Школьный психиатр. Окончание
***
— Хотите пирожок? — спросила меня завуч. Я внутренне напрягся.
Удивительно, когда кто-то предлагает вам еду.
— Ну, в общем-то, да... Признаться, палатка порядочно утомила меня.
— Это ничаво! — произнесла она весело.— Это с непривычки. Нате.
Я принял из пухлых, домашних рук завуча глянцевый, с трещиной
пирожок. Это был последний, измятый экземпляр; сквозь рваное тесто
было видно скорбное черное нутро.
Палатка внушительным шатром высилась за моей спиной. Все руки были в
пыли и особом налете, который появляется от возни с дурным
металлом. Я неуверенно посмотрел на свои руки.
— Об палатку изгадился,— пролепетал я.— Сходить, помыть, что ли...
— Ну, вы съешьте, и помоете? — брови завуча просительно взметнулись
на четверть высокого лба. Ровно легли на лоб аккуратные
морщины.
— Мария Андреевна, а еще есть?
С этими словами к нам подскочил расхлябанный, скворчащий соплями
мальчик. Подмышкой его был зажат трехлитровый термос, с
какою-то адскою орхидеей на алюминиевом боку.
— Нет, Павел,— просто сказала завуч.— Больше пирожков нет.
Мальчик стоял, словно информация не коснулась не то что мозга, но
даже и ушей. Он напомнил мне моего пса, который напыщенно, со
строго выпяченной костистой грудью и с блаженной улыбкой на
черной, украшенной забавным гребешком губ пасти, частенько
выпрашивает у меня лишний кусок вареной говядины. Повинуясь
давательному рефлексу, выработанному у меня моим
добропорядочным сеттером, я протянул пирожок мальчишке.
— Павел! — строго произнесла завуч.— Человек устал, палатку для вас
ставил, умаялся... Его надо поддержать калорийно. Ты пойди к
Марии Анатольевне, у ней должны быть бутерброды с повидлом
и пряники.
— Не хочу я пряников! — обиженно пробубнил мальчик и как-то дергано
ушел, не взяв моего пирожка.
— Отчего вы так, Мария Андреевна? Пусть бы его съел, я б
обошелся...— сказал я, с удовольствием вгрызаясь в прохладную
двоичность пирожка.
— Конечно бы, обошлись,— улыбнувшись добро и слегка пожав мне
локоть, завуч удалилась. Стоит ли вообще говорить о моем
недоумении?
Я пошел к речке, глядя под ноги, любуясь желто-бурым рисунком мертво
слежавшейся, но не запыленной, как на городских пустырях,
травы, неряшливые пучки которой покрывали частые кочки,
словно макушки неких вкопанных по самые уши в землю великанов.
Дети как-то бесшумно, сдержанно, но с интересом, играли
большим синим мячом в вышибалы. Я обратил внимание, что никто не
старался кинуть сильнее и попасть точнее, никто не бегал с
пеной у рта — все словно разыгрывали обыкновенный детский
досуг. Несколько светлых детских голов склонилось над шахматной
доской, пестревшей черным и желтым. Доска с резными фигурами
казалась некой концентрацией, очагом напряжения рассеянных
в скромной палитре этого поля красок.
Кто-то пытался в прохладном безветрии запустить цветастого
воздушного змея. Это показалось мне перебором, змей не взлетал,
топорно врезаясь в сонную, печальную землю, словно роскошная, но
не проснувшаяся до конца бабочка. Я изредка ловил на себе
цепкие взгляды разукрашенных курящих девиц. Эта жуть
притягивала мое внимание, и я не без страха отводил взгляд от наглых,
густо прокрашенных щелей их бессмысленных глаз. С
преимущественно высветленными волосами, одетые во что-то одинаково
уродливое, девочки странно молчали, пока я проходил мимо,
сверля меня своими глазами, похожими на черные бойницы на
неприятно румяных, пухлых лицах.
Другие девочки продолжали свое начатое еще в электричке отстраненное
чтение, расположившись умиротворенным, самодостаточным
островком возле самого камня. Я мгновенно влюбился в их
тщательно расправленные, застиранные пледы, бережно и будто даже
композиционно разложенные, в их блестящие фольгой и бутылочными
горлышками завтраки, в их вымученные осанки и досадливые
ухмылки, направленные на шумных сверстников. Я представил себе
худого, бледного, словно измученного опиумом Льюиса
Кэролла, сидящего в их молчаливом сообществе. Я невольно
позавидовал количеству любви, которое получил бы апатичный гений,
иронично сталкивающий доверчивых, юных граций в свой ласковый,
иррациональный мирок.
Недалеко от камня зарождался будущий костер. Физрук исступленно
долбил топором по изящной, со светлыми чешуйками полупрозрачной
кожицы, сосне, стоящей на самой опушке. «Почему бы ему не
пойти подальше в лес и не найти какую-нибудь высохшую
рухлядь?» — с тоской подумал я.
Река текла уютным полумесяцем, уходя в коряжистую лесную топь,
омывая симпатичный песчаный островок, добраться до которого можно
было бы, закатав штаны до колен. Мне захотелось на
островок, такой желтый, чистый, не истоптанный. Я снял ботинки,
пошевелив теплыми пальцами ног в воздухе, подставляя свои
нежные, городские пятки слабому весеннему ветерку. Сделал
несколько неуверенных шагов по спящей, ледяной земле, по сухой
траве, оказавшейся на удивление приятной, мягкой на ощупь.
Быстрая мутная вода мгновенно обожгла ноги холодом, отдавшимся во
всем теле нервным, болезненным спазмом. Дно было мягким,
песчаным, с редкими камнями, зализанными течением. Ступни будто
исчезли, я перестал их чувствовать и уже с уверенностью не
мог сказать, иду ли я по дну или по воде. Невольно я даже
посмотрел себе под ноги, чтобы прояснить эту ситуацию.
Добравшись до островка, я долго растирал и приводил в чувство ноги,
сидя на холодном песке, рассыпчатом и мягком, но не как
летом, а как-то по-другому, безжизненно, что ли. На общем берегу
появилась стоматологичка. Держа руки в карманах и чуть
сутулясь от легкого, по сути теплого, но здесь, возле быстрой
реки, более холодного ветра, она долго смотрела на мои нелепые
действия.
— Не угостите сигареткой? — спросила она, когда я уже зашнуровал
ботинки и наслаждался прилившим к ногам теплом. Я хотел
ответить «нет», но почему-то не смог. Вместо этого я поднял
значительно палец, выдерживая паузу, а затем, как ни в чем не
бывало, скинул боты и пошел по воде. Не знаю, зачем мне был нужен
этот дешевый трюк. Стоматологичка неторопливо присела и
протянула руку, когда я подобрался, опять не чувствуя ног.
— Зажигалки у вас нет? Я свою в сумке оставила...— рассеянно
пробормотала стоматологичка. Я начал судорожно рыться в карманах,
стараясь не выдать своей паники. Пальцы почему-то плохо
слушались, я чуть не уронил свою потертую бензиновую
красавицу-зажигалку в воду. Найти б ее стало проблемой в буроватом,
несшем мелкий лесной мусор течении.
— Как водичка?
— Недурственно. Освежает голеностоп. Улучшает кровообращение. Сводит
с ума. Лишает сна и аппетита.
Мы постояли немного, я понял, что начинаю привыкать к температуре,
но вместо гордости ощутил страх.
— Смотрите, не простудитесь.
— Разве вы позволите мне заболеть?
— Конечно, нет.
Она продолжала спокойно курить. Я чуть помялся, но когда мне
показалось, что я теряю сознание, я двинулся обратно, к сиротливо
дожидавшимся меня ботинкам. На середине пути меня окликнула
стоматологичка.
— А как же я? Я тоже хочу на тот берег.
Это был отчасти игровой садизм, не лишенный, впрочем, дурацкой
соблазнительности.
— Ну, так извольте...
Я сделал недвусмысленный жест, приглашающий стоматологичку в воду.
Она улыбнулась, склонив голову и сделав руками такой
полудетский зовущий жест, одними ладонями протянутых ко мне рук. Я
вдруг почувствовал себя неким большим, тупым животным,
развернулся и пошел к ней, преодолевая течение, норовившее,
казалось, подкосить и снести меня.
— Давайте на закорках, я боюсь, вы меня не выдержите! — со скрытым
возбуждением произнесла стоматологичка в ответ на мои
распростертые объятия. Я скривился, но спорить не стал.
— На закорках как-то по-уродски,— почти прошипел я, не чувствуя уже
не только ног, но и ничего вообще, кроме нервического
напряжения холода.
— Что? Что вы там говорите?
— Забирайтесь скорее,— раздраженно сказал я, поворачиваясь спиной.
Стоматологичка почему-то не заставила себя ждать, оказавшись
довольно легкой и даже нежной. Сигарету она не бросила, вежливо
предложив мне затянуться. Вернее, просто впихнув ее между моими
натужно изогнутыми губами. Может быть, это было
неосознанной попыткой как-то утешить себя, но мне показалось, что я
почувствовал приятную плотность ее грудей, всегда казавшихся
мне небольшими. Впрочем, сомнительно, через два-то пальто...
Оказавшись на том берегу без сил и без ног, я устало повалился на
песок и начал усиленно растирать ноги. Стоматологичка
заинтересованно прохаживалась по песку, ковыряя носком сапога камни
и сталкивая в воду какие-то грязные бумажки и прутики,
зимовавшие здесь. Река бездумно подхватывала уродливые дары.
— Выпейте, вам сейчас нужно.
Фляжка, строгая, стальная, с долго отвинчивающимся маленьким
колпачком, шершаво напиленным по широкой грани, хранила коньяк. Я
сделал рекордный для себя глоток этого тяжелого, напряженного
зелья. Однако прошло без обычного рвотного позыва, а уж
разошлось внутри волной такого приятного тепла, что я глотнул
еще.
— Пейте, пейте. Это шотландский коньяк, настоян на желудях.
— Мне это, к сожалению, ни о чем не говорит.
— Я вам говорю, и не «ни о чем», а о коньяке.
— Забавная лексическая игра,— заметил я, подняв взгляд на
стоматологичку. Та смотрела на меня, как мне показалась, влюбленными
глазами. Мне очень часто кажется, что женщины смотрят на меня
влюбленными глазами. Наверно, я что-то путаю, какое-то
другое чувство. Да, скорее всего...
Коньяк начал действовать, знакомясь с ранее прибывшим пирожком в
моем животе. Я представил их деловую, унылую беседу в застенках
моего еще пока здорового желудка. Стоматологичка сделала
глоток и вернула мне фляжку. Я тоже глотнул. Ощущение
приторной и в то же время безвкусной, какой-то активной затхлости,
на мой взгляд, свойственное коньякам, возвращалось, но я уже
выпил слишком много, чтобы обращать на это внимание.
Впрочем, пока еще коньяк лез в меня, и я чувствовал, как тяжелый,
черный камень оживает внутри, готовясь вскоре сорваться с
нежно пригревшей его души. Мне, как и юности, все еще не нужно
много зелья...
— Нравятся мне такие фляги,— произнес я, тупо разглядывая матовую, в
узоре мелких бессмысленных царапин, поверхность фляги.
— Обычная двухсотграммовка. Голландия...
— Да вы опытный штурман, как я погляжу... Недаром я подкатывал к вам
с этим дурацким вопросом в электричке.
— С каким?
— Ну, с этим... Да, черт с ним. Лучше скажите, каким образом вы
заливаете туда коньяк? А? Горлышко к горлышку, или через
воронку? Проливаете мимо, небось? Я бы над тазиком делал...
— Над тазиком,— задумчиво повторила стоматологичка. И с некоторой
долей зависти добавила:
— А немного вам надо...
— Звезд с неба не хватаем!
Я залил себе в рот остатки, чуть не поперхнувшись, пустив
прохладную, чайного цвета струйку по подбородку. Ну и мерзкое зрелище,
должно быть... Бедная стоматологичка.
— Шнурки-то завяжите. И флягу давайте.
— Быстро он как-то действует,— пробормотал я, неловкими руками
переплетая шнурки.
— Свое дело знает.
Я с блаженной улыбкой оглядывал желтый простор нашего островка. На
той стороне реки длились скромные события пикника. По-чаячьи
кричали дети, взмыл в небо наконец-то змей (видать,
мальчишка попроворней взялся за дело) — высилась убогая, кривоватая
башня будущего костра. Сделанная из серых, залежавшихся под
снегом поленьев, вперемешку со свежесрубленными, узловатыми
стволами сосенок, эта постройка была устрашающа, словно
деревянная аллегория бури, застывшая в гибельном танце посреди
поляны, уходящей вдаль маленькими, опрятными кочками. Кривое,
щепастое, сучковатое, высилось молчаливое тело будущего
костра, будучи уже огромным, в рост человека. От него исходила
демоническая, тупая сила.
— Ого! Кого они собираются испечь? Или будут через огонь с шестом прыгать?
Стоматологичка хмыкнула чему-то своему, не моей шутке.
— В прошлом году был еще больше. Дядя Сема изощряется.
— Физрук?
— Угу.
— Чувствуется присущая неудачникам и спортсменам тяга к
монументальной, увековеченной сиюминутности.
— Да перестаньте вы. Он неплохой мужик, простой такой. Очень детей любит.
Я показался себе брюхастым, лысеющим энергетическим вампиром со
своей убогой ненавистью к этому простому, беззлобному парню,
физруку дяде Семе. А все моя ревность, конечно же...
— А что у вас с завучем?
— Ничего.
— Ишь ты, ничего! А мне показалось, у вас с ней давняя распря...
— Что давнее?
— Недоразумение. Конфликт. Я подумал, может, вы хотели провести
реформу в образовательном процессе? Наверное, ратовали за
введение школьной формы и за ограничение нормы сладкого для
детских полдников, а так же за одноразовые шприцы для медсестер и
аппараты, торгующие презервативами в учительских туалетах...
Стоматологичка тревожно глядела на меня, не пытаясь даже улыбнуться.
— Я не пьян, не пугайтесь.
Особенно нелепым я чувствую себя, когда отрицаю свое опьянение.
— Чего мне бояться?
«Меня»,— ответил было я, но передумал. Вместо этого я с приятной
усталостью тяжело повалился на песок, глядя в изменчивый
серо-голубой небесный ландшафт.
— Почему природа красивая? — проговорил я бессмысленно в небо. Под
затылком тихо хрустел песок, набиваясь в волосы, но мне было
плевать.— Она же рациональна. Она же устроена, чтобы просто
жить, не жертвовать собой и не мыслить, не любить и не
каяться...
Я осекся, поймав себя на безотчетной лирической ноте.
Помолчав, стоматологичка произнесла:
— Я должна что-то ответить?
— Нет-нет, что вы. Это я так... А что у физрука... Дяди Семы с этой,
молоденькой... Мариной Анатольевной, да? — я приподнялся на
локте, вытряхивая из волос маленькую песчаную бурю.
— Это у вас профессиональный интерес?
— Сугубо.
— Да ничего. Пара абортов.
— Эхе... У нас ведь не будет ничего такого?
— Верните меня обратно, на тот берег.
— Простите, я пошутил глупо.
— Думайте, что говорите.
— Впредь... Думайте что говорите впредь,— с бестолковой
задумчивостью твердил я. Стоматологичка вздохнула тяжело. Я ощутил волну
усталости и скуки и испуганно посмотрел на нее. Она сидела,
откинувшись телом назад и опираясь на руки, вытянув
скрещенные ноги. Уютное, скраденное облаками солнце ровно
высвечивало ее красивое лицо. Изящной маской показался мне ее
горделивый, утонченный профиль.
Я резко поднялся, нарочно пытаясь вызвать головокружение, и, не
зная, что предпринять, стал тупо всматриваться в песчаные узоры,
пытаясь выплеснуть хоть что-нибудь из ходящей ходуном,
взволнованной души. Меня раздражала моя статичность, какая-то,
возможно, мною же и вымышленная, сутуловатость, и то, что я
чуть пошатывался, словно безвольно колеблясь на ветру. Мне
хотелось преобразиться в ловкого, крепко сбитого и уверенного
в себе человека. Это все алкоголь. Еще пару лет назад в
подобном настроении я забирался на крыши домов, на деревья,
норовил выпрыгнуть из окна, если попойка происходила в невысоко
расположенной квартире или дачном домике. Нес околесицу,
танцевал и норовил обниматься со всеми подряд, излагая мысли
настолько сиюминутные и случайные, что они казались
подноготной моей души. Сейчас же меня хватило лишь на унылое,
неправдоподобное двустишие:
— Я трогать руками хочу песок, обнимать корявые сосны. И еще я хочу
прострелить висок, потому что вы так несносны...
Я был на подъеме, искусственном и недолговечном.
Стоматологичка молчала, все так же глядя куда-то вдаль. Лишь по
странной улыбке, застывшей на ее лице, я догадался, что она
слышит меня. Вдруг она словно ожила и помахала рукой,
улыбнувшись еще шире. На той стороне стояла Катя, как-то хитро и
доброжелательно глядя на нас.
— Как это вы? — крикнула она, сложив руки рупором. Это было ни к
чему, и так слышно было.
Я предоставил стоматологичке ответить, но та, видно понадеялась на
мою словоохотливость. Промолчав неестественно долго, ожидая,
что другой ответит, мы в итоге заговорили вместе.
— По воде, Катенька, по воде аки посуху! — заорал я.
— Перепрыгнули, помнишь, как в кино? — закричала стоматологичка,
тоже сложив руки рупором. Возглас вышел из нее как-то
замедленно, будто ее голосу пришлось проделать дополнительный путь
внутри тела, прежде чем выйти наружу. В этом было что-то
трогательное.
— А к вам-то можно? — спросила Катя.
Я понял, что это вопрос преимущественно ко мне. Еще я заметил
завуча, шедшую под руку с Мариной Анатольевной. За ними,
насупившись и кусая пряник, шел физрук. Они остановились возле Кати.
— Так вот вы где? А что это вы спрятались?
В миролюбивом тоне завуча слышались стальные нотки тупого
любопытства. Марина Анатольевна смотрела то на меня, то на
стоматологичку, словно ища на наших лицах скрытый смысл нашей
уединенности. Физрук же вообще не обращал на нас внимания, спустясь к
реке и оттирая песком и водой свои руки.
— Все ясно,— как-то неприятно произнесла Марина Анатольевна.
— Мы не прятались...— только и смог ответить я.
— Не прятались, но нашлись,— улыбнулась завуч.— А мы хотели позвать
вас в карты поиграть.
— Или в вышибалы,— добавила Марина Анатольевна.
— Или за шашлычком поглядеть,— как бы между делом, не поднимая
головы, пробубнил физрук. Я даже скорей не услышал, а
почувствовал, как он сказал это.
— Шашлык это дело,— неохотно пробурчал я. Не хотелось возиться со
скользким, холодным мясом...
— Ну что вы, есть, кому заняться шашлыком,— величественно произнесла
завуч.— А вот вами, по видимому, некому,— она шутливо
погрозила мне пальцем и улыбнулась.
— А давайте все сюда, к нам? Я перенесу, а? — предложил я
экзальтированно, даже страстно. Мне вдруг вправду захотелось
перетащить их всех на этот островок. Я представил себе нашу странную,
уютно расположившуюся на песке компанию. Наверное, мы бы
лениво перебрасывались шутливыми, галантными подначиваниями,
женщины бы мелодично смеялись, а мужчины старались хлестко,
громко хлопнуть картами по выровненной песчаной площадке. А
Катя бы сидела рядом с нами и читала книжку, не обращая на
нас внимания...
— Нет, уж лучше вы к нам,— произнес физрук, как ему показалось,
довольно удачно. Он сам рассмеялся, несколько грубо, но не без
мелодики, и посмотрел в поисках одобрения на Марину
Анатольевну. Та одарила физрука недолгим взглядом, улыбнувшись
подчеркнуто, и вновь вернулась к пристальному разглядыванию
стоматологички.
— Да уж, Семен Андреич абсолютно прав. Мы вас у палатки ждем. Между
прочим, там и вино у нас имеется,— как-то многозначительно
глянув на меня, словно заметив мое опьянение, завуч чинно
поклонилась. Взяв безвольный локоть физрука под руку, завуч
стала уходить. Марина Анатольевна замешкалась, отдавшись
осознанию тонкой грани, разделявшей учителей на «стариков» и «еще
вроде нет», осознанию, только-только родившемуся в ее
загадочной скрытной душе.
Катя тем временем невозмутимо расшнуровывала свои высокие ботинки,
сидя на самом краю невысокого, но крутого обрыва.
— Ты что, Катенька, на тот берег собралась? — как-то тревожно,
нежно, но и с какой-то направленной на нас со стоматологичкой
провокацией спросила Марина Анатольевна.
— Да, Марина Анатольевна,— вежливо ответила Катя.
Я бездействовал, ожидая, по меньшей мере, просьбы хоть от
кого-нибудь из женщин, окружавших меня, перенести Катю на этот берег.
Стоматологичка молчала с каким-то бесящим меня спокойствием,
точно это моя обязанность перетаскивать всех подряд через
весеннюю речку. Марина Анатольевна жалостливо смотрела на
нас, оценивая свои шансы быть причастной к нашему скромному
кружку вечно недовольных и молодых новичков. Катя, сняв ботинки
и засучив штанины, шевелила смешными, коротким пальцами
ног, держа их на весу, стоя на самом краю берега. Ботинки она,
не долго думая, перебросила прямо через реку. Те упали
недалеко от меня и от реки, чуть не угодив в воду.
— Я иду! — крикнула победоносно Катя и стала неловко спускаться на
руках, ногами щупая глинистую стенку обрыва. Когда нога ее
коснулась жгучего холода реки, с лица мгновенно исчезла
решимость и веселость. Она удивленно и даже сердито ойкнула, но
подняться вверх сил у нее не было. Оставалось одно —
опускаться обеими ногами в жадную, бессонную воду ручья.
— Ну, как? — злорадно спросил я.
— Н-нормалек,— произнесла натянуто Катя, стараясь как можно скорее
перейти на наш берег, неуверенно пошатываясь, словно идя по
скрытому под водой канату. Лицо ее было сосредоточенно и
хмуро. Я сочувствовал ей и в то же время никак не мог отделаться
от злорадного довольства. «А всего только надо было
попросить меня...» — думал я, ужасаясь своей бездушности.
Марина Анатольевна с мучением на лице смотрела на Катю.
Стоматологичка же беззаботно и, как мне показалось, даже с нарочитой
беззаботностью, протягивала к Кате руки, шутливо готовясь
принять ее в свои объятья.
— Ой, мам-моч-ки,— по слогам, сквозь сведенные судорогой зубы
пробубнила Катя, неловко выбегая из воды и прячась в объятьях
стоматологички. Я с запоздалой услужливостью поднес и положил
рядом с ними Катины ботинки. Этот жест остался без внимания.
Мне впору было вообще уйти с этого острова, оставив парочку
ни в чем не нуждающихся девушек одних. Что я и сделал,
перескочив топкий, узкий перешеек, отделявший островок от совсем
уж другого, свободного берега. Там я остался в полном
одиночестве, и побрел в сторону немногоцветно пестревшего голыми
деревьями леса. С того берега печальной вестью доносился
детский гомон. Здесь был лучше слышен приятный, ритмичный звон
разных птиц, носящихся в спокойном, пустом и прохладном
воздухе. Я шел и шел, глядя себе под ноги, ожидая ласкового окрика
сзади, всматриваясь в загадочные мелкие частицы полевой
флоры, похожие на сложные инопланетные постройки, живущие своим
смыслом, сложным, независимым и даже незаметным для нас,
таких больших и ранимых людей.
***
Некоторое время я бродил вдоль опушки леса, подобно очнувшемуся от
весенней спячки медведю или внезапно вышедшему из запоя
леснику, растерянно оглядывая тихие, пустые, готовящиеся к
весеннему преображению леса. Я вспоминал времена, когда мы с
институтскими друзьями навещали осенние поля, так же растерянно,
беспомощно расхаживали по холмам, тронутым осенней сонливой
прохладою. Ближе к вечеру мы обычно устраивали пикник со
скудной, принесенной из города снедью, неумело разводили
костер, устало обсуждали бурные, восторженные, нередко мрачные
наши подмосковные мистерии. Иногда подобные разговоры
заканчивались сладкой трясиной сплетен или нелепой, постепенно
втягивающей в себя всех участников ссорой. Помню, однажды,
возомнив себя всеми оскорбленным, я ушел от товарищей и долго
прозябал, один на один со внезапно появляющимися в светлом
вечернем небе звездами и шорохами отходящего ко сну полевого
мирка, казавшегося мне бездонной пропастью загадочных событий. В
этом податливом, замкнутом мирке я казался себе воплощением
некого незримого ока властителя; разгребая густое сплетение
травы, я наблюдал загадочный, торопливый ход насекомых по
черной, теплой и влажной земле.
Я самовлюбленно довольствовался невмешательством в их почти
незримый, беззащитный мирок, краем уха слыша приближающиеся окрики
ищущих меня друзей. Их раздраженные голоса возвращали меня к
обычной жизни. Помимо потаенной признательности и любви к
ним, я испытывал тень сожаления о невозможности полного,
вечного одиночества тут, в сыреющей, торопливо отдающей последние
запахи траве.
***
Сухая трава горела в ранних сумерках.
План физрука был прост: сначала выжечь всю поляну, пока смеркается,
а затем подпалить свое чудовищное детище, стоящее посреди
поляны и являющееся третьим по величине объектом, после
палатки и камня. Хотя, возможно, кто-то из учеников поджег траву,
или она сама загорелась от неаккуратного обращения с
окурками.
Я как раз закончил шнуровку своих ботинок после того, как вернул на
«большую землю» стоматологичку и ее сонную дочь. Они позвали
меня спустя где-то час после моего ухода, слишком долго,
по-моему, оставляя без внимания мои праздные, одинокие
шатания.
Зато стоматологичка была отменно мила и даже зачем-то чмокнула меня
в щеку, уже на берегу, когда я, стараясь казаться как можно
менее измученным, осторожно поставил ее на землю. Я
чувствовал себя манекеном, пособием по отработке благодарности. Хотя
стоматологичка, похоже, была искренна: ее поцелуй был
словно мотылек, нежно и вскользь коснувшийся щеки во время
неспешной велосипедной прогулки.
Пахло шашлыком, приготовленным на отдельном, непрезентабельном
костеришке, разведенном беззвучным и не суетящимся зря обэжистом.
Угли еще теплились в специально вырытой земляной чаше,
рядом с которой я понял, что на самом деле почти замерз. Да еще
вдруг ветер принес откуда-то отголоски далекого дождя.
Редкие, бессильные, но леденящие кожу капли загнали повизгивающих
девочек под мой брезентовый шатер, где они шумно
наслаждались мясом и обособленностью. Несколько особо терпеливых
девочек остались держать над исходящей волнами тепла угольной
ямой тонкие прутики с неумело натыканными толстыми кусками
хлеба. Капли дождя коротко шипели, возникая черными точками на
углях, сбивая нежную белесую труху.
— Как рыбаки зимой,— кивнул я стоматологичке на жарящих хлеб учениц.
Та усмехнулась, уж не знаю, не из вежливости ли отвлекшись
на секунду от тревожного вглядывания в небо. Катя тут же
присоединилась к девочкам, вместо прутика используя свободный
шампур. Девочки с сомнением посмотрели на новшество.
Юноши чинно, величественно трапезовали шашлыком под открытым небом,
презрев капюшоны, болтавшиеся на спине почти у каждого из
них. Многие ребята, словно в трансе, терпеливо бродили вслед
за неспешно расползавшимися волнами огня.
Учителя сидели чуть в стороне в блаженном, тихом пережевывании
жареного мяса. Их кружок остался без существенных изменений,
разве что жесткие скамейки столовой заменяли бледные,
трухляво-сырые бревна.
— Милости просим,— с набитым ртом заговорил дядя Сема, делая
приглашающий жест. Мужчина с бакенбардами, одетый в мешковатый, не
шедший его худощавой фигуре анорак, безмолвно метнулся к
миске с шампурами и выхватил два, густо увешанных покрытыми
запекшейся корочкой кусками.
— Кто же умудрился такую прорву шашлыка наготовить? —
поинтересовался я, торопливо откусывая сочное, горячее еще мясо.
— Благодарите родительский комитет,— высокомерно произнесла какая-то
женщина, бросив на меня изучающий, даже оценивающий взгляд.
Она и еще несколько мною доселе не виданных особ, должно
быть, и представляли этот самый комитет.— И лично Семена
Андреича. Это он с рынка двадцать килограммов свинины принес.
— Да как же это вы донесли, Семен Андреич? — с какой-то издевкой изумился я.
— На «жопере» своем докатил,— буркнул неохотно физрук. Лицо его было
перепачкано соусом, в общую миску с которым он механично,
густо макал свои обкусанные, недопережеванные куски. Простой
такой, детей любит, не без раздраженья вспомнил я слова
стоматологички.
Импровизированный стол располагался на широкой клеенке, постеленной
на землю. Зелень, помидорчики, шершавые луны лавашей,
какие-то влажные, невзрачные салаты. Несколько консервов тушенки
никчемно стояли друг на дружке, окруженные так же
игнорируемыми яблоками. В пластиковых стаканах, еще полных, чернел
«Ай-Серез», несколько бутылок которого горделиво высилось на
импровизированном столе. Я вытащил еще пару стаканов из уже
сильно укороченного цилиндра чистых стаканчиков. Так же
безмолвно мужчина с бакенбардами налил нам со стоматологичкой. Все
потянулись к стаканам, возникло приятное, сосредоточенное
замешательство. Я, вежливо дав возможность кому угодно
проявить инициативу, произнес, не дождавшись толком ничего:
— Что ж, я бы выпил с удовольствием за вот эту горящую траву, за нас
всех, собранных вместе подобно маленьким разноцветным
квадратикам кубика-рубика, и особенно за нашу замечательную
заведующую учебной частью! — я, к стыду своему, произнес это
уродливое звание, взамен настоящего имени, потому что не помнил
его.
Как-то с сомнением переглядываясь, учителя и родители беззвучно,
мягко сомкнули пластмассовые стаканчики. Продолжалась тихая,
натянутая вечеринка с огненными ручьями вокруг, в дыму, среди
медленных, бродящих словно тени, подростков, под вечереющим
небом, серые облака которого налились сдержанной внутренней
краснотой, а в редких, узловатых и расхристанных брешах
лучилось настоящее, алое солнечное сияние. Этот таинственный,
величественный закат казался чересчур дорогой декорацией для
нашего скромного ужина; мы, словно какие-то гримеры, билетеры
и гардеробщики, пробравшиеся на сцену театра, пытались
подражать актерам. Я почувствовал это, и мне стало грустно, но я
продолжал жевать шашлык, почти не чувствуя вкуса, один за
другим снимая куски, надежно прикопченные к теплому железу.
Стоматологичка, как я заметил, делала то же самое, только не
зубами, а вилкой сковыривая тугое мясо на картонную,
неверную тарелку.
— Хорошо-то как,— вырвалось вдруг у мужчины с бакенбардами.
— Ну вот,— мстительно произнесла женщина из родительского совета.— А
вы ехать не хотели.
— Да почему не хотел? Я не мог...
— Но в итоге смогли же?
— В итоге смог,— обречено констатировал обэжист. Не знаю, каким
досугом жертвовал этот покладистый, спокойный человек.
Что-нибудь связанное с дачей, должно быть. Или возня с машиной в
жестяной ракушке, с вяло дребезжащим радио, в мазуте и грязи по
уши, под каким-нибудь «москвичом» или списанным вместе с ним
из армии «уазиком».
— Да и что бы мы сейчас в Москве делали? — риторически вопросила та
же женщина.— Стирка, уборка, магазин, конфорка — вот и все.
Да и муж еще — у кого есть! — она с горделивой
значительностью покосилась куда-то в сторону, избегнув прямого взгляда,
кажется, на стоматологичку.
Все сдержанно поддержали женщину, так или иначе констатируя
бессмысленность своего досуга.
— Вся жизнь — суета,— миролюбиво заметил физрук. Он сыто откинулся,
сидя на земле и облокачиваясь на крупные, с тонкими
щиколотками ноги Марины Анатольевны. Та как-то жертвенно изогнулась
на своем бревне, чтобы удобнее сиделось дяде Семе. Я
мучительно представил себе ее затекшие, онемевшие ноги.
— И погоня за ветром.
Стоматологичка произнесла это, вытирая салфеткой уголки губ.
— Это за каким таким ветром? — доброжелательно спросил физрук,
поглаживая бледное, будто любопытно выглядывающее из под
застиранной белой футболки пузо.
— Ни за каким. Это образное выражение,— заметила литературша,
откладывая в сторону свою тарелочку, вынимая платочек и грустно
глядя на физрука. Затем она вдруг запела бархатным,
старомодным, смягченным обильной трапезой голосом:
— Каждый день под окошком, он заводит шарманку... Монотонно и
сонно... он поет об одном...
Она делала довольно странные акценты в словах, а в слове «об одном»
ее голос сделал мягкий прыжок куда-то вглубь звучания,
вызвав у меня мурашки. Даже лицо физрука с его заготовленной на
случай застольной тоски печальной миной не смогло разозлить
меня, вывести из глубокой, нездешней созерцательности и
вернуть в мой обычный мирок. Я глянул мельком на стоматологичку:
по ее лицу ничего понять было нельзя, она кормила остывшим
шашлыком Катю, бочком прикорнувшую к ней и чуть слышно
грызшую аппетитно зажаренный хлебец.
После песни, доведенной до конца, все, не сговариваясь, точно это
действие было рождено из естественной надобности, потянулись к
стаканам. Физрук произнес тост, озорно поглядывая на
обэжиста:
— Ну, выпьем за то, чтобы от песен увлажнялись не только глаза женщин!
Все подавленно молчали, глядя на физрука, который застрял на полпути
к первому глотку, в смятении поглядывая на учителей. Один я
фальшиво хохотнул, чем вызвал презрительные, строгие
взгляды отовсюду, даже от самого физрука.
— Вам осталось только спеть, Семен Андреич,— наконец прощающим тоном
произнесла завуч и чокнулась беззвучно с обэжистом, а затем
и все облегченно зачокались. Один я замешкался, вытянув
руку со стаканом недалеко, так, что вроде и поучаствовал, а
никто не задел мой стакан.
Впрочем, терпкий, пряный, тяжелый вкус сладкого, почти приторного
вина отвлек меня от дурных мыслей. Запела завуч; ее голос был
проще, выше и пронзительней, чем у литературши. Она запела
«Соловья» Алябьева, этот старинный, навороченный певческий
трюк. Я не хотел портить впечатления от неожиданной, странно
прозвучавшей первой песни, и решил пройтись немного в округе,
найти какой-нибудь свободную от детей полосу огня и
последить за тем, как монотонно и сонно пожирает траву огонь.
***
Я уже успел устать от собственной медитативности, пройдя несколько
метров за огнем, то следуя по хрупкой, выжженной черноте, то
перескакивая на мягкий, обреченный на скорое выгорание
травяной ковер, когда ко мне вдруг присоединилась Катя. С новыми
силами я продолжил свое созерцание, пытаясь одновременно
представить мысли этой постоянно сосредоточенной девочки.
Наконец она прервала тишину:
— Огонь горит, дерево молчит. Дерево горит, огонь трещит. Что это?
— Загадка.
— Да... Ну, а отгадку знаете?
— Лесной пожар?
Катя молчала, точно не слышала моих слов. Тень досады скользнула по
лицу и словно застряла в волосах — таким, чуть раздраженным,
жестом она поправила их.
— Есть три вещи, на которые можно смотреть вечно: как кто-то
работает, как льется вода и как горит огонь,— наконец значительно
произнесла она. Я поймал себя на желании как-то дополнить,
обыграть, высмеять эту сентенцию, однако одумался.
— Согласен. Но я еще люблю смотреть, как перематываются кассеты.
— А я люблю смотреть, как тает снег.
— Ну, это долго.
— Да нет, не вообще снег, а маленький, снежок домой когда притащишь если...
— Если что?
— Если ничего. Если мамы нет дома.
Катя нарочно пригибала мертвые, жесткие и хрупкие стволики высоких
растений, поджечь которые огонь не всегда мог сам. Мне же
нравилось та слепая избирательность, с которой огонь ронял,
подточив снизу, одни растения и пропускал другие. Еще мне
нравилось смотреть, как оседают, словно раненные воины, цепляясь
за своих выстоявших собратьев, сожженные снизу растения.
— А вы хотите собаку?
— Какую?
— Домашнюю. Бассет-хаунда?
— А что, ты продаешь?
— Нет, я тоже хочу. Мама сказала, купит, если перестану грызть... ногти.
Катя, смутившись, видимо, что произнесла такую несерьезную мысль,
изменившимся голосом заметила:
— Не понимаю, кто разрешил эти костры на земле? Это же не экологично.
Кого угодно она копировала, только не свою маму.
— Что ты говоришь? — притворно удивился я.
Она смотрела на мальчишек, со смехом топтавших огонь недалеко от
нас. За учительским столом все докатилось до «Ой цветет
калины», исполняемой дружным хором. Я знал, что так оно и будет.
— Ну, как вы тут? — мелодично спросила стоматологичка.
— Исследуем огневые пространства,— ответил я.
— Хорошо. Мам, скажи, что огонь — это не экологично.
— Конечно, милая.
— Как я понял, мне, старому пироману, тут делать нечего?
— Ну почему же? Наслаждайтесь...
— Окей.
— Мама, он тоже бассета хочет.
— Не «он», а Максим Андреевич.
Я невольно хмыкнул, с тревогой поймав себя на удовлетворении от
словно на миллиметр подросшего чувства собственной значимости,
пусть и иллюзорного. Но осекся — так совсем недалеко и до
старческого маразма.
Немного посмотрев на огонь, стоматологичка побрела в сторону леса. Я
сначала машинально пошел за ней, затем встал. Она даже
взглядом не позвала меня, чего я буду бегать, нервно подумал я и
глянул на Катю, сосредоточенно занимавшуюся пламенем и не
заметившую моего ухода. Я так и стоял в нерешительности,
чувствуя себя идиотом, пока стоматологичка, словно
смилостивившись, не помахала мне. Или это мне показалось в неверных,
искрящихся сумерках?
В лесу было уже почти темно, тихо и безветренно, лишь какое-то
теплое сырое дуновение гуляло между толстых, черных стволов, тихо
шелестя голыми ветками кустов или опавшей черной листвой.
Мы углублялись в лес, наслаждаясь постепенно затихающим шумом
поляны. Вскоре и вездесущий запах дыма пропал, и не слышно
стало физруковского баска, самого, почему-то, живучего
напоминания об обществе.
— Почему вы такой молчаливый? Расскажите же что-нибудь,— вдруг
капризно произнесла стоматологичка.
Начинается, испуганно подумал я. Сам напросился.
— Ну, разве что какой-нибудь забавный случай из жизни знаменитых психологов...
— Что ж, давайте...
Она произнесла это так, словно ожидала чего-то другого, будто я
должен был догадаться о чем-то. Глупость какая-то. Мы вдруг
снова вышли к реке, к ее затерянному лесному руслу. Пахло водой,
тихо журчавшей в ночи. До самой воды свисали ветки
низкорослых, но крепеньких ив, призрачно мерцающих рядом с другими,
совсем черными, деревьями.
— Может, вам лучше рассказать историю своей жизни? Как вы очутились
в нашей школе, мечтали вы об этом или нет? — спросила
стоматологичка, не глядя на меня. Мы стояли у самой реки, она
рассеянно трогала тонкие ветви ив.
— Я боюсь наскучить вам.
— А себе вы наскучить не боитесь? — невинно спросила она, обернувшись ко мне.
— В каком смысле?
— Без никакого. Не обращайте внимания.
Да что с ней такое, раздраженно подумал я, чувствуя себя нелепым тупицей.
— Вам рассказывать анекдот, или нет? — я старался игнорировать
собственное замешательство, словно мне нипочем ее странные
намеки.
— Конечно, конечно.
— Хорошо. Я расскажу вам душевную историю. Карл Густав Юнг, во время
своего путешествия по России, как-то сплавлялся по Волге на
большом речном корабле. Он любовался необъятными
просторами, церквями, в обилии стоящими вдоль реки, множеством богатых
усадеб, махал рукой и улыбался весело улюлюкавшим с берега
мальчишкам, которые казались ему одетыми в сарафаны
карликами. Даже завязалось нечто вроде легкой корабельной любви
между ним и скрытной, обычно мрачной дочерью купца Агеева,
нелюдимой и взбалмошной, любящей пороть лошадей и выманивать
деньги из папиных приказчиков, но в присутствии этого статного,
загадочного бородача, обладавшего столь учтивыми манерами и
не говорившего по-русски, робевшей, смущавшейся,
покрывавшейся неровным, психопатическим румянцем. И вот однажды...
— Слышите? — вдруг перебила она меня, напряженно и даже испуганно
вглядываясь в лесную темень, подняв палец вверх.— Кто-то идет!
— М-да? — холодно переспросил я.
— Да... Мне показалось.
Я молчал, наблюдая, как умиление к ее испугу перебарывает во мне раздражение.
— Простите, я, кажется, перебила вас,— обескураживающе нежно
произнесла стоматологичка, обернувшись ко мне лицом и улыбнувшись.
— Да ничего. Приятно и помолчать, послушать птичек.
— Нет, вы продолжайте, очень интересно.
Я поднял с земли палку и бросил в реку. Создав недолгие, сметенные
течением круги, она, плавно крутясь, проплыла мимо нас.
— Это кораблик, на котором плыл Юнг?
— Отчасти. Юнгов ковчег.
— А кого он взял с собой?
— Фрейда, Боткина, Гитлера. Каждой твари по паре.
— Занятно... Что же, пойдемте назад?
— А чего там делать?
— Темнеет уже. Скоро костер зажгут...— она, сделав такое
заторможенное, задумчивое полутанцевальное па, что-то беззвучно пропев
и будто отвлекшись ото всего (от меня, по крайне мере,
точно) добавила вдруг с забавной сухостью:
— Мне было бы интересно посмотреть, как будет полыхать это дяди Семино чудище.
— Да, любопытно.
Я прислушивался. Теперь уж и я отчетливо слышал громкие шаги в лесу.
— Мама! Максим Андреич! — послышался крик Кати.
— Мы здесь! — крикнула стоматологичка в частую, узорчатую вязь кустов.
Катя испуганно выбежала из темноты, затем, увидев нас, остановилась
и, переведя дух, уже спокойно приблизилась.
— И вода ледяная ей нипочем, и по лесу одна бегает, как Тарзанка,— заметил я.
— Тарзанка — это веревка такая, к дереву. Или шланг,— образумила
меня Катя, беря маму за руку.
— Что, деточка? — ласково проговорила стоматологичка.
— Ничего. Пошли костер посмотрим.
Мне вдруг стало так спокойно, так хорошо на душе именно от этих слов
Кати. Глядя на них, я ощутил почти болезненную нежность,
моя душа словно увеличилась, словно чуть-чуть вышла за мои
пределы. Я буквально ощутил ее незримое, бесплотное вещество,
словно не касаясь ни руками, ни телом, ощутил шершавость
деревьев, мягкость земли, простую прохладу воздуха, оглашаемую
одиноким, нежным курлыканьем ворона.
— Пойдем, конечно. И Максима Андреича с собой заберем, да?
— Да,— просто согласилась Катя.— Заберем.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы