размышлял о том, с каким-таким
выражением лица она общается с ними в интимной обстановке,
например, за ужином с бутылкой, и о чём говорит, ведь не о
государственных же делах, – представить её в быту, как и любую
высочайшую особу, скажем, накрывающей на стол, стирающей бельё
или стригущей ногти на ногах, было невозможно.
Наконец, не выдерживала и королева Марго;
– Покупатели! Вам же человеческим языком сказано – нет чая! Попрошу
всех отойти от прилавка моего отдела – вы мешаете мне
работать, – не громко, но таким голосом, что её слышал весь
магазин, говорила она.
Перед королевой Марго трепетали, пожалуй, не меньше, чем перед
саблезубой Фаиной, но и преклонялись перед ней, как перед
олицетворением мясной пищи; милости её домогались многие. Тем более
что, разгневавшись, она запросто могла пустить в ход нож,
которым резала колбасу – во всяком случае, в этом никто не
сомневался, – или приказать своему верному вассалу и
постоянному наложнику рубщику мяса ясновельможному Гоше Хряку снести
любому вызвавшему её неудовольствие голову с плеч своим
мясницким топором, будь то барон, граф, маркиз, высокородный
герцог или даже владетельный князь. Ну, а в очереди, сами
понимаете, стоял всё народ поплоше. Могла она и отложить кару:
запомнить вас, а потом, спустя месяцы или даже годы, с
непроницаемым выражением лица, отпустить вам испорченной колбасы.
Впрочем, королева Марго никогда не унижала себя внешним проявлением
гнева, лишь еле заметная морщинка поперёк белоснежного чела
свидетельствовала о нём; головы, однако ж, летели почём зря,
что же касается злодейски отравленных колбасой… о! это
требует отдельного рассказа, на который здесь нет места; нам
думается, правды о её чёрных делах не знал бы и её духовник,
когда б он у ней был.
– Попрошу всех отойти, – говорила королева Марго и брала в руки
ржавый, будто в запёкшейся крови, нож, которым она резала
колбасу, когда та изредка появлялась в продаже.
Обыкновенно это помогало, лишь в редких случаях королеве Марго
приходилось вызывать на подмогу ясновельможного Гошу.
Тогда в окровавленном, некогда белом халате приходил Гоша, словно
только что из пытошной, и, похрюкивая, начинал смотреть на
очередь своими выпученными, налитыми кровью глазами, время от
времени покачиваясь на ногах. При каждом покачивании в животе
Гоши благозвучно переливался и булькал благородный
портвейн. Им Гоша,
35
согласно квалифицированному совету очень знающего лейб-гинеколога
своей повелительницы, лечил иконку; известно, что лучшее
средство от икотки – выпить залпом
стакан воды, но гораздо лучше – портвейна, так как от сухого вина
может быть изжога, а водка тоже не годилась, поскольку от
водки у Гоши сильно подымался аппетит, и, боясь ещё больше
располнеть, он пил её только перед едой. Беда же была в том, что
икота нападала на Гошу круглосуточно с интервалом в
двадцать-тридцать минут, исключая перерыв на ночной сон, по
окончании которого возобновлялась со страшной силой. А пить так
часто по стакану воды – так и умереть недолго из-за нарушения
кислотно-
щелочного равновесия организма и расстройства гемодинамики; так
объяснил Гоше другой врач, тоже очень хороший и
квалифицированный врач-венеролог. Поэтому Гоша остановился на портвейне и о
выборе своём никогда не жалел.
Одного взгляда Гоши было достаточно, чтобы рассеять неприятельскую
армию в двести тысяч человек, а двух – так и в четыреста,
будь во главе их хоть Ней с Мюратом. А вот очередь не
рассеивалась!
Люди стояли, превозмогая страх, многие взывали к небу, вспоминали
детей, родных и близких, по-братски обнимались и прощались
друг с другом, бия себя в груди, оглашали воздух криками «азъ
грешен», некоторые раздавали милостыню, другие
исповедовались, взаимно отпуская грехи, как первые христиане на арене
Колизея. Но люди не расходились, люди хотели чаю!
Очередь содрогалась мелкой дрожью и шарахалась от колбасного отдела,
стараясь при этом держаться вне сферы досягаемости Фаининых
зубов, однако стояла стеной и, вследствие частого
употребления слова «чай», росла и клубилась – хвост её стремительно
выползал из магазина и уходил за пределы квартала, а затем и
городской черты, где в него вливались жители близлежащих
городов и весей – кому же чаю не хочется? – и однажды он даже
достиг северной оконечности полуострова Мангышлак и, если б
не обрывистые берега последнего, без сомнения опоясал бы
землю. И очередь тогда бы уподобилась знаменитой змее –
уроборос, которая укусила сама себя за задницу, что одному человеку
сложновато, а людскому сообществу в самый раз, о чём
свидетельствует мировая история, буквально пестрящая подобными
примерами. В таком случае насущнейший вопрос бытия «кто
крайний?» утратил бы своё предметное содержание, ибо сбылось бы
речёное пророками, и первые стали бы последними, а последние –
первыми, и в прах обратился бы существующий миропорядок, мать
его туда!
Начинались ругань, склока и брожение умов, которое было чревато, и в
воздухе сгущалась завлекательная атмосфера скандала.
И уже витали кощунственные крики;
– Пусть директор выйдет! Позовите директора!– так, обезумев, кричали
эти несчастные люди. А безумнейшие из безумцев шептали
дрожащими губами: – Мы будем жаловаться!– И даже: – Дайте
жалобную книгу! – и окончательно сходили с ума.
А тут ещё кто-нибудь обязательно бросал подстрекательское:
– Он у них в подсобке, чай-то!
А случался и такой оборотец – какой-нибудь мужичок-камикадзе в
согласии с народным обычаем рвал на себе рубаху и возопив:
– Чаю хочу! Чаю! Дайте чаю, суки! – очертя голову бросался к
прилавку. Ему неизбежно было пасть от Фаининых зубов, явив собой,
однако, прекрасный образец доблести и самоотвержения.
Это было как призыв, как искра, из которой незамедлительно
возгоралось пламя, – современный вариант известного клича «Сарынь на
кичку!», и воодушевляло людей без всяких никчёмных довесков
типа «Сорок веков глядят на вас с вершин этих пирамид…».
36
Происходил самопроизвольный выброс народного негодования, очередь,
сметая всё на своём пути, рвалась в подсобку, продавщицы и
грузчики привычно возводили баррикады на подступах к ней, а
королева Марго, с ножом в руке плавным шагом шла вызывать
конную милицию.
Одна непобедимая и легендарная Фаина, вооружившись толстенной,
окованной по углам медью «Книгой жалоб и предложений», в которую
золотом были вписаны мелкими буквами одни благодарности, и
не было никаких жалоб и предложений, билась, как лев: где
махнёт, там станет улица, отмахнётся – переулочек…
И напрасно, кстати сказать, люди рвались в эту самую подсобку.
Подумаешь – подсобка!.. Ну, однажды её взяли. И что? Было много
там всякого разного в исключительной художественной ценности
коробках и банках, с надписями на неизвестных языках,
включая, кажется, и суахили, но никто из ныне живущих не знал, что
это такое и можно ли его есть, и, если можно, то как готовить, или
же есть просто так. (А вот искомого чая там не было. Ха-ха!)
Пока то да сё, да разбирались – и не разобрались, да вязали
продавцов, да чистили рыло ясновельможному Гоше, да усмиряли
саблезубую Фаину, забивая кляпом её жуткую пасть, а потом, на
всякий случай заталкивали в бочку из под подсолнечного масла, да
привезли в инвалидной коляске стопятнадцатилетнюю старушку
рамоличку последнюю из угасшего рода князей
Беломоро-Балтийских – реликт давно ушедшей эпохи, и она, разорвав своими
жёлтыми, давно не стрижеными ногтями первую попавшуюся под руки
пачку с чем-то явно несъедобным, долго рассматривала, нюхала
и щупала её содержимое, потом даже попробовала его,
вспоминала и, наконец, проскрипела простуженным голосом, ещё более
подчёркивающим её французский прононс:
– Это раньше подавалось в знатных домах на званых обедах и… в
аристократических салонах. Даже, кажется, при дворе подавали в
торжественных случаях. Maman гуторили: хорошо с пармазаном… его
я правда не застала. Сначала варили… нет! жарили на
растительном масле и подавали под… этим… манаезом. – Потом
помолчала и добавила на иностранном языке; – Это maccheroni, – и
неожиданно запела на мотив «По долинам и по взгорьям» песню про
вымышленную жизнь, по два раза повторяя две последних
строки каждого куплета:
У Гальяни иль Кольони Закажи себе в Твери С пармазаном maccheroni Да яишницу свари. На дорогу отобедай У Пожарского в Торжке, Жареных котлет отведай Да отправься налегке.
(Старушка пела, а очередь исходила слюной, как голодный крокодил.)
Как до Яжельбиц дотащит Колымагу мужичок, То-то друг мой растаращит Сладострастный свой глазок! Поднесут тебе форели! Тотчас их варить вели,
37
Как увидишь: посинели – Влей в уху стакан шабли.
Старушка пела бодро, хоть и дребезжащим голоском, но вдруг на
«шабли» захрипела, смолкла, а потом заплакала – и больше ничего не
могла сказать, не то, что спеть, – всё плакала. А люди
прямо опешили, они были потрясены столь неожиданным применением
шабли, которым, привыкли считать, положено запивать рыбные и
некоторые лёгкие
мясные кушанья. (Действительно сюрреалистическая получается картина;
в посиневшие форели вы льёте стаканяру этого самого шабли,
заместо того чтобы тут же его хряпнуть и закусить
деликатесной маринованной мойвой. Такой перевод продукта!)
Пока старушку успокаивали и упрашивали рассказать, как есть эти
самые maccheroni – как гарнир, или же как самостоятельное блюдо,
либо же как десерт, как раз с песней:
Из-за леса прискакала конная милиция, Поднимайте, девки, юбки – будет репетиция, -
прискакала на своих тачанках-ростовчанках конная милиция и с криком:
– Все вон из подсобки, белобандиты! – выгнала всех вон и
принялась грабить сама.
А один нахальный мент, здоровенная такая ряшка, вырвал из рук
старушки раскрытую пачку с maccheroni да как закричит: – А вот я
тебя, старая перечница!.. – и тут же принялся жрать макароны
прямо на ходу из пачки, с хрустом круша их своими молодыми
ядрёными зубами да ещё смачно чавкая при этом, – и старушка
опять заплакала.
Она сидела в своей коляске, держала в слюнявом беззубом рту сырой
макарон, сосала его и плакала, никак не могла успокоиться.
И женщины и даже многие мужчины из очереди, глядя на неё, тоже стали
плакать. Они плакали вместе с нею и смотрели, как конная
милиция выявляла зачинщиков из очереди и, заклеймив суровым
словом и калёным железом, отправляла их по этапу в Соловецкий
монастырь на покаяние; как выборочно… это самое… в подсобке
продавщиц, а затем принародно порола их для острастки, но
уже без всяких изъятий и исключений; как с профилактическими
целями била морду ясновельможному Гоше, в брюхе которого при
каждом ударе благозвучно переливался и булькал благородный
портвейн; смотрели на всё это… даже не знаем, как назвать,
всемирно-историческое блядство, что ли – и плакали: жалели
старушку, жалели себя и поражались собственной прожорливости и
ненасытности: это ж надо, вроде каждый день питаешься – а
всё равно жрать хочется. И немного завидовали старушке,
возможно, едавшей когда-то эти самые макароны на великосветских
приёмах; и мечталось: попробовать их хоть раз в жизни, а потом
уж пусть… всё равно…
Да в конце концов! Причём здесь макароны?! Не в макаронах же, ох ты
ж, Боже ж мой, дело! Эх!.. да лучше удавиться, чем так
жить!..
И вдруг, перекрывая всеобщий плач, чей-то молодой высокий ломкий
голос подхватил оборвавшуюся песню на том самом месте, на
котором умолкла старушка, – вот она, преемственность поколений!
Чтоб уха была по сердцу, Можно будет в кипяток…
(А вот ещё один! И ещё!)
38
Положить немного перцу, Луку маленький кусок.
И старушка перестала плакать, она достала изо рта макарон и сначала
показала ментам язык, а затем и кукиш, после чего громко
нараспев проговорила; – Яжельбицы – первая станция после
Валдая. В Валдае спроси, есть ли свежие сельди? Если нет – и
старушка опять запела, дирижируя макарониной:
У податливых крестьянок (Чем и славится Валдай) К чаю накупи баранок И скорее поезжай. Поезжай-поезжай, хейя-хоп!
И свершилось чудо! Теперь уже вся очередь, начиная от головы и
заканчивая хвостом, в это время судорожно подёргивающимся где-то
в предгорьях Сихотэ-Алиня, пела песню, написанную когда-то
одним полузабытым полунегритянским пиитом, и вот – надо же! –
сделавшуюся народной.
Песня гремела, она, как буревестник, реяла над толпой, осеняя людей
своими грозовыми крылами, – и дрогнули охальники-супостаты,
почувствовав, что запахло жареным, смылись поскорее –
ускакали на хрен на своих чёртовых тачанках, впопыхах даже два
ящика макарон забыли. И люди жарили и ели, правда, без манаеза.
Да нет, вкусно, конечно, но ничего особенного, особенно без
манаеза. Так, чепуха на постном масле!..
Вот такие героические и одновременно отчасти грустные, и, пожалуй,
слегка трогательные истории случались, бывало, из-за
чрезмерного голоса Николая Александровича. Понятно, что сам по себе
Николай Александрович отнюдь не был причиной оных, а лишь
играл роль спускового механизма или детонатора.
Касательно же криков ужасных, по утрам звучавших, рассудили так: это
не Николай Александрович. Считался он мужчиной солидным,
серьёзным и, являясь полным тёзкой последнего законного
Государя, был аки лев рыкающий либо кимвал бряцающий – его
побаивались. К тому же по утрам Николай Александрович у всех на
виду, в любую погоду, с яростным лицом и голым волосатым
торсом, предъявляемым двору и миру как последнее и решающее
доказательство правильности эволюционной теории сэра Чарльза
Дарвина, делал гантельную гимнастику: он набирался здоровья,
чтобы и далее вести богопротивные речи и нравственно растлевать
учащуюся и рабочую молодёжь. Уже по этой одной причине не
мог кричать Николай Александрович.
А если б он, имея такую голосину, да и крикнул… Ну, не знаем, право,
чтоб и было. Скорее всего, небо просто бы обрушилось на
землю. Да, смешались бы хляби небесные и земная твердь, с
досрочным наступление конца света.
Всё это обсудили, взвесили – и Николая Александровича отбросили прочь.
И тогда Ниловна, самая заядлая общественница, квадратная приземистая
старуха с раздвоенным, как у змеи языком, и морщинистой,
как у черепахи Тортилы шеей, чем-то неуловимо напоминающей
варана, заквакала:
– Это Ванька-подлец! Он, больше некому, – и обвела всех
присутствующих своими никогда не мигающими зенками. При каждом слове из
её ротового отверстия вылетали хлопья пены, как это бывает у
собаки, когда она взбесится, – и все посторонились. Слюна
39
её – это было всем хорошо известно, была губительна для всего
живого, она обладала токсическими, радиоактивными, канцерогенными,
мутагенными и ещё Бог знает (сказать вернее – чёрт!) какими
-генными свойствами, одновременно действуя наподобие
царской водки, а так же имела некие мистические качества. Так,
достаточно ей было
плюнуть и сказать «Чтоб ты пропал совсем!», как адресат,
одушевлённый или неодушевлённый – не важно, пропадал совсем и навсегда.
(Такие либо похожие старухи есть почти в каждом дворе, не
дай Господь попасть к ним на язык, – и нёбо у них черно, как
у злой собаки.)
На памяти нашего героя по милости Ниловны случилось не одно исчезновение.
Пропал товарищ его детских дворовых игр, которого прозвали
Мишка-красавчик, или Мишка Борода, потому что черная курчавая
жёсткая, как волосы на лобке негритоски, начала расти у него уже с
четвёртого класса, в котором Миша, впрочем, как и в
предыдущих и последующих, отсидел не менее двух лет. До пятого
класса Мишка её дисциплинированно брил, а с пятого в знак
протеста против тиранства учителей-садюг, брить перестал. Именно в
пятом классе Миша стал систематически зажимать на переменах
молоденьких училок и студенток-практиканток – его тянуло на
молодняк – и, щекоча их своей бородой, жарким шёпотом
зазывать в школьный подвал, как он нежно выражался, на «пару
палочек», суля одновременно познакомить с тонкостями французской
и греческой любви и клятвенно обещая, что он сделает всё
чинно-благородно, и последствий не будет.
На уроках Миша был, как следовало из школьной характеристики,
выданной для предъявления в «Детскую комнату милиции», «не всегда
внимателен». Действительно, иногда он просто смотрел в окно
на проходящих «тёлок», иногда играл финским ножом, мастерски
вырезая на крышке парты разные словечки и выражения вполне
определённого свойства, но чаще всего, небрежно развалясь на
парте, распустив пионерский галстук и расстегнув верхние
пуговицы рубахи, почёсывал время от времени то волосатую
грудь, то бород и усваивал новый материал, по ходу его изложения
задавая учителям разные каверзные вопросы типа «А какой это
урок?», или «Скоро будет перемена, а то покурить охота», или
«А вы поставите мне трояк за четверть, или вас сразу
«замочить?», или «А вот мне рассказывали, в одной школе пацаны
подписали «англичанку», которая придиралась, на хор, а потом
пустили на шашлыки. Вы об этом случае не слыхали?».
Любознательностью Миша обладал неистощимой. На уроке русского языка
он мог вдруг спросить «Марина Ивановна, а вот мне интересно:
почему слово «вы…ть» пишется с мягким знаком, а слово
«отъ…ись» с твердым? Ведь это однокоренные слова». И приходилось
объяснять ребёнку, как правильно делать морфологический
разбор и где корень слова, где суффикс и окончание, а где
приставка. На математике он мог вдруг ни с того ни с сего вежливо
поинтересоваться «Скажите, пожалуйста, сколько будет три
плюс два?». И когда математичка, пятидесятилетняя Мария
Степановна, не заподозрив подвоха, отвечала «Пять», Миша как бы
невзначай вполголоса спрашивал «А не хочешь отсосать?», чем
вызывал в классе весёлое оживление. Хотя Мария Степановна ну
никак не могла хотеть этого сделать хотя бы по той простой
причине, что уже более двадцати лет была вегетарианкой и
решительно воздерживалась от пищи животного происхождения. На
уроках зоологии Миша настоятельно стремился выяснить особенности
полового размножения млекопитающих, сумчатых, птиц, рыб,
земноводных, насекомых, грибов, растений, простейших,
бактерий, риккетсий и вирусов, причём формулировал свои вопросы с
употреблением терминов весьма далеких от тех, какие приняты в
академической среде.
Пятый класс вообще стал для Бороды этапным во многих отношениях.
Так, проходя второй повторный курс обучения именно в этом
классе, он совершил за один раз тройной
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы