Комментарий |

Гамлет как производственная драматургия

С недавних пор мне стало казаться, что, в некотором смысле, трагедия
В. Шекспира «Гамлет» стоит в одном ряду с известными (и не очень)
производственными пьесами, такими, как, например,
шедевр Гельмана «Протокол одного заседания». Сравнение, разумеется,
несколько ироническое, но дело еще и в том, что если бы вдруг
возник такой гипотетический вопрос, и у меня спросили бы, какую,
по моему мнению, из двух пьес мог бы написать лорд Бэкон, я ответил
бы, что, скорее, «Протокол одного заседания», а не «Гамлет».

Короче, я думаю, что, возможно, Борхес ошибся, историй всего пять,
а не четыре, типа на одну больше. Пятая вечная и всемирная история
— это история о производственном процессе, или, говоря более вообще,
о коллективной работе. О бизнесе, если уж на то пошло!

В дальнейшем, говоря о работе, мы исключаем из этого понятия индивидуальный,
надомнический труд, вероятно, не вполне корректно, но — на всякий
случай.

Кажется, люди всегда танцуют, когда работают, но вот обратное
верно далеко не всегда. Иногда люди танцуют, не работая при этом,
и, следовательно, работа — это отдельная вещь со своей специфической
правдой.

Иногда автор и сам не подозревает, что, описывая жизнь, казалось
бы, сравнительно праздных людей, он пишет о таком социальном явлении,
как работа. Параллельно, так сказать.

К тому же, работа, если подумать, может оказаться для художника
гораздо более интересным полем для исследования, чем, скажем,
праздники, или, наоборот, болезни, катастрофы и прочие экзистенциальные
штуки, в которых, якобы, более всего и проявляется человеческая
сущность.

С другой стороны, лакмусовая природа работы (которую важно не
путать с трудом), не может проявиться иначе, чем через финальную
катастрофу, или праздник трудовой победы, так как работа имеет
цель, в отрыве от которой она превращается в рабский труд, далеко
не всегда являющийся работой, хотя иногда, если заглянуть в душу
раба, несомненно являющийся.

А где цель, там политика, роковые страсти, расщепление и подмена
смыслов. Там вопрос о власти, ведь власть — лучшее из средств
для достижения цели. Где цель, там, грубо говоря, уже и постмодернизмом
попахивает. Цели бывают действительные и мнимые, идеальные и не
очень. То есть, цель, пока она еще не достигнута — вещь всегда
идеальная, и смысл ее укрывается знаком. А разрыв-то означающего
и означаемого превентивен!

Думал Семен Мармеладов, что служба доставит ему жалованье! Жалованье,
в свою очередь, доставит благополучие его семье! А как деньги
получил, так все их и пропил! Но что есть отчаянный постмодернизм
Семена Мармеладова по сравнению с энтузиазмом строителей какого-нибудь
Норильского Никеля, или разведчиков сибирских алмазов и нефти
каких-нибудь?! По сравнению с этими фантастами смысла работы Семен
Мармеладов попросту былинно-баснословный Микула Селянинович, всеми
фибрами души своей сливающийся со своим бытием. Скотина, конечно,
но и анти-Хайдеггер какой-то!

Однако, крайне важно, повторяю, не путать труд и работу. Труд
— это, с одной стороны, поэзия, а с другой, он подобен физической
работе, исчисляемой произведением затраченных сил на длину пройденных
путей. Что же касается работы, то это, как представляется, еще
и чисто психиатрическое испытание на вменяемость.

В сумасшедших домах пациентам часто предлагают ответить примерно
так на триста-пятьсот вопросов некоего теста. Цель — предварительно
оценить степень шизофреничности клиента. Ответив на эти вопросы,
любой практически здоровый человек имеет все шансы получить от
«специалистов» ярлык «психа» на всю оставшуюся жизнь. Он же, этот
практически абсолютно психически здоровый человек, ни на минуту
не усомнится, что сборник странных вопросов составила теплая компания
пьяных шизофреников.

Вот и работа — присоединяет человека к его аутентичному типу производственного
безумия, которых всего два: действительный и мнимый.

Да так уж эта работа устроена, что более или менее здоровые психически
и интеллектуально люди как бы притворяются (но слишком натурально
притворяются!) сумасшедшими, вливаясь в процесс, и наоборот, огромное
большинство клиентов с отъехавшей крышей просто-таки используют
работу, чтобы как-нибудь привести в равновесие, так сказать, с
общим контекстом, свою вечно на грани деменции мыслительную систему,
превращающую вполне крепкую психику в дубину в руках маньяка.
Ну, как бы тоже притворяются, но уже здоровыми. Вроде бы, не бином
Ньютона, «весь мир театр», и работа тоже. В результате работа
конструирует некий средний критерий нормы для всех. Очень интересен,
в этом плане, пример работы в психиатрических заведениях. Известно,
что чрезвычайно большой процент собственно психиатров являются
психически больными людьми, однако необходимость работать психиатрами
делает их чисто внешне почти неотличимыми от гипотетических средне-нормальных
членов общества. Впрочем, пример не вполне корректный, так как
эти нездоровые психиатры вряд ли справились бы с какой-либо другой
работой.

Поэтому, давайте теперь для иллюстрации провозглашенных тезисов
используем несколько более типичный пример, даже отчасти художественный.

Предположим, что на некоей японской швейной фабрике царит аврал,
вызванный концом квартала. Выполнение квартального бизнес-плана
по выпуску остро модных кимоно под угрозой срыва. Главный менеджер
и одновременно совладелец фирмы, Минамото-сан вызывает младшего
менеджера, ответственного за выпуск продукции, которого зовут
Тайра-сан. Тайра-сан является на ковер, и ему мягко, но очень
прочувствованно, даже где-то страстно и совершенно искренне объясняют,
что произойдет, если нужное количество кимоно не будет пошито
к пятнице. Сколько людей замерзнет голышом у подножия Фудзиямы!
Сколь сильно будет дезавуирован кодекс самурайской чести Бусидо!
Вообще, на край какой пропасти будет поставлена вся Страна Восходящего
Солнца! Дело происходит в среду. Весь следующий день, то есть
четверг, Тайра-сан, типичный японский фанатик работы и патриот
своей фирмы, из кожи вон лезет, чтобы спасти Японию, ибо он рад
служить, а не прислуживаться, но тщетно! Шелк рвется, иглы ломаются,
швеи думают только о саке и об империи чувств! Убедившись, что
дело проиграно, Тайра-сан делает себе в ночь с четверга на пятницу
харакири.

А в пятницу, с утра, в Японии происходит страшная авария системы
энергоснабжения, подобная недавней американской. Жизнь замирает.
Все летит к черту, все планы, контракты, графики поставок, всё!
Однако Минамото-сан и другие менеджеры, они и в ус не дуют. Ну,
случилось! Не вешаться же! Нет, просто надо перестроить работу,
без оздоровительной функции которой жизнь невозможна. Да черт
с ними, с кимоно, на них свет клином не сошелся! Будем строить
супертанкеры, когда свет дадут, тем более, что в супертанкерах,
кажется, еще больше пользы для Бусидо и Фудзиямы, чем в кимоно.
Но света нет неделю, две, три, и проходит злокачественный слух,
что его и вообще никогда не будет, такая техногенная сверхкатастрофа.
Работа отменяется навсегда. Миномото-сан теперь не главный менеджер,
и никто. Он просто Минамото, довольно странный, и, по мнению многих,
ничтожный гад, вот и все. И Минамото тоже делает себе харакири
в этом тотальном отсутствии производства. Как можно догадаться,
и Тайра-сан в условиях отсутствия производства прожил бы, скорее
всего, тоже очень недолго, даже меньше прежнего. Печальная история.

Как видим, пока есть работа, или надежда на нее, очень трудно
отличить больных от здоровых. Легко было бы запутаться, да только
зачем же отличать! Ролевое поведение в полном соответствии с ролью
на это не очень рассчитано. Роль на то и роль, что не допускает
отрицания себя в принципе, на основании медицинских и других нравственных
оценок, особенно роль участника производства. Просто роль, положительная
или отрицательная, говорит: не нравится, возьми другую, а я не
при чем! Если артист плох, роль не виновата. Роль участника производства
отличается тем, что она всегда положительная. Даже когда отрицательная!

Лев Толстой писал примерно так: «Человек так устроен, что непременно
считает свою работу нужною и важною», и добавлял: «Даже если это
работа проститутки».

Впрочем, сам Толстой очень даже различал, имея на то полное право,
работу действительно важную и нужную, как, например, крестьянскую,
и ее, по его мнению, профанацию, необходимую только для того,
чтобы ничтожные, сумасшедшие люди выглядели важными и значительными.
В сценах суда в «Воскресении» более-менее нормальные люди — это
проститутка Маслова и убийцы-лакеи. Все же судьи, присяжные и
прочая приличная публика — сплошь лживые лунатики, ряженые фигляры,
судящие нормальных людей. Дело в том, что для никогда не работавшего,
то есть, не служившего по-настоящему графа суд, департамент, присутствие,
контора вообще, как место службы — работы, не существовали. Таинства
производства, изнутри настраивающие «ничтожных фигляров» на свою
норму, Льву Толстому, как и большинству русских классиков, известны
не были. Для них работа была только жалким спектаклем из дома
умалишенных, про который Федя Протасов и говорит, что быть заседателем,
ходить в департамент, так стыдно, так стыдно, а выпьешь, и не
так стыдно!

Да так оно и было, пока «рабочая норма» не стала почти стопроцентно
всеобщей. Толстой видел спектакль со стороны, но наступило время,
когда смотреть со стороны стало совсем почти некому. И разве самого
Толстого именно его должность всемирного праведника, именно должность,
можно сказать, не превращала из деревенского сумасшедшего во всемирного
же преподавателя как раз нормы?! Толстой — гений, как ни странно,
это было одним из первых постмодернистских назначений, и граф,
в очень известной степени — продукт зарождающейся массовой культуры.
Да что там! Скажем прямо, он уже при жизни стал работать... брендом!

Он понимал это, и мучился, да что можно было сделать?! Старик
решился на прогул, не пошел на работу, сбежал на поезде, но догнали,
пристыдили и вернули на рабочее место, уже, впрочем, мертвого.

Не служить, не работать, ничего не делать как все (а значит, просто
ничего не делать), и только для пользы дела ничего не делать —
это всегда было интуитивной идеей-фикс графа Толстого. Характернейший
пример — Кутузов в Войне и Мире. Кутузов у Толстого своим нарочитым,
принципиальным бездействием обозначает полнейшую невменяемость
окружающих его энтузиастов воинской работы. Но граф явно утрирует
пренебрежение фельдмаршала принципами военного бизнеса. Толстому
это было необходимо и для представление своей оригинальной философии.
В «реальности» же, я убежден, Кутузов, как и другие, обязан был
работать, производить деятельность хотя бы в виде бездеятельности.
Однако тогда бы его, Кутузова, трудно было бы отличить от других
генералов и маршалов, русских или французских, включая самого
Наполеона. Правда, думается, в том, что Кутузов, как военный работник,
и действительно только тем отличался от других менеджеров его
ранга, что его якобы философское, бытийное, что ли, уклонение
от «ложных действий ради ложных смыслов и целей» было все же,
если можно так выразиться, совершенно в рамках существовавшего
в его время делопроизводства, но только не военного, а гражданского.
Кутузов действовал более как гражданский чиновник, назначенный
на должность спасителя России. В этой должности вести себя иначе
он не мог!

На примере Кутузова мы видим также, что любой участник «делопроизводства»
стремится выполнить свою функцию сравнительно хорошо именно для
того, чтобы работа не превратилась для него в нечто большее, не
обернулась бытием, судьбой, экзистенцией. Такова сложная метафизика
работы, и, будь Кутузов помоложе и не умри сразу же после исполнения
своей великой миссии, спасение России оказалось бы для него лично
лишь эпизодом биографии, строкой послужного списка. Тем более,
что спасение России было плодом труда большого коллектива, и это
была именно работа такая, поскольку Наполеон не Батый, и по-настоящему
России гибелью не угрожал. Да и Россия сама, как мы теперь понимаем,
это только проект такой, абсолютно призрачный
без систематического организованного труда по его осуществлению.

В «оправдание» Толстого можно только предположить, что было бы
еще «хуже», если бы граф попытался детально изобразить эту неизбежно
притворную и трудноотличимую от непритворной деятельность Кутузова
в компании 1812 года, как работу. Что бы мы получили? Возможно,
еще одного расхожего Гамлета, одинокого лицедея, окруженного коварством,
глупостью и тщеславием, колеблющегося в выборе момента решительной
развязки, оттягивающего роковое сражение до конца, побеждающего,
и тут же умирающего.

Да уж, лучше о производстве, чем Шекспир в Гамлете, пожалуй, не
напишешь!

Во времена Шекспира все, что описывается в Гамлете, то есть убийства,
самоубийства, предательства, кровосмешения, использование призраков-самозванцев
— все это было работой для самого высшего слоя общества. Вообще-то
понятие работы, в том смысле, в каком мы его здесь обсуждаем,
строго говоря, применимо только для так называемых дисциплинарных
обществ и для «пространств заключения». Но великий гений, живший,
как известно, в так называемом властительном обществе, и здесь
опередил свое время, как и вся его страна, впрочем. Мне кажется,
что формулу «Дания тюрьма» вполне можно рассматривать как первое
введение в обиход понятия «пространство заключения», причем задолго
до появления работ постмодернистов-социологов! А где пространство
заключения, там и работа, ведь это почти синонимы.

Разумеется, Шекспир очеловечил картину и увидел производственный
процесс не как бы со стороны, глазами неслужащего большого барина,
как Лев Толстой, и не изнутри, но глазами барина-участника системы,
как лорд Бэкон! Шекспир видит глазами маленького большого человека,
и в этом, мне кажется, и есть главное доказательство того, что
автор Гамлета и Ричарда Третьего был простым актером — поэтом,
а не ученым лордом. Все-таки, Шекспир пишет и о преступлениях,
а видеть преступления там, где в большинстве других стран чаще
всего усматривали только профессиональные приемы — это было чрезвычайно
характерное видение именно для английского среднего слоя и плебса,
чему доказательством вся история Англии, собственно. Например,
единственное бесспорное русское самодержавное преступление — убийство
Борисом Годуновым царевича Дмитрия — было навязано русскому же
сознанию историографами семьи Романовых. Убийство же русского
Гамлета, императора Павла, так до сих пор и не признано ничем
иным, как только издержкой державной работы.

Итак, Шекспир очеловечил эти рабочие сцены, и, как никто, с невиданной
эмоциональной силой и философской глубиной, открыл на очень специальном
материале пафос и трагизм проблемы пребывания в живых, если можно
так выразиться. Однако (Шекспир есть Шекспир) он весьма точно
и глубоко изобразил и саму сущность производства, работы!

Интересно, что особенности средневекового высшего и среднего менеджмента
в деле борьбы за получение или сохранение власти оказываются в
чем-то точно такими же, как и в современном, говоря абстрактно,
бизнесе. Совершенно очевидно, что, как в работе монархического
управления, так и в деле управления любым современным бизнесом,
на любом уровне, частная цель получения и сохранения поста или
должности может без ущерба для избранной логической системы рассматриваться
как всеобщая и единственная цель. Эта инвариантность целей характерна
только для работы, о которой мы здесь и рассуждаем. Борьба за
власть — это не есть еще работа, но работа — это всегда, прежде
всего, борьба за власть. Такой вот парадокс, в существовании которого
я убежден. И тут надо бы признать, наконец, что раз борьба за
власть, или против власти, что почти одно и то же, есть неотъемлемое
свойство работы, то в самом этом понятии «борьба за власть» нет
ничего одиозного. Разве что вот и «работа» одиозное понятие! Тогда
— да!

У Шекспира тоже действуют два определенных нами типа работников.
То есть лунатики, приобретающие с помощью работы «человеческий»
облик, и наоборот. Первый тип трудящихся — Клавдий, несомненно
Гертруда, Полоний, Розенкранц и Гильденстерн. Второй тип: Горацио,
Лаэрт, Офелия, Йорик, да и все, пожалуй. Гамлет же все время переходит
из одной категории в другую, сбивая с толку и приводя в бешенство
своей предсказуемой непредсказуемостью беднягу Клавдия.

Что касается «кровосмешения», то включенность секса в производство,
на мой взгляд, со времен Шекспира так и не получила должного освещения.
Я имею в виду, разумеется, прежде всего некий виртуальный, опосредованный
сексуальный производственный процесс, сопровождающий процесс просто
трудовой. Все эти подавления — подчинения, использования, взаимные
удовлетворения и фрустрации, которыми непременно сопровождается
всякая коллективная работа. Причем если коллектив в половом отношении
смешанный, то этот виртуальный секс, извините за тавтологию, гетеросексуален,
а если нет, то гомосексуален. Что касается реального служебного
секса, который и описан в Гамлете, то это вещь настолько банальная,
что кажется почти несомненным: принц возмущается тривиальной производственной
половой связью своей матери со своим дядей из чувства психологической
самозащиты, вытесняя из сознания, что его самого, чисто по службе,
но трахают. Такова специфика работы, на которой, в общем-то, родственники
существуют только пока они за воротами, а, оказавшись по эту сторону
проходной, так или иначе, они меняют опознавательные знаки «свой-чужой»
самым причудливым образом.

Офелия и Лаэрт ведут себя, как типичные молодые специалисты, совершенно
невинные по части истинных пружин, заставляющих крутиться колесики
королевского бизнеса. Разумеется, совершенно неуместны выходки
Лаэрта, обвиняющего справедливо, по-производственному, презирающего
его Гамлета в убийстве отца и сестры. Все по той же причине. Отцы,
сестры... это все за воротами, до проходной, при всех оговорках.
Работа!

Гамлет ведь появляется сначала в пьесе, как типичный ботаник,
то есть нормальный, так сказать, чувак, с разбегу въехавший в
стаю волков, это ясно. С разбегу же он, как неофит, слишком рьяно
берется за дело изображения делового безумия. Переигрывает, думая,
что специально, да какая разница! Он в деле и на своем месте!
Долго не выдерживает манерного ломанья, быстро адаптируется к
системе и хладнокровно зарезает отца своей любимой, несчастной
и реально неспособной к работе на фирме Офелии. Неожиданно понимаешь,
что Гамлет — это просто оборотень какой-то. После убийства Полония
он уже двойник Клавдия, реальный псих, прикидывающийся нормальным,
который прикидывается сумасшедшим. Морализм Гамлета циничен, цинизм
Клавдия жалок. О чем они спорят? Не о том ли, кто из них умнее
Ничто?!

Никто не умнее Ничто! Современные Гамлеты заканчиваются, к сожалению,
именно на этом этапе борьбы с работой. Партнеры по бизнесу просто
заказывают друг друга.

У Шекспира же, ближе к финалу, Гамлет снова меняет свой служебный
тип. Это происходит как-то даже несколько неожиданно, и в то же
время бесконечно ожидаемо для зрителя, или читателя, скорее. Новый,
финальный Гамлет не принадлежит ни к одному из двух типов, в нем
появляется какая-то свобода, легкость, отрешенность и, если хотите,
святость. И внезапно, как яркий свет, догадываешься! Да уж не
заявление ли об уходе он подал?!

Точно!!!

Гамлет ушел до конечной кровавой развязки, которая поэтому случайна,
и только внешне обозначает его, принца, фантастический прорыв
к свободе. Гертруда почувствовала это «увольнение по собственному
желанию», и Гамлет снова стал для нее только сыном, и она, следовательно,
только матерью.

Гамлет умирает свободным человеком, который, возможно, оказался
не глупее Ничто. То есть, получается, он как бы второй из живших
когда-то в этом мире и рожденных женщиной, кто был не глупее Ничто.

Замечательно, но это, однако, уже вне рамок производственной драматургии.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка