Комментарий |

Вши

Сначала все думали, что вши занес старик Кузьмичев. Он приходил к
нам в комнату в 6-ть часов вечера, в 8-мь и в 9-ть — смотреть
выпуски теленовостей, и каждый раз объяснял: «Везде
по-разному излагают». Он выпросил у меня запасные ключи, чтобы
приходить, когда никого нет дома. Я дал ему ключи, потому что
старость надо уважать. С давних времен Кузьмичев висел на всех
почетных досках как лучший часовщик завода «Полет» и,
говорят, работал на заказ с механизмами тоньше стрекозиного крыла,
потому и надувался от гордости и считался рабочим
аристократом. К просмотру новостей старик подходил обстоятельно,
приносил с собой сливки, шпроты и черный хлеб, ставил
чайковского на нашей электрической плитке, изо дня в день, раскрывая
вечером дверь в комнату, я видел его лицо, больше похожее на
морду неживой, закопченной рыбины, налимом звали его в глаза
и за глаза, выпуклые, бесцветные, неподвижные. «Все пищит,
крысеныш,— ворчал, кивая в экран на президента,— а эти,
ёптить, вокруг него жируют по курортам, как будто вечно жить
собрались и никто с них не спросит». Со стороны всех жильцов он
пользовался почтением, Плаховы, те даже подкармливали его,
надеясь, что старик перед смертью отпишет им свою комнату.
От старика несло запахом давно не мывшихся людей и еще одному
ему присущим запахом — смесью укуса и прелых ногтей — еще
противны были его пустая, ни на кого озлобленность, волосы,
растущие прямо из носа, и совершенно бесстыдное довольство
собой. В одной комнате с ним мне было плохо, мне кажется, что
у меня есть свой, нестерпимый для кого-то запах, но я хотя
бы понимаю, что надо держаться подальше, чтобы не пробежал
мгновенный озноб отвращения под чужой кожей — возможно, от
близости человека, во всем подобного тебе.

Старик Кузьмичев не мылся, потому что боялся потерять сознание и
разбить голову об острый край ванны. Он вообще всего боялся,
все время ощупывал свои запястья, подмышки, живот, затылок и
шею, как будто проверял их сохранность, жил по часам, в
положенное время выпивал лекарство и тут же заносил в тетрадь его
название, дозировку и время приема. Иногда ему становилось
совсем плохо, он взвывал от боли и замирал на месте там, где
его застал приступ, опасаясь пошевелиться, малейшим
движением разрушить засбоивший жизненный механизм. Потом он лежал
на спине в своей комнате и протестовал против вызова скорой,
уверяя, что он совершенно здоров, с врачами он не хотел
иметь никакого дела, потому что твердо знал, что врачи прочитают
ему безошибочный и окончательный приговор, что как они
скажут, так и будет.

Мы снимали эту комнату втроем — я, Барух и Зюскинд — сказать, что
троим в ней было тесно, это значит ничего не сказать. Довольно
того, что у нас был один на всех стол, и каждый должен был
делать свою работу за этим столом. За два месяца я узнал
Баруха так близко, что его голос, его длинная костистая фигура
на койке, покрытой черно-зеленым пледом, стали так привычны
мне, как собственное дыхание. Мы не любили друг друга. Когда
он смотрит на меня, в его глазах неизменно убийство. Я не
люблю смотреть в его черные раскосые глаза, затянутые мутной
безразличной пленкой. В практической жизни он более
изобретателен и удачлив. Когда мы пошли вместе устраиваться на
работу в глянцевый журнал, то взяли его, потому что он сказал,
что готов день и ночь ночевать на голом полу в редакции. Я
запнулся, а он сказал. Он всегда умеет сказать слово вовремя.
Он считал себя существом более совершенной породы, он считал,
что понимает вещи, недоступные мне. Мучительную,
быстротечную прелесть мира.

Все началось утром в четверг, когда Барух стал расчесывать свою
бритую голову с едва отросшими волосами. Вытащив гниду и
рассмотрев ее на свет, он обозвал меня вшивым недоноском. «Кто тебе
позволил валяться на моей постели?» — говорит. Мне не
нравилось, что он чувствовал себя вправе называть нас так, как
ему вздумается. Я сказал ему, чтобы он не зарывался, а не то я
поставлю его на место. «Куда тебе со мной тягаться»,—
сказал он, улыбаясь. Я схватил стул, он стопку из 10-ти чистых
тарелок, замахнувшись, мы посмотрели другу в глаза: он понял,
что я не отступлю, я понял, что он разобьет о мою голову
тарелки. Тогда я опустил стул, а он тарелки. Он был растроган и
сказал, что не ожидал от меня такой смелости. Но Барух был
такой человек, что ему непременно надо было найти
виноватого. Впрочем, все такие люди, что им надо найти виноватого.

Старик Кузьмичев пришел вечером, как всегда, в 6-ть, Барух встретил
его в дверях и сказал: «Давай-ка, старик, разворачивайся
назад». Старик не поверил услышанному и еще больше выпучил свои
налимьи глаза. «Чего это — назад?» — спросил он
недоверчиво.— «Карантин у нас, кто-то чужой к нам вшей заносит».— «Да у
меня вшей отродясь не было, не живут они на мне, дохнут, ни
другая какая зараза не приживается, так что можете быть
спокойны».— «Иди, иди отсюда».— «Что, жалко? Такие молодые и
такие наглые, лишь бы человека унизить, главное, что
придумали, у старика — вши, телевизор им жалко, а ты его заработал,
телевизор, ты поработай с мое, что ты сделал своими руками,
какую материальную ценность ты создал, да мои часы Фиделю
Кастро подарили, когда нужен был, никто не спрашивал, Ива
Ильич, а есть у тебя вши, теперь вот зрение ослабло. Ну-ну,
смотрите, как бы вы отсюда не вылетели, сообщу на вас — живете-то
без прописки».— Барух сделал жест рукой, как будто хотел
вцепиться в копченое лицо старика и раздавить его, как
перезрелый фрукт.— «Какая же ты... вошь»,— говорит.

Старик хлопнул дверью. «Да в самом деле, что ты на него набросился,—
сказал я,— надо бы как-нибудь поделикатней. Может, и не он
занес».— «У стариков вшей не бывает,— встрял в наш разговор
Зюскинд,— личинки живут только на молодой жирной коже». У
Зюскинда был особенно противный, вкрадчивый сюсюкающий голос,
всегда уверенный, что говорит что-то очень умное, без чего
мы никак не можем обойтись. «Это на твоей, что ли?» — спросил
его Барух. Не сговариваясь, мы разом посмотрели на
Зюскинда. Зюскинд (Роман Сергеевич Зюскин) был как плесень на
стенах. Он и разрастался как плесень, и не удивительно, что рано
или поздно он просыпался на нас своими спорами. В свое время
нам было без него не обойтись — не хватало денег, чтобы
снять комнату. Был ему 31 год, он успел закончить
политехнический институт по специальности инженер гидроочистных
сооружений, год назад он приехал в Москву из Саратова, чтобы поступить
в театральный институт. У него был документ об окончании
студии при самодеятельном театре «Вечерний звон». На
вступительных экзаменах он играл на деревянных ложках и читал стихи
Федерико Гарсиа Лорки. Его спрашивали: «Кого вы хотите нам
показать?» — «Теряющего сознание человека»,— неизменно отвечал
он с подкосившимися ногами и мгновенно побелевшим,
оплывающим, как свеча, лицом. Это был какой-то рекорд ненужности.

Среднего роста, довольно плотный, он имел непропорционально большую
голову с залысинами, расчесывался на пробор, лицо у него
было того сорта, что неизбежно внушает всем девушкам
отвращение, вечно настороженное, застенчивое лицо нелюдима и онаниста.
Зюскинд все время молчал, лежал на диване и читал журналы,
общей любви жильцов к футболу он не разделял, когда мы
делали телевизор или музыку слишком громко, он вздыхал чаще, чем
обычно, стонал двусмысленно, неопределенно: с одной стороны,
казалось, он на нас обижен, ему телевизор мешает, а с
другой стороны у него просто живот болит. Когда Барух или я
приводили гостей, девушек, то он вздыхал, вложив всю свою
обреченность во вздох, и уходил, два-три часа сидел на кухне, а
если кухня была кем-то занята, то все это время мерз на улице
во дворе или ходил взад-вперед по длинному коммунальному
коридору. Мы говорили ему: «Зюскинд, хочешь пива?» — но он
понимал это так, что мы только из приличия спрашиваем и сами
хотим, чтобы он отказался. Он был настолько обыкновенен, что его
обыкновенность ему самому казалась нереальной. Примерно раз
в месяц он переставал молчать и начинал доказывать себя.
Один раз, притянув меня за шею, стал шепотом рассказывать, что
повстречался с пришельцами из других цивилизаций, и что они
обещали забрать его на Марс, что они угрожают убить его за
разглашение и что, конечно, я буду молчать о том, что мне
рассказал — я ведь не хочу его смерти.

«Зюскинд, скажи, а откуда у нас появились вши?» — «Откуда они у вас
появились, я не знаю»,— ответил Зюскинд, делая ударение на
слове «вас» и расчесывая свою зудящую голову.— «Слушай,
Зюскинд, соверши хоть раз в жизни мужской поступок, признайся,
что ты подцепил вши. Скажи, я гулял с девушкой и от нее
подцепил вши. Слушай, Зюскинд, это тебе даже льстить должно, что
от девушки».— «Ни от кого я их не подцеплял».— «Фу ты, какой
упрямый. Поверь, мы ведь тебе ничего не сделаем, нам просто
нужно знать для собственного успокоения, откуда пришли
вши».— «Слушай, Зюскинд, а может, ты нам специально жизнь
портишь. Ты ведь не любишь нас, ну, отвечай, не любишь?».— «С чего
мне это вас не любить?».— «А что тогда — любишь?».— «Кто вы
мне, чтобы вас любить?».— «Значит, не любишь?».— «Нормально
отношусь».— «Где же нормально. Это сразу было бы видно, если
нормально. Что ты все время молчишь, как в рот воды набрал.
Что, считаешь ниже своего достоинства?».— «Слушай, Зюскинд,
в общем так,— говорит Барух,— мы все должны
стерилизоваться, и ты тоже. Все вымоем голову и ты тоже, а потом побреемся
наголо. Сергей, ты не знаешь, чем моют в таких случаях
голову?».— «Какой-то едкой бурой жидкостью,— говорю,— не помню,
как она называется. Я раньше ей голову мыл».— «Так у тебя вши
были? А мы-то голову ломаем, что да откуда»,— но это Барух
уже не всерьез: теперь даже если я занес вши, он меня
всерьез обвинять не станет. Он помнит стул.

Первый раз вши появились у меня в 14 лет. Я не подозревал тогда об
их существовании. Я пришел в парикмахерскую и попросил
сделать мне стрижку «молодежную». Парикмахерша в хрустящем голубом
фартуке долго расчесывала мои отросшие за лето волосы
металлической расческой, хотела увидеть под волосами мой голый
череп. Я увидел в зеркале, как изменилось вдруг ее лицо, как
будто треснуло напополам от омерзения, как будто она
смотрела-смотрела на мою простую человеческую голову, а потом
увидела нечто абсолютно чужеродное. Она сняла что-то с моих волос
и сказала, что стричь меня не будет, поскольку у меня в
волосах вши, и она боится заразить свой инструмент и через
инструмент других клиентов. Когда я уходил, я видел, как смотрели
на меня посетители, сидевшие в креслах, аккуратные мальчики
с гладкими лицами и их торжествующие мамы, они видели, что
я вышел из мужского зала неподстриженным и они смеялись надо
мной, как будто все знали. Я почувствовал себя, как
прокаженный. Дома всеми было решено, что я получил вши от
деревенской девушки Оли, с которой гулял летом в деревне, целовался и
лежал голова к голове на белой от солнца, как будто седой
траве. Дома я выводил вшей едкой жидкостью, а потом моя мать
перебирала волосы, держа мою голову на своих коленях.

«Ну, давай, Зюскинд, принимай решение,— говорит Барух.— Я готов и
Серега готов. Ты пойми, так всем будет лучше, чтобы ни на кого
не было подозрений».— «У меня нет никаких паразитов».— «А
мы откуда знаем? Почему мы должны верить тебе на слово? Мы
даже не знаем, что ты за человек?».— «А скажи-ка нам, Зюскинд,
что это ты нож под подушкой держишь?».— «Это он от марсиан
отбивается».— «Ладно, шутки в сторону. Ты согласен мыть
голову? А нет, так мы тебе ее сами вымоем — керосином».—
«Ацетоном».— «Уксусом».— «Слушай, а давай эксперименты ставить, от
чего быстрей вши подохнут».— «Тогда надо обзавестись
микроскопом».

Тут Зюскинд выкинул штуку, которой никто от него не мог ожидать. «Не
стану я ничего мыть,— закричал он,— Почему я все должен
сделать, что вы не скажете. Довольно вам мной помыкать,
напились моей крови, вампиры, ни минуты не дают побыть в тишине.
Чуть что — сразу Зюскин, у кого вши — у Зюскина, кто у нас
персонаж Достоевского, кто у нас Смердяков — да, конечно,
Зюскин. И запомните мою фамилию: Зюскин, а не Зюскинд. Включат
телевизор — Зюскин, смотри, Зюскин, болей за “Локомотив”, а я
не хочу ни за кого болеть. Хватит вам меня назначать, хватит
быть генералами моей жизни. Смеетесь надо мной — приехал
человек в тридцать лет становиться актером. Признать талант,
который уже признан — это не трудно, а вы попробуйте поверить
в мой талант. Как вы не можете понять, что театр — это
только часть жизни, часть целого, так любите меня во всей
остальной жизни.— «У-тю-тю-тю, вон мы как запищали»,— Барух делает
козу и хочет потрепать Зюскинда за мягкий подбородок.
Безвольное, всегда покорное лицо Зюскинда исказилось
ожесточением, оно все натягивалось и дрожало от неприсущих ему
мужественных усилий. Он стал смахивать посуду со стола, каждую новую
тарелку со все более непреклонным, бессильно трясущимся
лицом, со все большим размахом, с яростью, как будто говорил:
«вот так вам, вот так вам». Потом выхватил из-под подушки нож
с наборной рукояткой и стал кричать: «не подходите». На него
смешно было смотреть.

К вечеру следующего дня Плахова забила тревогу. Расчесывалась в
ванной перед зеркалом и нашла у себя. Она работает посудомойкой
в детском комбинате и завтра у них комиссия
санэпидемнадзора, будут поголовно проверять всех детей на вшивость и
выборочно персонал. А вдруг выбор комиссии падет на нее. И что же
тогда? — перед заведующей будет неудобно. У Плаховой было
лицо растерянной, насмерть перепуганной овцы, и завитые в
парикмахерской мелкие кудряшки усугубляли это сходство с овцой,
делали его полным. Прибежала к нам: «Сергей, вы не брали мое
полотенце». Да я за твое полотенце двумя пальцами не
возьмусь, так оно выделениями пахнет.

В восемь часов вернулся с работы ее муж — Андрей Плахов. Ему было
45, работал он слесарем в автосервисе и зарабатывал приличные
деньги. Его руки и спина поросли густой черной шерстью, у
него были глубоко посаженные, недоверчивые глаза и низкий
покатый лоб, что делало его похожим на гориллу, когда он
приходил в ярость, его лоб сморщивался и казался еще ниже и меньше.
Когда он занимался ремонтом по дому, то неизменно держал
гвозди в щербатом рту — целую дюжину гвоздей — и все время
ждал и боялся, что он их проглотит. Он чувствовал перед нами
превосходство из-за того, что мог обеспечить себя прочное
надежное существование и кормить еще двух человек — жену и сына
— своим трудом, в его глазах мы были бездельниками,
неспособными к продолжительным усилиям к обеспечению своей жизни.
Когда кто-нибудь просил у него сигарету, он устраивал целый
спектакль, спрашивая, почему вот он, Плахов, не просит, а у
него просят. Он злился, что мы можем позволить себе распутную,
беззаботную жизнь, и не думать о завтрашнем дне, а он вот
уже 30 лет как не может.

Жена ему все выложила, и он сразу набросился на нее, говоря, что она
во всем виновата и что, вообще, ничего путного от нее ждать
не приходится. Валентина Плахова ответила встречными
упреками: «Тащишь в дом всякий хлам, по три недели не моешься,
ванну чугунную притащил, она стоит в комнате, загромождает, а у
тебя сын растет, какой он с тебя будет брать пример, папа
за собой не следит, придет с работы и сразу на диван ложится.
Чуть что ему скажешь — сразу поднимает крик, разве так
можно? Тебе сделали замечание, так нужно отвечать спокойно,
предъявлять свои аргументы».— «Сейчас я тебе предъявлю
аргументы»,— взвился Плахов.— «Говорила тебе, выброси ту рубашку, она
уже хрустит от грязи, на ней клетки не видны, что ты, как
же можно выбросить, когда ты что-нибудь выбрасывал? Как
Плюшкин».— «Хорошая же рубаха».— «Да она воняет уже».— «Все
воняет,— кричал Плахов, для убедительности тряся растопыренной
пятерней,— ты, что ли, не воняешь?». Жена его, которая
сохраняла остатки стыда, покраснела, посмотрела на нас винящимися
глазами. Мы этого не должны были слышать. «Вот-вот, в ней и
завелись, скорее всего».— Плахов затрясся от ярости, не
находя слов, сбегал к себе в комнату и принес пахнущую машинным
маслом рубашку. Ткнул ее в нос жене: «Ну, где, где, покажи».—
«Точно они там есть»,— ответила жена, улыбаясь мстительно и
торжествующе. «Где они есть?» — закричал Плахов и толкнул
жену в плечо. Удар был такой сильный, что жена пошатнулась.—
«Ух ты»,— она захлебнулась возмущением и уперла руки в бока,
призывая нас в свидетели такого невозможного хамства.—
«Нет, смотрите на него». Плахов толкнул ее еще сильнее, она
толкнула его в ответ, так они толкались с большим азартом,
смотря друг другу в глаза с какой-то умоляющей ненавистью, как
будто спрашивали: «хватит или нет». Скоро они толкались, как
будто уже находя смысл в самом толкании, а не в том, к чему
оно приведет. Плахов раскрытой ладонью ударял жену в грудь,
та подавалась под его ударами, как неживая кукла, тот ударял
снова, как будто хотел проверить наличие осмысленной жизни в
жене. Наконец, Плахов толкнул, ноги у жены поехали, и она,
поскользнувшись, грохнулась головой о пол, замерла в
неподвижности. Халат у нее неприлично задрался и были видны толстые
белые ноги в синих прожилках. «Валя, Валя»,— стал звать
Плахов, опустился перед женой на колени, стал ее тормошить,
щупать у нее шею, прижавшись ухом к груди, слушать дыхание.
Валентина Плахова сначала безвольно висела на его руках, потом
стала кисло морщиться, упрямо не открывая глаз, с тем
значением, что такая жизнь с таким мужем ей невозможно надоела. И
что лучше бы ей и вовсе не открывать глаз, лежать так и
лежать, «ну, слава богу»,— выдохнул Плахов.

Плахов тут же направил на нас свои обвинения: «Видел я, как ты,
Барух, с Гудионовым чердак на соседнем доме от бомжей убирали,
ничем не брезгуете за бутылку водки. Там не то что вшей, там
что угодно подхватить можно, а нам теперь живи с вами. Ну и
соседи у нас. Ответственности нет никакой, убрали и сразу
домой, а она вот завтра к детишкам пойдет». Ну, мы объяснили
популярно, что к чему, чтобы он не очень-то возникал.

Через два дня зуд и жжение сделались нестерпимыми. Вызвали врача
или, как выражалась жена Плахова, «специалиста». Врач осмотрел
кухню, коридор, нашу комнату, посмотрел на бурые, давно не
стираные занавески, на паутину по углам, на пол, покрытый
липкой коркой грязи, и сказал, что установить разносчика
болезни не представляется возможным. «Скорее всего,— сказал он,—
это от качества жизни». Осмотрев мою голову, он сказал, что
это удивительно большие и прочные гниды, а он сейчас не
располагает раствором должной концентрации, «приезжайте по этому
адресу,— сказал он,— третий этаж, кабинет 23, там вам
сделают обработку соответствующим препаратом».

Наутро все почувствовали, что зуд пропал и жжение прекратилось. Вши
бесследно исчезли. Зато теперь, по прошествии трех дней,
комнаты наполнились прожорливыми галками. Они клюют нас в
предплечья, спину, икры и ягодицы, а мы неподвижно лежим на
спинах и только закрываем лица и глаза от их назойливых клювов —
это единственное, что мы можем сделать в нашем положении.

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка