Записки сумасшедшего (Глава 1)
Никогда не оконченный роман
Не диагноз красит человека, а человек диагноз.
Глава 1
Дождь бил в барабан.
Т. е., он, конечно, не бил в барабан, это только так говорится, а просто он колотил по оставленному в углу строителями, пустому перевернутому ведру. И это даже не сам дождь колотил, дождь не мог так громко стучать, хотя и сильный был дождь. По пустому ведру грохотала падающая с крыши вода. Водопад.
В доме и во всем дворе шел ремонт. Ремонт начался давно и продолжался, то обостряясь, то затухая, уже довольно много лет, с 90-х, наверно, годов, и конца ему не предвиделось.
Начинали одно, заканчивали, потом ремонтировали какую-нибудь другую часть, подъезд или этаж, пристройку или крыльцо, кусок стены или крышу. Или внутреннюю отделку в каких-нибудь помещениях, или просто меняли сантехнику, и так до тех пор, пока возникала потребность или просто принималось решение переделать или переменить что-нибудь недавно отремонтированное.
У дома много хозяев. Вернее, арендаторов. Теперь это так называется. А настоящего хозяина, или хотя бы официального, кажется, вообще никто не знает.
И возраст у дома неопределенный. Разный.
Самую старую часть возвели, наверно, в 1-ой половине 19-го века (стены больше метра толщиной), надстройку над ним сделали лет на 50 позже, другое крыло, пристроенное к нему углом и выходящее на другую улицу, относится где-то к началу 20-го века… Но – не модерн.
Еще кусок из белого силикатного кирпича приделали в 60-е годы, при Хрущеве.
Еще зачем-то неизвестно когда и непонятно зачем возвели на углу небольшую кирпичную башенку.
Я и сам не все его устройство («географию») знаю. И не всех соседей знаю, кто где обитает. Мало кого из окружающих знаю… Зачем мне чужие страны?
У меня своя территория: вход со двора. Во втором подъезде на первом этаже, высоком. Вроде как бельэтаж…
Маленькая, пять ступенек, лестница.
Дверь. Вешалка (т. е., гардероб), но без гардеробщика, все сами вешают, а я только смотрю, чтоб никто не ушел в чужом, а чаще и не смотрю, пока никто еще не пытался в чужом уйти, даже по рассеянности, что вообще-то странно: многие уходят от нас в довольно-таки расстроенных чувствах. Правда, тогда я иногда по добросердечию и из человеколюбия помогаю одеться. Хотя бывает и наоборот: некоторые очень даже возбужденно радостные выходят.
Дальше гостиная с диванами, санузел, приемная, комната хозяйки и три кабинета.
В одном – УЗИ, в другом делают аборты, в третьем восстанавливают девственность.
И я все это сторожу: охранник – ½ (сутки через двое).
С приходящими я общаюсь по-разному. Иногда почти откровенно неприязненно, на самом краю минимальной вежливости. Иногда, наоборот, я весь сердечность, предупредительность и честная готовность всем и во всем, чем могу, помочь. Чаще, конечно, бывает что-то среднее между двумя этими крайностями.
Это не совсем лицемерие. От того, кто приходит, и как я лично к ним отношусь, это далеко не в первую очередь зависит.
Все дело во мне самом, в моем настроении и состоянии, а характер у меня переменчивый.
Одно дело, когда я устал, и мне все надоели, или просто нарушают мой покой, уединение, относительное одиночество, автономность, мечты и грезы, невидимую работу, которая, хочу я или не хочу, совершается во мне, в организме, в душе и в разуме… Совсем другое, когда я от себя устал, как бы заскучал немного (перерыв в мысли), и они (кто приходят, посетители, посетительницы) меня развлекают: тогда я для них самый добрый ангел...
… А иногда мне просто нравится всех любить. Это хуже всего. Это состояние крайней гордости, самодовольства, самонадеянности, суетности и вранья: я люблю ближних и любуюсь тем, как хорошо это у меня получается. Я люблю свою любовь.
О нашем учреждении (фирме) есть объявление в газете (и в сети):
«от 0 до 1000 рублей. УЗИ. Анализы. Аборты. Восстановление девственности. Для граждан СНГ. От метро 100м. 8 (925) 182 11 16. Лиц. № 77-01-003553 от 29 12 07»
Здесь, конечно, вкралась ошибка. Правильней было бы написать: «для гражданок». Но, как известно, что написано пером, того уже никаким топором не вырубишь.
Естественно, приходят к нам большей частью женщины. Хотя бывает по-всякому.
Хозяйка Елена Львовна красит губы, красит волосы, часто и хорошо улыбается и выглядит лучше и моложе своих лет.
В кабинете у нее много картин, книг и икон.
Мне многое нравится в ней, мне в ней почти все нравится, но у нее есть один существенный недостаток. Мы с ней знакомы и дружим уже страшно давно, поэтому у нас много общих знакомых и даже друзей, и поэтому я ее отчасти боюсь: случись между нами что-нибудь слишком близкое, это тотчас разнесется по всей «Руси Великой» и станет предметом ненужных и досужих разговоров.
А зачем это мне? Я этого не хочу и боюсь. Могут подумать, что я пользуюсь ее благополучием для поправки своего незавидного положения.
Так что мы просто дружим, и я у нее работаю. И не более того.
Главный в нашей фирме (и в доме, и во дворе, да и на улице, наверное, и на соседней тоже), конечно, я.
Это совершенно естественно: просто я здесь единственный настоящий сумасшедший.
Причем, давно, возможно, с самого детства.
Конечно, пока я жил, я успел уже научиться довольно ловко прятаться и притворяться вменяемым и нормальным, так что я сам иной раз забываю, кто я на самом деле такой и каков я есть, и тогда, случается, природа берет свое, и тогда конспирация нарушается. Я знаю, как это опасно, и какие бывают последствия, но не всегда могу с собой совладать.
Однажды я лежал в больнице. В самой обыкновенной, районной.
Я, конечно, сумасшедший, но в соответственной сумасшедшей больнице никогда не был.
Во-первых, потому что боюсь и притворяюсь нормальным, во-вторых, потому что противно.
Я лежал в самой обыкновенной районной больнице – обследование по поводу сердца, и ничего не нашли, сказали: здоров.
Как-то вечером к нам в палату пришел новый пациент, инвалид 2-й группы (после перелома ноги), и еще ему в прошлом году заезжие таджики сожгли спину: просто вылили на него сзади какую-то горючую жидкость, отработку или солярку и подожгли. Перепутали с кем-то. Он был, как он сказал, «не при делах». Но в больницу он не поэтому попал… В общем, хороший парень.
Мы с ним познакомились, покурили на лестнице, угостили друг друга чаем и так далее, и он мне предложил, между прочим, газету: не хочу ли я почитать? – Свежая.
Простая газета. Цветная. «Комсомольская правда».
Я вежливо взял и одолел ее примерно в 3 минуты. Ничего особенного.
Но на последней странице там была колонка анекдотов, и один из них поразил меня до глубины души. Пробил череп, задел мозг, разбил сердце.
Анекдот простой, в виде диалога, я запомнил его наизусть и теперь часто сам себе рассказываю:
«- Скажите, когда и как вы впервые поняли, что вы – Бог?
– Очень просто: я заметил, что когда молюсь, я все время разговариваю сам с собой»
А потом я устроился работать сторожем (охранником) в наш старый странный дом, в медучреждение к своей старой доброй знакомой Елене Львовне.
Просто мне нужны были деньги.
Я понимаю, что, если нет денег, устраиваться на работу не лучший выход, не самое простое и не самое естественное решение, но ничего другого по лености и по сумасшествию я тогда придумать не смог и пока так остался.
Как я уже упоминал, наш сложносочиненный дом стоит на углу, на перекрестке, выходит на две улицы, и по обеим ходят троллейбусы. Днем они сливаются с общим городским шумом, разве звонко падают иногда усы токоприемника, но ближе к ночи, когда я непосредственно сторожу и укладываюсь спать, они как будто одни остаются на улице, и так сладко негромко поют, ускоряясь и убегая вдаль.
Это одна из моих любимых мелодий.
Разве трамвайный звон может с ней сравниться. Или железная дорога вдали.
Ах, троллейбусы, все такие синие, такие последние, такие случайные.
Каждый по-своему последний, и каждый по-своему случайный.
Бывают, встречаются, попадаются в жизни такие балбесы, которые думают, что осень — это чепуха, пустяки и ничего особенного. Это неправильно.
Осень – это очень даже не чепуха. Осень – это грустно, это слишком грустно, чтоб можно было думать пренебрежительно.
Большой мокрый лист c клена упал на камни двора так громко, что я даже вздрогнул и обернулся. Увидел, что это просто лист упал. Мне стало страшно. Скоро ведь они все так упадут, а до следующих доживем ли?
В лесу, наверно, скоро будет совсем красиво… Там эта осень дикая, желтая, цвета песчаной пустыни, только мокрая и холодная…
Но: неприятна мне твоя прощальная краса… и ни золото, ни в багрец одетые леса я не люблю.
Потому что: Увяданье!.. – А пышное оно или не пышное – мне все равно. Зима впереди на грустные и трудные мысли наводит.
Жизнь прекрасна и удивительна. И человек в ней при всей своей обыкновенности и вычислимости никогда до конца не понятен.
Безумен – непредсказуем.
И самые случайные обстоятельства складываются иногда так, что их очень трудно считать случайными.
Ходят по морю волны, ходят по небу тучи, а по городу ходят курьеры (40 тыс. штук, если верить Гоголю), носят письма, почту, документы, журналы, на которые есть подписка, и всевозможную рекламную дрянь.
1:1 000. Предполагается, что на тысячу населения у нас приходится 1 дурак, который рекламе внемлет и реагирует. Это сколько ж мирных граждан должны это получить, чтоб один дурак отозвался! Никаких сорока тысяч курьеров не хватит. А бумаги какая пропасть переводится…
Может быть, у нас дураков больше? Не может быть, чтоб на 1000 населения только один дурак был… Но курьеров все равно страшно много.
Заходят они и к нам, ко мне.
То есть, мне они, конечно, совсем не нужны, но в мои обязанности входит принимать от них приносимое, расписываться, а иногда даже ставить печать.
Вообще-то мы работаем до восьми. Потом все уходят, уборщица убирается и тоже уходит (иногда она приходит убирать утром), а я закрываюсь и остаюсь один. Один на один с собой. Не считая книг и мечтаний. Или здорового сна.
Иногда немного песен и музыки. У меня мало записано только: «Окрасился месяц багрянцем…», «Катька-десантница», Свиридов, Телеман, и «Кирпичики».
Да, еще воспоминания. Но в последнее время я стараюсь их от себя гнать. Не потому, что неприятно, мучительно и т. д. Нет. Просто я говорю себе: «Я еще не настолько стар, чтобы вспоминать. Мне еще не 70 лет…»
Но однажды в пятницу курьер явился совсем поздно, в десятом часу. Сначала я ему даже открыть не хотел. Подумал еще, что это наши нескончаемые строители снова что-нибудь или кого-нибудь забыли или потеряли.
А он, оказывается, опаздывал, не успевал, слишком много было работы («адресов») и крайне неудобно было брать свою поноску на выходные домой.
Я принял пакет с иллюстрированным журналом «Новости налогообложения» и очередной фармацевтической рекламой, и уже готов был поставить ему автограф в ведомости и закрыть дверь, но вгляделся в него внимательней, и лицо его показалось мне знакомым.
– Постой… Зайди… – Курьер остановился. – То есть, простите… Зайдите, пожалуйста…
Я был, наверно, страшен на вид. В черной униформе, на боку кобура с травматическим пистолетом (так полагалось на ночь).
Усталый, мокрый от дождя курьер смотрел недоверчиво, подозрительно и почти враждебно.
– Вот сюда. – Мы прошли в гостиную. – Присядьте, пожалуйста… Чаю?
Я нажал электрический чайник:
– Вас ведь Виктор Васильевич зовут?
– Да…
Когда-то давно, в молодости, убегая от военной службы в стройбате (в другие войска меня не взяли бы по зрению или по сумасшествию), я учился в технологическом институте с военной кафедрой, а Виктор Васильевич, сегодняшний курьер и мой неожиданный гость, преподавал у нас теплотехнику.
Сколько лет прошло, я его едва узнал, а он меня тем более. Даже если б я был одет по-человечески …
- Если вы не очень спешите, может быть, мы чаю выпьем? Отдохнете, согреетесь? Сделайте одолжение… – Я достал из шкафа заветную посудину. – Медицинский. Разведен градусов до 60. Имбирь, травы…
- Вообще-то спешить мне сегодня особенно некуда… Но откуда вы меня знаете? Я вас, простите, никак не могу вспомнить… Хотя… Ваша не Жнецов фамилия?
- Нет, не Жнецов. Я все сейчас расскажу. Давайте плащ. Вот тапочки. Ботинки – на батарею.
Мы как-то слишком торопливо выпили, и я сообразил, что мой поздний гость, скорее всего, не только замерз, промок и устал, но и проголодался. Я заварил чай, нашел печенье, сыр, даже сгущенку нашел. Все это как-то смешно и беспомощно столпилось на столике.
- Из горячего, увы, могу только Ролтон предложить: это такая лапша с китайским акцентом.
- Спасибо, спасибо... Но где все-таки мы познакомились? Вы не учились у меня?
- Ну, да… Теплотехника. До сих пор помню: S = – dQ/T и S = – k(k)lnW(k)… Энтропия…
- Ах, да.. Теплотехника… А я и забыл про нее… Давно это было.
- Так вы еще что-нибудь преподавали?
Виктор Васильевич засмеялся:
- Было дело.
- А что, если не секрет?
- Чего я только не преподавал… Про иные вещи и вспомнить стыдно… Энтропия… Энтропию преподавал… А, если можно, давайте еще понемногу…
- Да, конечно, только вы кушайте…
Видно было, что мой старый преподаватель теперь не в самых лучших жизненных обстоятельствах.
Возраст как бы сам собой предполагает определенную неблагополучность, но быть курьером в наше время, в холод, в дождь среди всеобщего хамства, высокомерия и жадности – это совсем невесело. И он действительно хороший человек, и наверняка лучшего достоин… Хотя, нам ли судить…
Дело не только в том, что Виктор Васильевич преподавал у нас теплотехнику и, судя по всему, неплохо преподавал: еще недавно я довольно много мог вспомнить из этой страшно неточной, смешной и грустной науки…
Увы, мы, студенты, держа в памяти, конечно, что «атом, несомненно, – кирпич мироздания», и про выпивку не забывали… Да, пили, а иногда даже и злоупотребляли, так что и тогда уже случались от этого всякие недоразумения.
Известно, ведь: «С похмелья многие скорби бывают».
Наш, в те годы довольно скромный технологический институт (теперь, разумеется, Университет, правда, в отличие от большинства других, настоящий, и не из последних) располагался вблизи другого, уже и тогда совсем не скромного и далеко не всем доступного – медицинского, в который небогатым детям (или детям небогатых) и тогда уже (исключительно бесплатное образование) поступить было затруднительно. Собственно, в одном дворе мы располагались, только наш вход с улицы был, а у них со двора.
От этого в некоторых помещениях нашего института находиться было порой не совсем уютно: то и дело слышно было (особенно громко почему-то зимой и по утрам), как лают, стонут, скулят невинные жертвы науки: кошки и собаки мединститутского вивария.
- Слышите? – Почти каждый раз говорил какой-нибудь студент, а чаще студентка. – Соба-ки…
И при этом почему-то улыбались: смущенно, застенчиво, грустно и глубокомысленно.
Или наоборот делали страшно трагическое и безнадежное лицо: «Слышите? Соба-ки…»
Все понимали, что это не просто собаки, а обреченные. Собаки-жертвы: на них опыты будут делать. Зверские, мучительные, смертельные опыты…
Или просто будущие медики будут на них учиться резать…
Мы все тогда были еще молодые, нам было не просто жалко обреченных собак, мы как будто чувствовали себя почему-то виноватыми в животных страданиях: сопереживали, представляли, каково было бы быть в их шкуре и на их месте.
Если б могли, конечно, мы с радостью освободили бы их всех. Но: «это нужно науке».
Однако когда одолевали свои заботы и беды, в то время еще несоразмерно меньшие, конечно, сравнительно с «животными»… Настоящей «собачьей жизни» мы еще не знали тогда и не предполагали даже, какая она бывает…
Огромное Свое волновало нас гораздо больше маленьких, потому что не-Своих, собачьих участей…
А еще, чего греха таить…
Была в этой нашей к собачкам жалости еще одна и чисто человеческая подловатость.
Мы-то в ней, конечно, никогда б себе не сознавались, но она была.
Была и есть. И никуда не деться от этого.
Подопытных собак из вивария мы, все же, конечно, жалели.
Конечно, жалели…
И даже, страшно подумать, порой больше жалели, чем друг друга... Чем близких, домашних, родственников…
По их-то адресу не посострадешь так безответственно: "Слышите?.. Соба-ки..."
В один трудный пасмурный зимний день собачий вой показался мне особенно невыносим.
… Пили мы. Пили. И в институте тоже. Чаще, конечно, ближе к вечеру.
На успеваемость и на успехи вообще (равно, как и на неуспеваемость и на неуспехи) это как будто тогда еще не слишком влияло. Но неприятности случались…
Многие металлы, и железо, и медь, и другие хорошо выпадают из раствора в осадок в виде сульфидов (FeS, CuS, PbS, HgS).
Для их осаждения исследуемый раствор продувают сероводородом.
Вот мы и дули. На дно пробирок неукоснительно падал черный осадок. Стремительные центрифуги разделяли взвесь. Но, несмотря на хорошие вытяжки, от которых по всем этажам всегда зимой и летом был гул и сквозняк, сероводородная вонь в аналитической лаборатории стояла страшная.
А от сероводорода выпадало в осадок не только то железо, которое было в растворе, в пробирке, но и то, которое у нас в крови, в гемоглобине. Так что к вечеру от аналитической химии (качественный анализ) головы у нас болели очень даже чувствительно.
Да, и не только сероводород… Одна очумевшая от химии девочка ухитрилась даже безо всякой тяги, просто на столе концентрированную серную кислоту выпаривать…
По причине вредности нам давали молоко в тетраэдрных пол-литровых пакетах, и это помогало, но мы опытом дознали, что сухое вино эффективней.
Однажды вечером, очумев и расшалившись, мы с Сашей Ковровым собрали и слили весь спирт из маленьких колбочек (на столах стоял «для науки») плюс сухое (которое от вредности), плюс еще чего-то…
Потом, то смеясь, то грустя, шарахались по всему главному корпусу: физхимия, органика, теплотехника, еще чего-то…
А утром я обнаружил, что свою сумку с книгами и тетрадями я забыл в институте.
За вином выходил в тот вечер не я, а Саша Ковров, а когда уходили, у самых дверей я пытался от избытка чувств обнять однокурсницу Наташу. Я знал, что я ей не совсем противен, и от избытка чувств пытался обнять, и при этом – точно помню – руки у меня были свободны, значит, сумки не было. Значит, сумка могла быть потеряна только в институте.
Так что надеяться мне было не на что. Разве на чудо.
Что теперь будет?
Я уже и о родителях подумал: и у отца на работе могут быть из-за меня неприятности…
А в соседнем здании, в виварии жутко выли обреченные подопытные звери…
Тут, как сказал бы, может быть, Федор Достоевский, следует объясниться.
Дело в том, что в той моей дурацкой сумке кроме пары беспорядочных условно-учебных тетрадок (плюс одна «по военной кафедре» – подписанная!), да нескольких скромных, переплетенных по-тогдашнему в зеленое томиков – всего-то: «Доктор Живаго», Ходасевич и Ницше, был еще перепечатанный на машинке «Реквием» Ахматовой и несколько новых, машинописных тоже сочинений. Насколько я теперь понимаю, эти новые произведения эти были более чем сомнительного эстетического достоинства, но – откровенная антисоветчина. И еще в одной из своих «школьных» тетрадок я собственноручно написал: «Исторический материализм – это вовремя все пронитровать»…
А еще там была зачетка, с фамилией и фотографией, и, хуже того, записная книжка, а в ней столько телефонов и Наташи, и Ольги … И адреса, и имена…
Конечно, может быть, мои страхи были страшно преувеличены, но я же сумасшедший, у меня все гипертрофировано: даже трусость…
Так или иначе, но я уже очень ясно представлял себя в соответствующем учреждении, в соответствующем кабинете и почему-то ночью… Хотя, с какой стати ночью?
При желании, какую-нибудь статью мне могли придумать: хранение, распространение (антисоветской литературы, то есть, «содержащей сведения, порочащие советский государственный и общественный строй»)…
А что я буду говорить? И как мне объяснить, где я все это взял, никого не сдав и не назвав? На улице нашел? Так у меня и дома много еще всего всякого было… Срочно все жечь, уничтожать улики и заметать следы?..
Я уже и самое гнусное представлял: будут предлагать «сотрудничество» в обмен на то, что пообещают оставить в покое… Мы уже довольно-таки о многом знали тогда… И что я могу против этого? Только под поезд лечь. Ведь, не арестуют же сразу… Значит, под поезд успею.
Мне и прежде случалось по ночам, когда бывала бессонница, услышав, как хлопнет в подъезде дверь, вздрагивать: не за мной ли?
Что это? Генетическая память? Эхо недавней эпохи?
… Из дома, где я вырос, обычного, в сущности, четырехэтажного дома, в соответствующие годы примерно половина жильцов просто исчезли и не вернулись… И об этом тоже я уже тогда знал.
Мы ведь с товарищами не только пили и неофициальные книги друг другу передавали (хотя и это: «распространение» – тоже уже статья), мы еще и собираясь, говорили о многом, о чем не принято было, вернее, наоборот, принято было, но считалось противозаконным («пропаганда») и специально собирались, чтобы говорить…
На реальную антисоветчину это, конечно, вряд ли тянуло, но все же… Было бы желание, или для выполнения плана наши доблестные органы из ничего могли что угодно придумать и воплотить…
Однажды, когда мы расходились после очередного «собрания» (совершенно в духе Репетилова, но воодушевленно), один из нас, не выдержав избытка чувств, грубо и громко похлопал лысого Ленина по гипсовой башке… Это казалось так смело и весело…
Да-да, лысого Ильича по башке похлопал... Мы, «юные революционеры», собирались часто в очень официальных и идейно правильных местах: ДК, клубы. Так что Ильич, у входа, вполне естественно, стоял. Все эти неофициальности в ту пору не только по квартирам существовали, иногда оформлялись в виде легальных «клубов по интересам», театральных, литературных, художественных, фольклорных, музыкальных, краеведческих студий, объединений и так далее.
Собственно, ничего особенного в этом не было: вся страна так жила… Случалось, что наши «духовные вожди» и вполне официальное жалование получали от каких-нибудь профкомов и месткомов.
А некоторые, может быть, иногда, и не только от профкомов и месткомов… Гапоновщина, мы этого не знали тогда, бессмертна…
… Теперь-то я уже, к сожалению, не сомневаюсь, конечно, были в нашей «околодиссидентской» братии и провокаторы от этих самых органов, и среди лидеров, и особенно даже среди «лидеров»… Они наверняка и теперь процветают… Кто-то тут, кто-то за границами… Чаще, конечно, за границами…
Я еще раз пробежал по институтским коридорам и комнатам (аудиториям), где был или мог быть вчера. Разумеется, ничего не нашел.
Просуществовал так до полудня. Потом вместо обеда пошел пить пиво в троллейбус.
Возле нашего института был троллейбусный парк. Все машины в депо и за кирпичной оградой не помещались, многие свободные от рейсов транспортные средства проживали на улице. Салоны не закрывались или закрывались чисто символически, так что в этих замечательных наших троллейбусах чего только не происходило. Здесь просто отдыхали, читали книги, разговаривали, готовились к экзаменах, пили пиво, выпивали, выясняли отношения, целовались и так далее.
О, эти наши троллейбусы! Кто споет о вас великие гимны!
Троллейбусы, все такие последние, все такие случайные, и каждый из них по-своему последний, и каждый по-своему случайный…
Время было холодное, и я со своим пивом сидел в троллейбусе один, и кажется, во всех троллейбусах один. Думал, дышал, радовался, сколько это было возможно. Думал, это, может быть, в последний раз.
Следующей парой была теплотехника. Я сначала не хотел идти. Пиво Хамовнического завода утешило и утишило. Все же пошел. Сел, положил голову на стол и закрыл глаза. Из беспечных однокурсников никого еще не было. И хорошо, что не было. Как они раздражали бы все в этот миг, именно этой своей счастливой беспечностью…
Кто-то вошел, я не поднял головы. Вошедший тронул меня за плечо. Это был Виктор Васильевич.
- Ваша фамилия Неувядаев?
- Да…
- Не стоит так это все разбрасывать.
И отдал мне мою сумку.
Каким-то 28-ым чувством я понял тогда: теплотехнику мне можно теперь совершенно не изучать и не писать шпаргалок. Достаточный для получения стипендии балл все равно будет мне выставлен.
Раньше всего я почему-то именно об этом подумал.
Но так я поступить не мог, и теплотехника была в тот семестр единственным предметом, который я по-настоящему добросовестно изучал.
Виктор Васильевич теперь сидел напротив, и я ему это все рассказал. Он улыбался грустно и тихо, но видно было, что ему это приятно. И не то даже приятно, что он когда-то по-человечески поступил, а просто радостно было вспомнить прошлое, молодость, другое время, другую жизнь, такую бедную, такую смешную и – такую счастливую.
Мы еще выпили.
Про себя, про свое сегодняшнее, мне не очень хотелось рассказывать, не так хороши были мои обстоятельства, чтобы было чем хвастать.
Виктора Васильевича тоже не очень ловко было спросить. Курьерская должность, разнос совершенно не нужных и чужих ему бумаг, а скорее всего, вообще никому не нужных и всем чужих… Дожди, лужи, «ресепшены», по-кукольному раскрашенные секретарши… Расспрашивать о сегодняшнем было бы просто неделикатно…
Я все же спросил:
- А вы в институте еще долго проработали?
- Долго. Даже сам удивляюсь… И пьяный указ пережил, и все последующее. Перестройку и гласность. Смешно и страшно… Это, как Честертон говорил: Это действительно ужасно, потому что это Глупость…
… А бедность была такова, что даже ясное синее небо над городом и над страной казалось нищим. Весело было и страшно. Потому что глупо…
Неожиданно в дверь позвонили.
Этого не хватало!
Я же и входную дверь не запер, забыл. Хорош сторож!..
- Кто?
Пришел Костя, охранник из соседнего подъезда. У них там шикарный офис. Оптовая торговля бытовым камуфляжем, маскировочной и демакировочной техникой.
Костя попросил сигарет: забыл.
Я вынес ему сигареты.
Кажется, он не заметил, что я немного выпил, и что у меня гость.
А, впрочем, плевать. Это ведь их профессия, все скрывать и все знать. Так пусть и думают, что они все знают. На самом-то деле, они очень многого не знают. А вернее, совсем ничего не знают.
Я вернулся к Виктору Васильевичу.
- А дальше что?
- А дальше ничего. То есть все в том же духе. По нарастающей… До ясной зари, моя радость, до ясной зари… Потом у нас и ректора убили. Но это уже без меня… Застрелили в подъезде. Говорят на почве недвижимости… Площади в общежитии. В новом.
Но это уже без меня. Я уже тогда в институте не работал. Выгнали. Как контрреволюционный элемент. Как защитника тоталитаризма, шовинизма и вообще фашизма…
- Как же так? Тогда же вроде в идеологическом плане терпимость была?
- Ну, да. И я терпимо. Только я принципиально поступил. Я аспиранту Граверманову морду набил. С экономической кафедры.
Аспиранта Граверманова я помнил. Помнил, что сука волчья.
Странно, у меня память теперь стала плохая совсем, я даже очень нечужих людей имена забываю. Все помню, и лицо, и манеры, и одежду, а имена забываю. А вот этого совсем не близкого мне аспиранта фамилия застряла в памяти, а физиономии не помню совсем.
Впрочем, я его в последнее время пару раз в телевизоре видел: он теперь в правительстве или где-то около. Способный человек.
- Как же вы могли такого светилу науки ударить? Я его, как ни странно, помню. Он у нас какие-то семинары вел. Вдвоем с завкафедрой приходил. Такая была милая старушка…
- Ну, да. Лариса Валентиновна. Она и сама потом каялась, что этому прохвосту как бы путевку в жизнь выдала…
- Но, как же вы эту светилу науки ударили? Мне, правда, и самому хотелось когда-то, но я ведь ребенок был. Без ума-с.
- А очень просто. По-пьяни.
Я сделал понимающую гримасу. Трудно, выпив, удержаться и не ударить такого светилу науки…
А Виктор Васильевич продолжал:
- Отмечали День рожденья замдекана электрического факультета. Банальное застолье. Т. е., торжественная часть и так далее… Пир во время чумы… Или чумки… Коньяк, венгерское сухое и т. д… До лабораторного спирта.
Грохот вилок и шум голосов.
А у нас в это время должны были избирать завкафедрой. Такая была демократия.
Аспирант Гравеманов подпил и со стаканом ко мне подъехал. Стал про главного кандидата всякие гадости говорить. У Заборского, дескать, коммунистические и пролетарское сознание. Рабское, при том… Это про Заборского-то!
Я его долго молча слушал. Внимательно и с интересом. А он блеял и блеял, и все более расходился. «Вы же, – говорит, – как интеллигентный человек не можете со мной не согласиться… Вы же, – говорит наш человек…»
Вот этого я и не стерпел:
- Ваш, – говорю, – конечно, ваш… – и в челюсть его сбоку. Как учили.
Он упал. Может быть, скорее, от неожиданности…
Виктор Васильевич даже со стула встал, Такой счастливый и гордый стал. Радостно было смотреть…
… А я стою над ним, лежащим, и говорю: «Да, как ты смеешь, мразь, про Заборского что-то говорить и клеветать на честного человека, ты, сука, который и родился уже с комсомольским значком на груди и с партийными проработками в сердце…»
Тут женщины завизжали, мужики повскакивали…
«Успокойтесь… Что случилось…»
Ну, извиняться я даже минимально отказался. Пришлось «по собственному» написать…
Обвиняли меня почему-то не только в хулиганстве, но и в антисемитизме… Как когда-то поэта Есенина… Вот уж, поди пойми…
Ну, и ушел я... Ну, и все равно… Все равно этот институт был в моей жизни не более, чем видимая часть айсберга…
Я слушал Виктор Васильевича жадно и радостно, но если моя волшебная согревающая настойка начала оказывать влияние уже и на меня (в данный момент времени, охранника), то на него (в данный момент времени, курьера) тем более.
- Поздно уже. Завтра вставать рано.
- Да-да… – Виктор Васильевич поспешно поднялся.
- Нет! Никуда вы теперь не пойдете. Здесь переночуем… Тем более, и транспорт уже, наверно, не ходит… Троллейбусы… Здесь переночуем. А завтра с утра отправимся. Диванов много.
Утром мы позавтракали крепким чаем и остатками водки, наскоро обменялись телефонами, Виктор Васильевич ушел, я дождался сменщика и тоже побрел восвояси.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы