Комментарий | 0

Врос в меня дедовый ватник...

 
 
 
 
 
 
***
Ну и пускай травой, кустом,
корой берёз, цветком ли, веткой
я стану. Стану, но потом,
как все солдаты,
как ты, детка!
Мы за чертой, не на войне,
мы за кремлём почти советским,
не на войне, вовне, извне,
но всё же, всё же на войне!
Все крепости мне мнятся – Брестской!
Да, может, стану васильком,
в букет меня сорвёшь с корнями.
А, может, стану я зерном,
чтобы меня, как хлеб, ломали.
Вот пишут: «Тело не нашли
под Мариуполем, под Клином…»
Ты видишь: куст из-под земли
весь розовый, в цветах былинных?
Я – этот куст.
Я – этот мох.
Я – этот павший, неизвестный.
Юродивый и скоморох,
морпех, солдат, юго-восток.
Я был за родину. Я – честный!
Послушай песню, что поют
про москалей сакральных, вату.
Мне ватник деда, ватник бати,
как знамя, гимн, что кровь, что суд.
 
Война, но не в моей стране,
но я на ней. Она – во мне.
Мы все на ней. Она во всех.
Я – колокольчик, мама, смех…
 
Ты позвонишь в обстрелы в ночь:
убитая ответит дочь.
Ты позвонишь в дожди и стынь:
ответит убиенный сын.
Я ковшик протяну – попей:
рты мёртвых тянутся детей.
 
Война идёт освобождать
её, что с красным флагом, мать!
 
Война далече, в стороне.
Не я убита на войне.
Не я, не я пью из ручья.
Не я травой, цветком, зерном.
Но каждый, всякий это – я!
И цельный мой разрушен дом.
 
 
 
***
Когда говорю я – святое Девятое мая,
то речь моя ловит слова – победитель,
то речь моя ловит слова – мир в граните,
в железе мир, в меди, хребет мой никто не сломает!
 Шинелька – от дяди.
От дедушки – ватник холщовый.
Его надеваю на плечи, а он, как врастает!
Врастает мне в кожу. Я – ватница. Да, не святая.
Но в ватнике деда, я ей становлюсь! О, ещё бы
 
пожили они те, кто нам добывали победу!
Взмахнуть рукавом так, как в сказке – и сразу бы море,
и сразу бы – правда великая! Сразу по следу!
Ты ей подари этот след по Руси на просторе.
 
Взмахнуть рукавом мне бы старого ватника деда!
И сразу свобода! Свободна Украйна и Польша.
И снова Берлин взят. И флаг на Рейхстаге к обеду.
Наш красный!
Донбасс, чтоб не выжжен. Не скошен.
 
О, памятник, памятник Коневу, памятник снова на месте
И танки на месте своём! Победителям слава.
Взмахнула бы дедовым я рукавом нынче правым:
- Эй, слазьте со трона, с креста православного. Вон вам!
Обсижен сей крест наш, обсижен сей крест наш
великий – наш Девятимайский! Очистим от бестий!
 
Да, «мёртвые нас не оставят в беде», в лихолетье,
да, мёртвые нас не оставят на вырванном свете,
да, мёртвые нас не простят, коль мы струсим.
Взмахну рукавами я ватника деда над Русью!
 
Взмахну-ка я правым его рукавом, только правым:
и наши поля, и река, и Лугань с переправой!
Да, медленно наши войска пробираются. Значит, так надо.
Там, в ватнике деда в кармане с запалом граната,
в подкладке его пулемёт, в каждой пуговке словно
слова:
- Победим!
Я сама становлюсь этим словом!
Сама становлюсь я хребтом и плечами, и шеей,
чтоб дедов накинуть мне ватник, с войны перешедший,
сама становлюсь я ребром, и ключицей, и сердцем,
дыханьем и лёгкими, криком из гордой трахеи!
 
И дальше – вперёд! Ты очисти хотя бы Одессу!
И дальше вперёд! Да, в крови, да, в поту до предела.
Волшебный мой, дедовский ватник крылатый! Прочь, бесы!
…Представьте, что будет, когда рукавом взмахну левым!
 
 
 
МОНОЛОГ СОЛДАТА
 
Я жив, мама, я так отчаянно жив, Иван твой!
Так жив, что опять стал маленький.
В колыбели качаюсь. Кладёшь меня на диван ты,
помнишь, наш старый, рваненький?
 
Ты меня моешь в ванной двухнедельного и послушного,
слоник розовый, мячик  плавают с безделушкою.
А затем школа. Первая сигарета…
Слушаю,
как ты плачешь там на подушке рюшевой.
Да, ещё институт. Но я твёрдо решил: в душу их!
Эти стены, портреты, доклады и аудитории,
ибо воет страна моя хлеще Баховской оратории,
хлеще Масличной горки и Отче наш. Мама, солдат – я!
Ибо каждою каплей своею твои покидаю объятья.
 
Я так жив, что поёт обо мне ветер с листвою,
я так жив, что живее, чем надпись про Виктора Цоя.
Я так жив, что не тронет меня ковид, грипп, бронхит,
как Ван Гога отит.
 
Разгорелся костёр. Мама, это так здорово и горячо.
Если меня распнут, сожгут, вырвут моё плечо,
ты же знаешь, я – жив! Нестерпимо, пламенно! И ещё
я влюбился тут в девушку – алый румянец щёк.
Мы идём, и река расступается всей волной,
мы идём небом, солнцем и синевой.
Я так жив, что беру города своим острым мечом!
 
Ковыли поют. Таволги – ввысь. А зачёт
я приду и сдам в институте на все времена,
на отвагу,
на братство,
на честь.
Будь привольна, страна!
Сколько нечисти возле тебя! Я – упёрт.
И нас много таких. Большинство. Против орд,
окопавшихся, въевшихся за пределы Карпат.
А мы – над!
И ты – над!
И все – над.
И я над
нескончаемой родиной!
Слышишь, божественный гимн?
И без паники, мама. Мы победим. Победим!
 
 
 
 
***
Если б возможно, о, родненький, милый сыночек!
Чувствую, в чреве зародыш Христовый полощет
реки и горы! Морями ворочает! Толщи
плит содвигает. О, бренное, женское, ты
жаркое тело, целуй его ручки во чреве!
Слышу: взывают людские, голодные рты
в этом немолчном и жгучем, безмерном напеве!
Да всё о том же! Чтоб каждому хлеб и еда.
Каждому поровну. Каждому, чтоб до надрыва.
Каждый, насытился! Чтобы никогда – сирота.
Каждому солнца и небо. И чтоб вдоль хребта
сладкие волны, как райские яблоки-сливы!
Не убивай во мне Моцарта, ибо звучит
каждой симфонией! Дай мне «Волшебную флейту»
нынче доплакать! Исторгнуть! Дай выковать щит
слов невозможных из всех расплескавшихся торгов,
оргий и моргов. Когда в гимнастёрке прострел,
видимо, в сердце. В ладонях я бьюсь краснопёркой.
Женщина – это небесный, из музыки орган:
выносить Бога! Чтоб мир наш не осиротел!
Не затвердел. Чтобы не потемнел. И не сгибнул.
Вот и рожай. И ори. Бейся зверем и рыбой.
Ногти срывай, чтоб в  конец побелели, как мел.
Будут молиться ему, попрошайничать – Богу едино,
нет для него ни худых, ни хороших, ни злых.
Дерево – ель ли, берёза, осина,
даже Иуде он щёки  подставил, подвинул.
В губы ему опрокинулся, Господи. Сыне!
Ибо – велик…
Если родится – спасёт всех блудниц и, конечно,
вора, разбойника, сборщика податей, и
слёзы с лица утирай! Ибо мир быстротечен.
Время осталось немного совсем до зари.
 
Тужься, Мария! К тебе целым миром взываем!
Ты изнутри своего добывай малыша.
Бьётся он ножками! Вот уже твердь черепная,
тельце и плечи! О, жалко-то как всех, родная,
мне всех младенцев!
Вот вскрикнул Он.
Вот задышал.
 
 
 
 
***
Они танцевали под звуками канонады.
Они танцевали под взрывами артобстрелов.
Бежать бы, Аня!
Бежать бы, Оля!
Бежать бы надо
по синим травам, вдоль ковылей, посреди чистотелов.
 
Шептала мама:
- Ой, не боли голова некстати.
Шептала бабушка:
- Сбереги от хромого, злого,
от пришлых мыслей, от непотребы, глухих полатей.
Бежать бы надо скорей, скорее в поля бордовы.
 
Туда, где звон комариный, тонкий по-над водою.
Где удят рыбу. Где тишь да высь. Глубина покоя.
Бежать от войн неподсудным, вечным. Им надо, надо!
 
Но не оставили дети площадь, вокзал Сталинграда!
 
Скажи, что ж ты молчишь, глазастая, словно вечность?
(Но вырваны связки, но вырван голос. Сказать ей нечем!)
И горсть пуста. И ладонь пуста. Только лишь арматура.
И ось железная. Ось стальная сквозь девье тело.
Из было шестеро, их танцующих в парке – фигуры
летели словно над разбомблённым, как пепел белым,
пустым и выжженным Сталинградом: один лишь остов…
 
Танцуйте жизнь нам, танцуйте путь нам, танцуйте маму!
Страну танцуйте. Победу нашу! Танцуйте просто!
Как шесть апостолов, шесть детишек и шесть атлантов!
 
Вас шестерых, кто без рук, без ног и уже без пальцев
сюда вваяли, чтоб танцевать, чтоб натанцеваться.
Чтоб обтанцовывать нам войну всю до сбитых пяток,
чтоб отвести, чтоб отколдовать ужас танцплощадок.
 
Мои лампадки! Мои изумруды, мои ребятки!
Какую песню для вас пропеть, гимн или колядки?
Опять танцуйте за Сталинград наш, за Украину!
Едва родившись, едва рассекнут лишь пуповину!
Едва научишься лишь ходить мой родной дитёнок,
и оттанцовывает беду он почти с пелёнок!
 
Не надо памятники сносить, ну уже достали,
оставьте их на своём граните, на пьедестале.
Оставьте в белом нарядном мраморе или гипсе,
оставьте стелы, оставьте площади, обелиски!
Вам места мало под цумы-гумы, под after party?
Оставьте танки, оставьте спасшего в Трептов-парке.
Вучетич, Мухина – их талант так велик, что страшно.
Детей оставьте, растёт их танец, как будто башни,
как будто крепость из-под земли, из-под красной горки
до самой зорьки,
до самой лучшей победы стойкой!
 
 
 
 
***
Пусть все пули отлитые мимо, мимо,
все гробы, что сколочены, древом останутся пусть.
В них гнездовья свиваются страстно и неистребимо,
уцелей во всех войнах на нашу Святейшую Русь.
 
Во прошедших. Грядущих. Сегодняшних и настоящих.
Во болотах, в берлогах, кремлях. И срастись, голова,
вместе с телом, коль срублена, с хрящиком хрящик,
чтобы косточка с костью, рука чтобы и рукава.
 
Понимаю, что больно, что страшно, что неистребимо.
Понимаю, что шпилем Исаакий да в небо в ночи!
Но пусть пули отлитые – красные! Мимо да мимо.
Только жизнь! Только жизнь! Я иных не приемлю причин!
 
И пускай говорят, что не стало России. Нет, стало!
Её много повсюду от страстных Олеговых дней
до Иванов Четвёртых, до Мининых божьего люду
её корни – до Марса и ось всей земли – до корней.
 
Проросли  звёзды, видно и  плахи, и пахаря взмахи.
И оратая вскрики. И, если так надо, ордой
мы пройдём. Не сдержать нас, хоть с кожей, но нате – рубахи,
хоть с дыханием лёгкие. Реки с большою водой.
 
Так нахлынем, не сдержишь! Вы русскую душу читали?
Вы листали её, словно книгу? Евангелие от Луки?
О, восстаньте из мервых сакрально, идейно, москально
и за друзи – вся жизнь.
Наши жадные рты вопреки
возопят о любви, справедливости, братстве духовном.
Как Татьяна Онегину, также письмо я пишу,
хоть бы раз мне в неделю увидеть тебя безгреховно
и прижаться к тебе сквозь багульник, пырей, черемшу.
 
Вот Звездица твоя! В полнонебье! Вот Троечка-птица!
Вот сиреневый плат твой. И выдюжи, выдюжи тлен!
Ибо Китеж всплывает и прямо на Божьей деснице
золотой пред очами! Всем чёрным рассадам взамен!
 
 
 
***
Сталевар, как солдат, охраняет не сданный редут.
Его кости хрустят. Позвоночник металлом искрится.
Не сойдёт с пьедестала. Он врос. Он родился вот тут
в небольшом городке, улыбается широколице!
А в Енакиево, этот город так сильно похож
на Дзержинск возле Нижнего Новгорода, Богородск ли.
Не стыжусь своих чувств. Я пришла, Сталевар! Это дождь
провожал до вокзала меня, где толпятся киоски.
Где составы гружёные: уголь-то надо возить!
Остров – СССР, не иначе, он красный, фартовый!
Да, центральный есть рынок, он – центр, и вот в этой связи
вспоминаю горшки я из глины и запах айвовый.
Отцвели абрикосы. А жаль. Мне хотелось цветов.
Мне, как в детстве бы, в прошлом отцу бы забраться на плечи.
А я – дочь металлурга. Мне снится – в охапке цехов
расплавляется сталь там, где домна гудит жаркой печью.
На плечах у отца высоко, небнокрыло, светло.
Вот бы крикнуть: «Я здесь!», помахать бы рукой Сталевару.
И припасть бы к земле, чей оттенок от солнца багров.
Поддержать это небо мне с ним, сталеваром, на пару!
Не пройти вот сюда с червоточиной в мыслях тому,
кто нечестен, ни мороку, гладу, изъяну, Потопу.
А таких сталеваров, солдат – наших памятников, всю Европу
заслонивших не просто десятки, а тьмы! Воссияющих в тьму!
Сталевар слышал «Грады», рвались перепонки в ушах,
и не выплакать горе всех войн, запеклись ткани млека.
Он не просто подобие нас, из желез, человека:
человека рабочего, сталью застыла душа!
Ничего, ничего. Подожди! Всё вернётся на круги своя.
Сколько можно терять, города из груди рвать и сёла?
Постепенно, по капле, где грабли и прочая тля
пусть исчезнет. Учёные нынче! Век долог.
Мне бы гребнем пригладить вихор твой высокий, прямой,
лён кудрей твоих, что опалён был огнём, крепью сплава.
Говорят, что внутри есть пластина там, у Сталевара
с долгим списком воздвигших его, словно крест родовой!
 
 
 
***
С такой веселостью шагают пилигримы.
Кто бы из камня изваял без сна, без лести?
Все ваши пули мимо, стрелы мимо.
Вот так я каменно срослась с любимым вместе.
Дыханье, запах твой, слова твои, ладони:
единое, целебное, родное.
Мне так казалось. Время оно? Время Ноя?
Но камень точит дождь, хоть он из брони.
Ни медь, ни пуля, ни свинец, ни взрывы,
а червячок из волглой, синей капли.
Я отрывала с кожей, мясом, с марлей,
но как болели там, в душе нарывы!
На ране рана, дыры, шрамы рвано.
Где время-камнетёс с кайлом и дрелью,
с талантом скульптора Бурделя Антуана…
Мне холодно. Я как щенок под дверью.
Мне голодно, хотя еды и хлеба,
вина и прочего, наверное, корзины.
Не чрево – а собранье сгибших слепо
цветастых бабочек, простых, аквамаринных.
Теперь я – камень, что оторванный от глыбы,
мы – оба камни, разлетевшиеся порознь.
Да, ты мне ничего не обещал, лишь встречи, розы,
стихи, объятья, да согреться в грозы
в одной постели. Мне – за сорок даме,
что с грузом из детей, ошибок, снами
располосованная. Были Эвересты –
и вот распались мы на части, мы не вместе.
Да где же долбанный тот камнетёс – отсекнуть
последнее, что тоньше нити, волос,
последнее – твой запах, стих твой, голос,
я не прошу же: отсеки мне сердце.
Ещё пылинки, что к руке прилипли.
Теперь открыта ветру, небу, стрелам.
Не только падают от ветра низко долу:
а от отчаянья, от боли, от молитвы.
 
 
 
***
Убойная пуля Дантеса – тяжёлый металл,
а я ещё мню о какой-то – под пулей – надежде,
как тот, кто сгорает в костре, что пока не упал
в надежде на жизнь, на просвет в коридоре – ну, бей же!
 
Дантесова пуля… её бы обратно в тот век,
в тот снег и в ту землю, её бы не в Пушкина – мимо!
Хотя бы на метр, на полметра, и – жив человек.
Я так настрадалась от пулей Дантеса, вовек
я так не страдала, не плакала неизлечимо!
 
Терпела, когда разболелся отец, и когда
к берёзе я так прижималась, глотая ком в горле…
А нынче шершавой дантесовой пули я голой
почуяла вес! Эти граммы холодного льда.
 
Его сумасшедшего льда! Так бы память взяла
я стёрла свою! Так бы жизнь начала я сначала!
Да хоть в драбадан я упьюсь, хоть в дрова, хоть в крыла,
Не трогайте! Больно. Нескладно. Пробито насквозь.
Осталось портреты свои мне пролистывать, фото,
странички в сетях и иное какое болото.
И горсти таблеток глотать, ибо вновь не спалось!
 
А утром вновь снег, магазин, да свеченье реклам,
метро, что наполнено куртками, мехом, платками,
покуда я еду. Покуда хватаюсь руками
за поручни. Еду, как все, по делам.
 
А мне бы хоть деревом в прошлом бы веке побыть,
корявым, неправильным взять заслонить, наклониться.
Так, стой же, проклятая, пуля ты – дура, тупица.
Заслоном хочу
грудью встать, уберечь от гоньбы!
 
 
 
***
Так выглядит столп соляной на закате пещерою норки. Так выглядит всё запредельное и не понятное сразу. Вам столп соляной, а ему – небу, может, подпорка в колючках прилипших и тлеющих комышках грязи. На поле всегда так: смыкания ли с горизонтом, соитие с облаком медленно, грешно, обманно! И Флавия возглас – он между ушной перепонкой течёт в разногласии и подсознании между. Так гибельно всё! И метёлочка травная шерсти, прилипшая гусеница, словно бы их из горящего града, объятого пламенем вынесли с криками вместе и Лота жена облачённая в соль, в пепел адов. А поле качается мерно, как Мёртвое море и в нём отражается глыба асфальта горою. Не помнить как мне? Ибо там застывают в укоре, в своём непрощенье…Страницу никак не закрою прошедшей я жизни. Как имя забуду? Коль втрое, коль вдесятеро вырастает, поёт колокольно. И тело своё, как от соли саднящей отмою? Объятий, касаний, твоих поцелуев? Довольно столпом мне стоять! – Голоса, голоса слышу в поле…Кричит, как в истерике женщина в Мёртвое море. Как смыть поцелуи мне грешные, словно бы жерла на теле, на бёдрах, груди. Ни один я не стёрла, и солью застыли они твёрдосплавно, упорно. Как выдрать слова, что вослед: «Оглянуться не вздумай!». Как имя убить мне твоё, на вулкане как сжечь мне? (Женою быть Лота не просто, несладко-изюмно. Женою быть Лота – одной из солёных быть женщин.) Так нас уверяет история древнего мира. Так нас уверяет вглядевшийся Иосиф Флавий. Так нас добывает огонь, испещряет на вырост. Вот так в соль врастаем, рождаясь из звёздных пробирок. Вот так и живём, имена дорогих в память вплавив…
 
 
 
***
Высокий свет на стены, подоконник.
Ах, доктор, доктор. Он включил приёмник,
чтоб заглушить, не слыша, голоса.
Родильное в больнице отделенье.
Мы новое рожаем поколенье.
Мы так кричим, как нам кричать нельзя.
Хрипим. Рыдаем, жалуемся, просим,
рожаем в Русь, в небесный храм мы, в осень.
О, как рожаю я из жизни в  жизнь!
Захлёбываясь криком детским, тонким,
у бездны ласковой, у самой её кромки,
под песню Цоя Виктора «Проснись»!
Вот акушерка держит на ладони
кусок меня – плаценту. А я помню,
как сына положили мне на грудь.
Он сморщенный, он классный, он прекрасный.
Рост, вес, сердечко бьётся цельной массой.
Он сон во сне моём. Он – правда. Вечность. Путь.
Не представляю, каково Марии,
что пробиралась в Пасху: «О, пусти!» -  и
кричала что-то, пальцами нагими
хватаясь. Нет. Я так бы не смогла:
земная, жаркая я, смертная, не птица,
не космонавт, я просто – единица
в огромном списке к миллиарду миллиард.
Сквозь сон. Сквозь Цоя. Сквозь всеобщий хаос
там, за окном звучал, взрываясь, Штраус
мелодией дождя. Родной мой мальчик,
целую я зефирный каждый пальчик
и карамелью пахнущий живот.
И как бы ни было затем, какие муки,
не отпущу! Не разомкну я руки.
Хоть из предплечья выдирай.
Хоть из высот.
А за окном на нитке вся планета.
Я – есмь твой хлеб, сынок, с небес, из света
сходящий, сущий, ядущий, живой,
кулич, пасхальный козунок с мукой,
с изюмом, мёдом, солнцами согретый.
Я – тесто для начинки родовой.
А в женском отделении родильном,
как наковальня, кузница, коптильня,
мы женщины – народ мастеровой.
Сегодня медицина изменилась:
иные предпочтенья, крест и милость.
А вот вчера, а вот тогда, в те дни
горячей струйкой, головёнкой влажной
к пустому животу прижат лежал он.
Лежали мы, как будто бы одни.
Лежали на планете, а под нами
весь космос – с солнцем, бурями, ветрами.
Вросли в планету кости всей родни.
Весь прах народа моего, до нас что,
все пеплы, соли, магний, руды, кратер,
ты не покинь всё это, не отринь!
Разломы девяностых, нулевых ли,
распады и расколы почвы рыхлой.
Борись за лучшее: пойми, что в эти льды
вморожены не только я и ты!
Не только эти луны, вьюги, вихри.
Здесь прах мощей погаснувшей звезды.
 
 
 
***
…Вот старый стяг лёг, что пронзённый ветрами,
а что же взамен его алых кровей?
Под ноги скатился он всеми телами,
материей. Можно ли быть ей красней?
Пропитанней кровью?
Ну, здравствуй, свобода!
На рынке есть всё: джинсы, курево, боты,
есть «бушины» ножки, бараньи мозги,
есть жвачки, сухарики, есть сапоги,
машины, дома, пиджаки и носки,
лишь флаг прежний лёг у парадного входа
на площадь в пыли, в желтоватом снегу.
Декабрь. Двадцать пятого. Время исхода
в другую страну. Из того же народа.
А мне не нужна эта псевдо-свобода,
где рушат, кромсают. И горсть олигархов
в карманы, в офшоры растащат охапкой
и тащат страну через лес и тайгу.
Не с главного хода.
Так с чёрного хода.
А мне-то на кой эта, братцы, свобода?
Ни слова спасибо за труд, ни подарка…
За десять минут знамя вниз опустили
и вглубь, где Измайлово в стойбище парка
его поместили в углу, в тиши, в штиле.
Я – маленькая. Помню, лет мне шесть было,
с отцом приезжала на автомобиле,
мне край целовать бы, мне плакать и плакать.
Зачем предала я? Хотя – не предатель!
Хоть я – не предатель, но лучше повесьте,
хоть я – не алхимик, в костёр меня бросьте.
Двойное предательство – скопом коль, вместе,
устомиллионенное! Вбейте гвозди…
Сидят кукловоды в Америке, или
в Европе! Не больно им. А мы здесь были.
От боли катаюсь я… И на асфальте
на этой брусчатке, на каменной пыли
за воздух хватаюсь. И слышу: «Предатель!»
Чем думали? Чем мы с тобою решали?
Майданами, площадью, сердцем Болотным,
раздробленным. Чем мы любили – ушами
Ван Гогом отрубленными? Небосводом?
Свобода. Свобода. Дурная свобода.
Но нет, и не будет другого народа
планеты, галактики, космоса, мая.
За край я последний хватаюсь.
Рыдая.
 
 
 
***
…тебе бы просто живым остаться.
Кому-то просто. Тебе – никак.
О, сквозь бы листья, цветы акаций
прижать тебя бы! Держать в руках!
 
Тебе Россия досталась, смелый,
тебе вся родина – на, бери!
В неё зарыт ты! В неё всем телом!
Теперь ты любишь её изнутри!
 
Алёша. Памятник есть. Он – дивный.
На фото парень губастый такой…
На фото парень. (Снести грозили,
ваять хотели бутыль с водой.)
 
А вы когда-то так умирали
под джавелинами на разрыв?
А вас когда-то сжигали в яре?
А вам когда-то в колени стреляли?
…Ты жив, Алёша, ты в небе жив!
 
И колыбелькой земля сырая
качает, родненькая, качает:
- Ты спи, братишка!
- Ты спи, сынок!
 
А рота дальше пошла на восток.
Земля сказала: «Не тянет ноша,
во мне Алёша, Антон, Серёжа...
Я их корнями тела обвиваю,
я их в небеса отпускаю, что стаю.
Над ними ласточки, ибисы, выпь.
Не надо слово кричать: «Хоронить.
не надо фразы нам про могилы.
Они здесь были.
Они здесь жили!»
 
Я восемь лет пробыла в осаде,
и сердце плакало: как же так?
У нас украли Украйну дяди,
нам показали кулак и фак?»
 
Алёша, Алёша, Алёша-сынок.
И встал наш Алёша, пошёл на восток.
Иди, мой родимый, ушастенький мой…
 
Вдогонку крещу, вынув крест родовой!
 
 
 
 
***
Шла Богородица, ступала своими ногами – обутыми в туфли золочёные по дороге своей, по канавке. Она и босой бывала, и ноги в кровь сбивала. Юбка на ней красно-малиновая, в цветах лазоревых, кружева льняные, крючком серебряным вывязаны по подолу.  Невестушка! Она и тёмной одёжи не гнушалась, и пыль протереть, и грязь убрать, и пол вымести, занавески повесить. Приберётся, бывало, сядет дитяти качать-кормить-спать укладывать. А тут песни нужны – простые, лёгкие, а ещё слова утешающие. Их много этих слов – их три «люблю тебя, Сыне», то есть - бесконечность…
 
 
 
 
***
На Покрова Богородица кутала нас в покрывало,
накрывала,
убирала «сытый голодного не поймёт»,
«глухой – слышащего»,
«слепой – зрячего». Всех понимала.
Вот пью я воду пресную – а в гортани сласть-мёд.
 
Изменение вкуса, цвета, запаха, как истории,
нет, нет, не ковидище, а иные перемещения.
Не выметай этот сор из избы: сор мы строили!
Из него рост стихов по-ахматовски,
дщерь моя!
 
Услыхала, Исполнена Слуха, накрыла, припрятала.
- Ой, тепло ль тебе, девица, право, тепло ль тебе, красная?
Воскресающих птиц – чаек, соек, овсянок да ласточек,
гречневик надевает над всеми, как будто поярковый.
 
Васильками украшен он, лентами, перьями поверху,
а ещё Богородица плащ сверху рядит малиновый.
И тепло-то мне, девице,
и хорошо-то мне, милые!
Словно шубой замотана, словно накрыта я дохами!
 
А тебе, о, София, тебе, о, благая, тебе-то как?
Стали раны багряные свет отражать в небе сотканы?
Вот и понял голодного сытый, молчащий внял глоткою,
замерзающий – жаркостью,
тонущий тех,
кто был лодкою!
 
И все фразы, которые тихие, стали вдруг важными,
и болящее сердце моё стало, словно спортивное.
Ибо самое высшее – сутью, что  малоэтажное,
и дома осыпаются мне под ветрами квартирами.
 
Накрывает Лилейная, Чистая, плачу от радости,
накрывает телесно, до темечка:
- Дева, возрадуйся!
И качает меня, как дитяти, наивную в младости.
А уста сами шепчут, уста мои шепчут:
«Пожалуйста!»

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка