Дурдом 2. Лёгкая форма
В дурдом я попал с 1986 на 1987 г. как раз перед Новым годом.
Это было начало перестройки. В тот момент времени казалось, что
стоит принять одно-два правильных решения, издать верную
директиву, ввести повсеместный хозрасчет – и жизнь сама собой
наладится, дела пойдут не хуже чем в Америке, а может даже и
лучше. Надо только отпустить на свободу производительные силы, а
производственные отношения сами собой наладятся. (Что
вполне соответствовало школьному курсу обществоведения,
построенного на ортодоксальном марксизме.) Но нужной директивы никак
не выходило благодаря сопротивлению бюрократии не желающей
расставаться с властью, а единственной реальной приметой
смены эпох стали перебои со спиртным и очереди, выстраивающиеся
у винных магазинов. Но в тот момент я об этом не
задумывался, у меня были более серьезные проблемы.
Попал в психушку я вполне сознательно, по многим причинам: я не
хотел идти в армию, жизнь не заладилась, это было даже и модно –
лежать в дурдоме, ну еще, думаю, из-за естественной
предрасположенности.
Но главной причиной было нежелание выполнять долг по защите
отечества. Один мой приятель, Кирилл Рыбьяков, объяснил как надо
«косить» под маниакально-депрессивный психоз. Нет ничего проще
говорил он, врачу надо говорить что жить тебе больше не
хочется, что часто приходят мысли о смерти, о самоубийстве.
Говорить надо изнемогающим из последних сил голосом, неохотно,
как будто все тебе в ломы, а потом, вдруг, на какой-то
незначительный вопрос внезапно начинаешь раздражаться, психовать и
показывать всем своим видом, отстаньте от меня, чего вы ко
мне привязались! Сам Кирилл уже считался специалист в этом
вопросе, от армии он отмазался, причем очень
художественно-декадентским способом. Из кукольного театра, где тогда
работал, он принес гроб, поставил в центре своей комнаты постелил в
него и лег спать. Родители, справедливо полагая, что у сына
что-то не в порядке с головой вызвали «пятую бригаду», что
дало потом Рыбьякову повод говорить что в дурдом его сдала
родная мать.
К врачу я пошел незадолго перед Новым годом. Я рассудил, что в это
время имею больше шансов на успех, какой же нормальный пойдет
к ложиться в дурдом перед праздником. Я пришел в
студенческую поликлинику, записался к психиатру, который был еще по
совместительству невропатологом. Эффект превзошел мои
ожидания. Разговаривал я примерно таким способом, как объяснил
Рыбьяков, и после непродолжительной беседы врач сразу же
предложила мне лечь в стационар. «Полечишься, отдохнешь». Возможно,
у меня и в самом деле была депрессия. А может еще и потому,
что у меня были длинные нестриженные волосы, «хаер», что
считалось в то время серьезной девиацией поведения.
Меня попросили подождать на скамейке в коридоре, и прямо в
студенческую поликлинику вызвали машину которая доставила в
психиатрическое отделение городской больницы. В машине уже были два
санитара и молодая женщина с небольшой повязкой на сгибе
локтя. Женщина время от времени повторяла: «Ну, что, я виновата,
что ли что жить не хочу, виновата я что ли что жить не
хочу…» - «Так удавилась бы лучше – посоветовал санитар, - взяла
веревку, намылила – самое надежное средство…» - «Так вы меня
в Винзили повезли? – вдруг поняла она, - я же не дура, я
просто жить не хочу… Что про меня теперь люди подумают?» На
какой-то момент я тоже решил что меня тоже везут в Винзили, а
не в 3-ю городскую, как пообещал врач.
Больничный поселок Винзили находится за городом, час езды на
автобусе, и кроме того считались более суровой клиникой с более
строгими порядками и более злыми врачами. Еще более серьезной
считалась Лебедевка, но об этом я узнал уже во время
пребывания в больнице.
Но высадили меня все-таки в городе. Уже стемнело, место было
незнакомое. Куда то привезли, куда-то завели, мою одежду забрали,
дали какую-то потертую пижаму, трико и свитер разрешили
оставить. Первое впечатление – очень душный спертый воздух.
Первое, что я увидел войдя уже непосредственно в дурдом – довольно
большое помещение, вдоль стены с окнами стоял длинный ряд
столов, на противоположном конце комнаты на тумбочке стоял
выключенный телевизор. За столом сидело несколько мужиков в
пижамах вроде моей и играли в шахматы… Выражения лиц довольно
похоже показаны в фильме «Полет над гнездом кукушки», хотя
тамошний дурдом – настоящий курорт по сравнению с нашим.
Психбольница представляла собой большой деревянный дом, избу. В
центральной части этой избы находилось самое большое общее
помещение, где стоял ряд столов. На этих столах больные обедали.
В остальное время это помещение становилось местом
проведения досуга. За столом можно было сидеть, читать книги, играть
в шахматы, шашки, карты не приветствовались, хотя и не
запрещались, в карты можно было играть только в палате. Так же в
этом фойе находился телевизор, но включать его было нельзя,
кроме как в вечерние часы для просмотра новостей и
какого-нибудь художественного фильма.
Первая неожиданность - отсутствие дверей. Там же где двери были
необходимы по соображениям приличия, в туалетах и в душевой, в
них отсутствовали шпингалеты и были проделана большие дыры
для подглядывания. В палатах же дверей не было вообще. Свет на
ночь полностью не выключали, а только приглушали. Всего
было две большие палаты и три маленьких, в больших лежало
примерно пятнадцать, в маленьких по шесть человек. «Тяжелые»
лежали на койках в коридоре или «под телевизором». Ну и конечно
специфический колорит создавали прочные решетки на окнах.
Распорядок дня был примерно такой – подъем в 7.00. Нужно было
встать, умыться, определенным образом заправить кровать, потом,
конечно, можно было на нее сразу же лечь опять, в 8 часов
прием таблеток. Если тебе вдруг становилось интересно, что за
таблетки тебе дают, ни медсестры, ни врачи не считали нужным
это объяснять. Твоя задача состоит только в том, чтобы это
проглотить, а не выплюнуть потом в унитаз, поэтому иногда
проверяли, заставляя открывать рот. В 8.30 завтрак, на завтрак
всегда давали кашу. Вообще кормили довольно неплохо, за время
пребывания в больнице от регулярного питания и
малоподвижного образа жизни я даже немного поправился. Из рациона мне
запомнился буроватого цвета напиток который в более
концентрированном виде назывался кофе, в более слабом – чай. Это был
один из советских кофейных напитков из ржи или овса, с
каким-нибудь героическим названием «Арктика» или «Север». Зато
ассортимент каш был замечательно разнообразен. Манная,
перловая, рисовая, гороховая, пшенная, не было только гречневой. А
вот, например, кашу из кукурузы я не встречал ни раньше, ни
впоследствии. Посуда состояла из металлических мисок и
металлических кружек. Вилок не давали, очевидно по соображениям
безопасности. После завтрака некоторым больным делали какие-то
процедуры, уколы, остальные могли слоняться до обеда и
заниматься всякой фигней. Перед обедом прием лекарств, после –
сончас. Сразу после сончаса больные устраивали обычно
полдник, съедая принесенные передачи, а там уже недалеко и до
ужина. После ужина разрешалось посмотреть телевизор, если санитар
считал, что телепрограмма достаточно интересная. Отбой
наступал, кажется, в десять.
В третьей городской кухня была одна на всю больницу, еду готовили в
большом бараке, находящемся довольно далеко от отделения.
Для этого снаряжалась группа из нескольких больных в
сопровождении санитара, им выдавались специальные халаты, валенки и
ведра. Это считалось общественно-полезным трудом. К
общественно-полезному труду приравнивалось также уборка снега во
дворе. Считалось, что тех, кто проявляет усердие в таких делах
раньше выпишут. Иногда группу добровольцев приглашали что-то
перетащить на территории больницы. Делать было нечего,
поэтому добровольцы обычно находились, просто чтобы подышать
свежим воздухом.
Интересный пункт распорядка был относительно курения. Курение
разрешалось в определенных местах, а именно в туалете. Иногда,
после обеда в тесном сортире набивалось по семь-восемь человек
мужиков, даже не понятно как они там помещались – кто-то
залазил с ногами на подоконник, кто-то на унитаз, кто-то ждал
своей очереди снаружи. Женщинам официально курить не
разрешалось, поэтому они старались сделать это незаметно от
санитара, или даже заскочить в мужской туалет. (В то время и просто
курить женщине на улице считалось неприличным и вызывающим.)
Не знаю, как сейчас, а раньше, когда я ложился в дурдом, считалось,
что там лежат сумасшедшие считающие себя Наполеонами,
Римскими папами и другими замечательными людьми, а также
неодушевленными предметами, бодро совершающие разные глупости. Или на
худой конец какая-нибудь мания преследования. Пациенты же
оказались примерно такими же людьми, как в обычной больнице,
только болело у них какое-то другое место. У кого-то была
хроническая бессонница, у кого-то ночные кошмары, несколько
человек после неудачного суицида, кто-то с алкогольным
психозом, у кого-то вообще непонятно что.
Больных можно было условно разделить на тяжелых и на всех остальных.
Среди более-менее нормальных какого-то расслоения не
существовало, все, независимо от возраста обращались друг к другу
на ты, по имени, к более пожилым людям обращались просто
«дед». Санитаров тоже звали по имени, по отчеству обращались
только к врачу.
Лежали несколько стариков уже в маразме, видимо надоевших своим
домашним, а также человека три трудных подростков, с которыми
уже перестала справляться семья и школа, и осталось последнее
средство – медицина.
Мне показали мою койку и дед с соседней кровати научил меня
правильному способу заправки постели. Дед брил голову
электробритвой, а штаны пижамы заправлял в носки, так чтобы они напоминали
галифе. Во время обхода он стоял всегда по стойке смирно,
на вопросы врачей отвечал громко, четко и по-военному.
Первую неделю было даже тяжело, появлялось ощущение типа
клаустрофобии, особенно вечером, хотелось побежать от этой духоты и
вони, вцепиться в решетку, заорать «Выпустите меня!», но
примерно через неделю я вполне привык, освоился и проводил время в
основном за чтением книг или сном.
Три раза в неделю больнице проводился обход. Врач в сопровождении
санитаров осматривал пациентов. Во время обхода больной должен
был встать возле заправленной кровати и стоя ожидать пока к
нему подойдет психиатр. Врач обычно задавал ничего не
значащие вопросы типа: «Ну, как здоровье, как настроение?»,
иногда просил дотянуться до кончика носа или пройтись по палате,
чтобы по одному ему видным признакам решить увеличить
больному дозу лекарства или, наоборот, отпустить в домашний отпуск
на выходные. Только после того как доктор покидал палату
разрешалось сесть на кровать.
Некоторых вызывали для дальнейшего собеседования. Однажды лечащий
врач велел мне зайти в ординаторскую после обхода. Когда я
пришел он достал историю болезни и стал спрашивать о том,
чувствую ли я себя больным. Лечиться мне уже надоело, поэтому я
ответил, в смысле, вот, раньше чувствовал, а теперь, пожалуй,
не чувствую. Доктор сразу заулыбался, как-то обрадовался…
Потом мне объяснили, что этот вопрос является одним из
важнейших для постановки диагноза; с точки зрения советской
психиатрии, если сумасшедший говорит что он здоров – значит он
болен, а если говорит, что болен, значит, возможно у него
начался период ремиссии. (Вылечиться от вялотекущей шизофрении
невозможно по условию.)
Вообще, у меня сложилось впечатление, что доктора лечат всех
одинаково. Первые дня поступившие больные еще сравнительно бодрые и
свежие, потом начинают шевелиться все медленней, с трудом
говорят, лица у них становятся опухшими а взгляд ничего не
выражающим. Некоторое время они находятся в этом положении, а
потом постепенно возвращаются в нормальное состояние. Самое
удивительное – что некоторых действительно вылечивали…
Один сумасшедший в начале моего пребывания был совершенно безумен,
находился в сумеречном состоянии сознания. Он был «тяжелым» и
лежал на койке под телевизором, потом эту койку откатили
подальше в коридор, чтобы не воняло, потому что он не мог себя
обслуживать - мочился под себя, а кормили его с ложки.
Кто-то сказал, что он работал шофером, а крыша у него съехала от
технического спирта. Постепенно он стал подавать признаки
сознания, когда санитарка приносила таблетки, он невнятно
бормотал что-то вроде «спасибо» и показывал ей член. Потом
вдруг встал и медленно, как зомби начал бродить по каким то
своим надобностям голый по пояс, причем снизу, пока другой
больной не направил его в женскую палату, где его наконец
заметили санитары. Как знак выздоровления санитар сбрил ему бороду,
а под носом оставил короткие усики «как у Гитлера», дурак
ходил и задумчиво трогал себя под носом. Затем я заметил, что
у него появилась потребность умываться, но видимо для
экономии времени он умывался не в умывальнике, где утром
выстраивалась очередь, а в туалете, прямо из унитаза. По мере
выздоровления его стали сажать за общий стол, но рядом с ним нужно
было быть настороже, потому что он норовил залезть в
тарелку соседа и зачерпнуть ложку-другую. Примерно через месяц он
уже ходил и невнятно напевал про себя какие-то песни со
странными словами. Я как человек интересующийся творчеством
душевнобольных взял листок бумаги с ручкой и попросил рассказать
слова себе на память, потому что песня мне понравилась. Он
взял бумагу, долго сидел, и наконец принес. На бумаге очень
коряво почти неразборчиво, был написан припев из песни к к/ф
«Последний дюйм» «Какое мне дело до всех до вас, а вам до
меня…». Через два месяца он уже сам смеялся над тяжелыми и
играл в карты с мужиками, которые раньше глядя на него
брезгливо ухмылялись. Этот процесс чем-то напоминал превращение
собаки в Шарикова в «Собачьем сердце».
Еще со мной лежал моего примерно возраста сын какого-то известного
тюменского журналиста – высокий, здоровый, мордастый. Он
почему-то представляется с прилипшим к нижней губе кусочком
каши. Что у него было не так - не понятно. Он сказал, что писал
стихи, я попросил что-нибудь написать мне в тетрадь: «Белый
снег за окном кружится/ дышит холодом странным в окно/ Я
лежу и моя светлица/ наполняется светом его» Я посоветовал ему
исправить «светлицу» на «больницу» - «Да, так гораздо
лучше», без особых колебаний согласился поэт.
Но болезнь у парня была видимо серьезная, потому что ему даже делали
инсулиновую терапию. Выглядело это так – больного на
несколько часов привязывают к кровати и каждый день колют все
увеличивающуюся дозу инсулина, «выжигая» сахар в крови. Как это
работает – непонятно. Лицо у парня краснело и покрывалось
мелкими капельками пота. Я слышал, что процедуру эту вскоре
запретили вообще.
Время от времени он звал меня: «Пойдем, походим». Я обычно
соглашался и мы прогуливались туда-сюда по коридору от двери
пищеблока до противоположной стены, шагов двадцать. «Закис я
чего-то, нельзя закисать», так объяснял он свою болезнь. Я обычно
ничего не говорил, я заметил, что после того как дают
крошечную таблеточку разломанную пополам все движения доставляют
приятную истому в теле.
Сам я на себе почувствовал, что после этих лекарств невозможно
становится сосредоточить внимание, трудно читать более-менее
серьезные книги, а во время домашнего отпуска оказалось, что я
даже не могу играть на гитаре, потому что не успеваю
сообразить как поставить аккорд. Было сложно даже писать, с трудом
получилось написать заявление в университет об академическом
отпуске, я просто не понимал, какое должно быть следующее
слово. Написать заявление удалось лишь под диктовку товарища,
который на всякий случай пошел со мной.
Лежала одна довольно молодая женщина, вначале она говорила
санитарам, что написала письмо Горбачеву о том, что нужно двигаться в
космос, потому что в космосе плачет ребенок. Спустя
некоторое время, когда в результате лечения она поутихла, я
попытался расспросить ее об этом более подробно. Она сказала, что
вновь наступает эпоха матриархата, поэтому будущее за
сильными и чувствительными мужчинами с голубыми глазами. Но по мере
лечения ее теории постепенно исчерпались, а разговаривать
про детей и на другие бытовые темы, ей было бы со мной
неинтересно, как и мне. Однажды она ошпарилась в душе и сидела на
кровати голая по пояс с красным пятном на спине. Я спросил
как то, что с ней произошло, она ответила, что просто хотела
привлечь к себе внимание.
Особенностью этой больницы было что мужчины и женщины лежали в одном
корпусе. Обычно ни к каким последствиям это не приводило,
но однажды привезли одну нимфоманку, женщину-вамп с
пронзительным взглядом, она лежала на койке возле двери и время от
времени страстно стонала. В конце концов ей удалось завлечь во
время сончаса в душевую одного юношу лет семнадцати. Замков
на дверях, как я уже упоминал, не было. Это была как раз
смена самого свирепого санитара Славы. Вопли его напоминали
приближающийся мотоцикл. «Свиньи! Свиньи!» - бегал за
специальными веревками для привязывания и орал хриплым голосом
Слава. В конце концов девицу отправили в Винзили, а юноше влепили
аминазин и он некоторое время лежал скособоченный.
Еще по больнице прогуливались под ручку одна женщина и старушка.
Старушка похоже ничего не видела, а женщина помоложе, водила ее
по больнице и рассказывала, вот, сейчас мы идем по мостику
через речку Фонтанку, справа у нас Эрмитаж, а слева
Петропавловская крепость. Лицо старушки было счастливым-счастливым,
так что даже было не очень приятно на нее смотреть.
Наверное, ей правда казалось, что они гуляют не по душной психушке,
а по Ленинграду.
Еще была одна женщина с очень странной походкой, все движения ее
подчинялись какому-то невероятному алгоритму: чтобы сделать
один шаг ей нужно было поднять руку, повернуть голову, потом
повернуть ее в другую сторону, резко остановить, при этом
спина оставалась совершенно прямой. Передвигалась она медленно,
но очень энергично, голова ее моталась туда-сюда, и на
поворотах ее даже заносило, так что она чуть не падала, такое
впечатление что руки и ноги у нее словно были связаны
невидимыми ниточками.
Один мужичок из маленькой палаты с наколотым на запястье якорем
постоянно заглядывал в большую палату, вставал в дверях и громко
говорил, нахально блестя золотым зубом: «Мужики, зубную
щетку спер кто-то, можно я у вас в тумбочках пошарю». Его,
конечно, сразу послали подальше. Потом у него сперли футляр от
очков, расческу и еще какие-то предметы первой необходимости.
Дух времени перемен олицетворял инженер не помню какого тюменского
завода со звоном в ушах. Он говорил очень громко, очень
невнятно и постоянно рисовал в тетрадке какие то схемы. По его
нечленораздельным объяснениям можно было понять, что в дурдом
его поместило начальство, которому он стал неугоден тем, что
пригрозил раскрыть какие-то злоупотребления. Он даже
разговаривал о чем-то с журналистом, приходившим навестить сына. В
конце концов, звон в ушах стал у него тише, а самого его
перевели в Винзили.
Как положено в жизни, в дурдоме существовали праздники. Я застал
Новый год и 23 февраля. На новый год многих больных отпустили
домой и больница опустела, оставшимся на ужин выдали печенье,
а телевизор разрешили смотреть на час дольше. Говорят, что
в Винзилях устраивали танцы – здесь же к счастью все
ограничилось печеньем.
Я также застал праздник 23 февраля. Торжеств никаких не было, но
этот день на избу отделения санитары вывесили флаг, психушка -
это было единственное в больничном комплексе здание под
красным флагом.
Санитары пару раз воровали у меня из передач сигареты. Сигареты
очень ценились. Я наблюдал как один больной стрелял у другого
сигареты. «Они у меня плохие», - стал отмазываться тот – «Да
мне лишь бы дым изо рта шел», - философски заметил
стреляющий.
Однажды я тоже принял участие в творчестве душевнобольных. Чтобы
поглумиться над нелюбимым поэтом Есениным я придумал такое
четверостишие:
Я иду долиной На затылке кепи От аминазина Сильно клинит репу.
И рассказал его соседу по койке, он неожиданно пришел в восторг –
«Клинит репу – это мне нравится, это как про меня», - и
попросил у меня листок и ручку чтобы записать его.
Дух времени перемен ворвался таки пару раз посредством телевизора,
но не в программе «Время», а как не странно в передачей
«Музыкальный ринг», который вела женщина со странной мимикой
лица. Одна передача была с Розенбаумом, который отказывался от
некоторых «блатных» своих песен. Другая «Музыкальном ринг» с
группой «Аквариум». Розенбаума смотрели почти все,
«Аквариум» - только три человека: я, женщина писавшая письмо
Горбачеву, и еще один крепкий мужик, который любил песни Высоцкого.
На всех троих эта музыка произвела большое впечатление.
Остальные дураки постепенно рассосались, и санитар даже не дал
досмотреть передачу до конца, т.к. вышел лимит времени. Так и
получилось в жизни, Розенбаума назвали красивым словом
«шансон», и он постепенно заполонил собой все, а «Аквариум»
оказался достойным противником всего лишь на фоне советского
суррогата культуры и довольно быстро захирел.
А вообще то там была полная тоска. Я то, по крайней мере, хоть читал
«Избранное», как называл мои книги сосед по койке.
Остальным же совершенно нечем было себя занять. Двое больных даже
написали заявление с просьбой перевести их в Винзили, просьбу
удовлетворили.
Какой опыт получил я из своего пребывания в дурдоме? Да никакого.
Слишком сильно он походил на «обычную» жизнь.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы