Апория Гаспарова
| 
 Вот и меня давным-давно Михаил Гаспаров поразил даже не своими конспективными переводами чужеязычной поэзии, но тезисом про невозможность диалога. В перестроечной «Даугаве», среди семиотических штудий, такое заявление выглядело, как минимум, странно, но убедительно. Михаил Спиваков, разбирая известную книгу мэтра, состоящую, как это в заглавии подчёркнуто, из записей и выписок, тоже упоминает тезис о невозможности диалога. Значит ли это, что подобная форма высказывания, зафиксированная в книге (впрочем, как и все остальные: если уж диалог невозможен, то это тотально), есть не что иное, как оригинальная, остроумная, но единственная, в своём роде, форма организации собственного архивного мусора? Или же, всё-таки, пёстрое собрание пёстрых замет имеет какое-то отношение и к нам тоже? Михаил Спиваков сейчас живёт в Лондоне. Но фраза Жванецкого («жалеет страшно») по поводу Лондона к нему не подходит: человек занят любимым делом, молекулярной генетикой, работает в MRC Clinical Sciences Centre, аспирант Imperial College School of Medicine. В прошлом, Спиваков много чем занимался, в том числе и интернет-журналистикой, писал о кино и психологии интернета. Теперь, вот, очередь Гаспарова настала. Надеюсь, это не последний текст Спивакова у «Эгоиста».  | 

- 
Вы мою проповедь не поймете,
 
но все равно слушайте, потому что когда придет
Мессия, вы его тоже не поймете, поэтому привыкайте.
Хасидская мудрость
(по М.Л. Гаспарову, «Записи и выписки»)
	Очень хочется назвать «Записи и выписки» М.Л. Гаспарова
	постмодернистским романом. Действительно, казалось бы, все признаки
	налицо (1). Во-первых, фрагментарность и гибридизация: упрощенно
	форму книги можно представить как четыре алфавитных списка
	цитат и «интересных случаев из прошлого», между которыми
	расположены два сборника эссе и один – переводов стихов.
	Во-вторых, игра с читателем в «кошки-мышки»: например, автор не
	раскрывает сокращений имен авторов и названий источников и не
	приводит переводов иноязычных фраз. В третьих, ирония и
	карнавализация: серьезные мысли соседствуют с анекдотами,
	известными и не очень, а также снами о том, что автора зовут
	«Михаил Леонович Равва-Русская» и т.п.
	Однако, как это часто бывает, главное достоинство «Записок и
	выписок» как раз в том, что книга не вписывается в рамки жанра. Не
	вписывается потому, что не удовлетворяет одному из важнейших
	свойств ПМ: «утрата “Я”». Личность автора в «Записях и
	выписках» не теряется за вереницей цитат и анекдотов, а,
	наоборот, является их объединяющим началом. Автор выступает в роли
	героя реалистического произведения, знакомство с которым
	происходит по принципу «скажи мне, кто твой друг… («скажи мне,
	что ты записал…»). Таким образом, «Записи и выписки»
	являются не обезличенной стилистической виньеткой (чем, увы, грешат
	многие «ПМ-энциклопедии» (1) , построенные аналогичным
	образом), но игрой в ассоциации. Читателю же – как и положено
	читателю реалистического произведения – отводится, во-первых,
	роль врача, который на основании отношения героя к
	действительности ставит ему диагноз, а, во-вторых – роль философа,
	который вписывает этот диагноз в контекст миропорядка.
	Принадлежность «Записей», фактически, к вымирающему жанру реализма,
	со всей его «идейностью» и «внятностью», заметили многие
	критики. В рецензиях стали появляться почти забытые фразы
	«ключевой мотив произведения», «смысловая линия», «главная тема»…
	А поскольку героем произведения является живой человек,
	полностью свободный от авторского замысла, во всей своей
	сложности и противоречивости, то и интерпретаций возможно великое
	множество. В «Записях» можно найти тему безотцовщины (3) и,
	как следствие, обостренного Эдипова комплекса
насколько автор этот комплекс скрывает), и трагедию атеиста,
прочувствовавшего, но не поверившего в существование пределов
познания, положенных от Бога (4).
	Вслед за В. Курицыным (5), я склонен главной темой «Записей» считать
	тему непонимания, невозможности диалога. По Гаспарову,
	понимание невозможно, так как между двумя людьми всегда есть не
	очень удачный посредник – язык. «Книги окружают нас, как
	зеркала, в которых мы видим только собственное отражение… Все
	эти зеркала кривые, каждое по-своему».
	«Выписки», лежащие в основе книги (например, вынесенная в эпиграф
	«хасидская мудрость»), являются хорошей иллюстрацией этого
	тезиса. Мы видим, насколько самостоятельной категорией (а не
	просто средством) является язык,– со своими законами, своими
	причинами и следствиями. И чем больше они «нанизываются» друг
	на друга, тем дальше мы уходим от первопричины – смысла. К
	тому же, каждый язык (а он, очевидно, свой у каждой
	социо-культурной группы, если не у каждого человека) искажает смысл
	по-своему, является отдельным «кривым зеркалом».
	Свою задачу как филолога Гаспаров видит в том, чтобы познать
	структуру «кривых зеркал» и, таким образом, представить себе «и
	зеркальных дел мастера, и собственное наше лицо». Филология по
	Гаспарову – это «наука понимания»: а «чтобы понять Горация,
	нужно понять его язык», оттуда и берутся ее непосредственный
	объект и методология.
	Под «пониманием языка» Гаспаров имеет в виду именно научное
	осознание его структуры и механизмов. «Научный подход» он
	противопоставляет критическому. Цель ученого – максимально отказаться
	от «взаимодействия между собой и произведением»; Критик,
	смотрящий на произведение через призму собственной интуиции, не
	поймет его, так как способен «действовать только в пределах
	собственной культуры», на которую его интуиция
	распространяется. «Попробуем перенести методы французских
	постструктуралистов с Бодлера и Расина хотя бы на Горация… и сразу явится
	или бессилие, или фантасмагория… [Критики] исходят из
	предпосылки: раз я читаю это стихотворения, значит, оно написано
	для меня. А на самом деле для меня ничего не написано, кроме
	стишков из сегодняшней газеты».
	Однако, очевидно, что полный отказ «от себя» в восприятии
	невозможен: даже если мы сумеем прочесть все то, что прочел Гораций,
	мы все равно никогда не сможем выкинуть из головы то, что
	прочли мы: «нам ведь только кажется, будто мы читаем наших
	современников на фоне классиков, – на самом деле мы читаем на
	фоне современников». Кроме того, Гаспаров признает, что
	«филологическое понимание не есть понимание в прямом смысле этого
	слова». Это лишь «самозащита от нападения на нас непонятного
	нас мира в лице такого-то стихотворения». То есть –
	очередная иллюзия понимания.
	За иронией и афоризмами скрывается трагедия человека, посвятившего
	жизнь недостижимой цели. Автор и читатель никогда не поймут
	друг друга, потому что диалог в принципе невозможен: «для
	меня в диалоге ничего межсубъектного нет… Так же можно
	преобразовываться в общении с камнем или уважаемым шкафом».
	Такая категоричность настораживает. Когда теория приводит к очевидно
	тупиковым выводам, первое что необходимо сделать (прежде,
	чем с этими выводами согласиться), – это пересмотреть
	ключевые определения и аксиомы, которые лежат в ее основе. Так,
	например, апория об Ахиллесе и черепахе четко
	продемонстрировала сомнительность утверждения о дискретности движения.
	Кажется, в нашем случае этот метод также срабатывает. В «Записях и
	выписках» нетрудно обнаружить такое «сомнительное»
	утверждение – марксистское определение личности как «точки пересечения
	общественных отношений» (6), в которое Гаспаров верит и
	которое он принимает за основу. В то же время, такое
	определение личности можно, мягко говоря, назвать устаревшим.
	Неточность, а главное неполноту его можно сравнить разве что с
	энгельсовским определением жизни как «способа существования
	белковых тел», которое советские биологи обязаны были цитировать
	во всех своих монографиях.
	Безусловно, полное понимание личности невозможно без понимания ее
	социо-культурного бэкграунда. Но и, наоборот, понять личность
	вовсе невозможно, если считать, что только из этого
	бэкграунда она и состоит. Ведь, на самом деле, марксистское
	определение личности охватывает только один ее компонент –
	«супер-эго» (берновского «родителя», (7)). При этом Гаспаров,
	кажется, полностью пренебрегает двумя другими компонентами
	личности: царством эмоций и бессознательного («ребенком»), и
	собственно «Я» («взрослым»): царством мышления. А между тем это как
	раз те компоненты личности, структура которых в значительно
	меньшей степени зависит от среды, и в гораздо большей – от
	архетипической структуры сознания, общей у человека как
	вида. И действительно, в этих плоскостях, по-видимому, можно
	гораздо ближе подойти к диалогу. Так, нам вполне понятна логика
	древних философские трактатов и естественнонаучных трудов,
	в которых диалог с читателем ведется на уровне «взрослого».
	Однако логика в гораздо меньшей степени присуща искусству, поэтому
	невнимание к ней в обсуждаемом контексте вполне понятно. Но
	как же быть с миром эмоций, невербальных переживаний?
	Взаимопонимание в этой сфере вполне очевидно: всем понятны радость
	и грусть, страсть и ненависть, страх и спокойствие. Более
	того, в большинстве культур сходны и способы выражения этих
	эмоций: улыбка и гнев, мажор и минор. Именно для общения с
	«ребенком», в первую очередь, служат и все «неправильности»
	языка, как на уровне «около смысла» – например, модуляция
	избыточности и логичности изложения, – так и на уровне ритмики
	текста и его звучания.
	Между тем, Гаспаров эту «невербальную» информацию в языке даже не
	отрицает, а, по-видимому, просто не замечает. Так, например,
	желая «выбросить за борт» «балласт» слов и образов,
	«явившихся только ради ритма и рифмы», он «переводит» верлибром
	«Поверь, мой милый друг» Баратынского:
Несчастливцы богаче счастливцев, Счастье – лень, счастье – праздность, счастье – скука. Лишь в ненастье волна узнает берег, Где опора – друг, И целенье, пусть краткое – подруга…
	И при этом с купелью выкидывает и «ребенка», так как текст полностью
	теряет первоначальную эмоциональную окраску (и приобретает
	новую).
	Полное неприятие «ребенка» видно даже в его остроумном пересказе
	снов (которые, казалось бы, почти полностью состоят из
	невербальных переживаний). Сны получаются «сухими» и
	псевдо-логичными: «…фейерверк в 75 залпов к юбилею Ленинской библиотеки и
	вислоусый пиротехник из Лихтенштейна, который говорил: “Ваша
	держава слишком велика, чтобы быть счастливой”, а потом,
	напившись прохладительных напитков: “…слишком велика, чтобы
	быть великой”». Такие сны не могут сниться. Вернее, такие сны
	снятся не так.
	«Ребенка» нельзя воспринять «холодным умом» ученого – можно только
	прочувствовать, «провести через себя». И в этом смысле
	критика, не стесняющаяся субъективных и логически нестрогих
	оценок, часто оказывается гораздо ближе к пониманию, чем
	филология.
	Зенон на основании парадокса Ахиллеса и черепахи пришел к выводу,
	что движения не существует. Хотя проблема была в
	несостоятельности подхода: движение нельзя считать дискретным,
	«пошаговым» – достаточно перейти к дифференциалам, и проблема легко
	разрешается. Точно так же Гаспаров, доказывая тезис о
	невозможности диалога, на самом деле показал несостоятельность
	подхода: филология не может быть «службой общения».
Каково же в таком случае назначение филологии? Это уже другой вопрос.
- (1) Признаки ПМ – по Ихабу Хассану, “Die unvollendete Vernunft:
Moderne versus Postmoderne”. 
">Уголок атеиста”
">Случаи языков”
биологическом, а социальном явлении».
компонентов личности не вполне совпадают, в нашем случае мы вполне
можем исходить из допущения об их идентичности.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы
                             