Жертвоприношение
Окончание
Мы явились на стадион за полчаса до игры. Все одиннадцать человек,
мы играли вместе давно, половина в «Динамо», а другая – в «Локомотиве».
Понимали друг друга затылком, спиной, и каждый мог бы найти передачей
товарища и с завязанными глазами. Мы сидели эти полчаса в раздевалке
и молчали, потому что сказать было нечего. Да и слова нам были
не нужны, мы и без слов понимали всю важность того, что происходит
с нами. А потом нас вывели на поле под дружное улюлюканье фрицев,
и я думаю, что каждый из нас в эту самую секунду ощутил себе всполошно
заметавшейся курицей – голова сама собой втянулась в плечи как
будто в ожидании удара или выстрела, и что-то внутри меня вздрогнуло,
оторвалось, захотелось рвануться в сторону, упасть ничком на землю.
Но мы прошли перед трибунами спокойно, уверенно, пусть в затылке
у меня и заломило, так, как будто я ощущал затылочной костью прицел.
Команда из люфтваффе была в черной форме, со своими орлиными крыльями
на груди. Нас построили друг против друга, и мы посмотрели друг
другу в глаза. Мне попался огромный битюг, белобрысый, коротко
стриженый, с неожиданной улыбчивой ямочкой на подбородке. И я
стал смотреть в эту ямочку, не мигая. А потом не выдержал, стал
глаза в глаза. И вы думаете, он задавить меня хотел своим тяжелым
взглядом? Нет, он даже как-то ласково, с озадаченной нежностью
смотрел: я был ему странен, непонятен, я был для него непостижим.
Изучал он меня как какое-то изможденное, полудохлое животное,
которое непонятно, как еще живо. Так у нас мужики в деревне на
теленка смотрят, которого им надо забить. Этот взгляд сложнее
было выдержать, чем все другие взгляды вместе взятые... Да и кто
я был, по правде, перед ним – мешок с костями.
Они были похожими друг на друга еще больше, чем китайцы. У всех
было одинаковое выражение лица: выражение не победителей даже
– хозяев. А потом судья-эсесовец велел нам поприветствовать друг
друга. Мы вздернули руки в нацистском приветствии, но вместо «Хайль
Гитлер!» прокричали «физкульт-привет!»
А потом они поставили мяч на центр, и начался тот самый матч,
который мы сыграли с последней и самой остервенелой яростью, на
какую только были способны. Но вся наша злость не на них была
направлена, а на нас же самих, и каждый убивал в себе свой страх,
заставлял его елозить, прыгать, улепетывать и вертеться юлой,
лишь бы этот страх не вошел в тебя, не приблизился ближе кончика
ноги. И еще мы на свою слабость злились, на физическую немощь,
на легкие наши, которые как будто забивались песком, на ноги,
которые с каждой минутой становились все тяжелее, на ноги, в которых
давно уже не было прежней рабочей легкости.
Они стали давить нас, оттеснять от мяча, не давали разворачиваться,
били по ногам. Только примешь мяч, как тут же вырастает на пути
здоровая черная ножища, выбивает мяч, то и во все вонзается тебе
шипами в стопу, в колено.
Помню, я получил мяч на левом фланге, рванулся вперед и тут же
получил дробящий удар по голени, завалился вперед под гогот трибун.
Фрицы мяч перехватили и длинной передачей по диагонали отрезали
всю нашу оборону. Вывели форварда своего на удар, но Коля Трускевич
каким-то чудом достал, дотянулся кончиками пальцев. Коля резкий
был, прыгучий, в нем такой запас пружинистой легкости был, что
он мог доставать и самые трудные, уходящие мячи. Он как будто
в рогатку заряжен был и мгновенно выстреливал вверх ли, в сторону,
распрямившись, вытягивался в струну. А потом другой фриц Свиридовского
прямо в живот ударил, тот согнулся вдвое и медленно на землю осел.
А судья их все молчит, мстит, должно быть, за наш издевательский
«физкульт-привет». Играли они вроде бы самым трафаретным образом,
но в любую секунду готовы были развернуть стремительную атаку
флангами. Они пользовались тем, что мы-то полудохлые и не можем
лишний раз пробежать, то и дело бросали нам мяч за спину. Вот
опять они вывели своего по центру, и Трусевич метнулся в ноги,
но этот раз не спас. Но мы не сломали своей игры. По-прежнему
держали мяч, стиснув зубы, в полном молчании. И тут вдруг у нас
сложилось... я не знаю, как точно это передать… одним словом,
мы начали видеть все пространство, все поле сверху… и сразу. Мяч
в ногах у меня находился или вот у Толика Клименко, и он видел
сразу весь рисунок атаки, отчетливый, строгий, и все остальные
его точно так же видели. Так, как будто мысль перелетала из одной
головы в другую. И как будто возникала во всех наших головах одновременно.
В голове была прозрачная ясность от злости и голода. Это было
похоже на вспышку молнии, когда в черном небе в секунду вырастает
и тут же исчезает ветвистое изломанное дерево.
И вот я отыгрался с Толиком Клименко в центре, и он тут же, собрав
вокруг себя троих, преподнес мне на ход. Я пошел, уходя от ссекающих
ног, а потом нашел на самом углу штрафной Свиридовского. Свиридовский
неожиданно укоротил, и тогда уже Ваня Кузьменко ударил. И какой
же это был страшенный удар, все насквозь прошивающий. И под самую
перекладину вошел, едва сетку не выдрал. Потом смотрит на меня
и не может сдержать той наглой своей, солнечной улыбки. У него
такие крупные, белые, как кусок рафинада, зубы были и меж верхних
резцов щербинка. Мы его Волчком, Волчонком звали. А потом уже
я напролом пошел – вариантов обыграться не было – голова как будто
отключилась, весь свинец в ногах расплавился, невесомость я ощутил.
Раскачал двоих, протолкнулся вперед; их голкипер вылетел навстречу,
но я его хитренько объехал и мяч перебросил. Тут фрицы на трибунах
замолчали. Наши люди, конечно, боялись кричать, выражать свое
ликование. А потом, под самый занавес Волчок меня длинным переводом
нашел через всю половину поля. И я видел только, как мне мяч прямо
на ногу идет, остальное все пропало, только мяч остался, и небо,
и сам створ ворот. Засадил я слета наискось, так как будто и не
мяч это был, а фашистская башка, которой надо зубы в глотку вбить.
Голова пошла вверх, а потом резко вниз – хорошо получилось. А
потом перерыв. Когда с поля уходили, в нас консервные банки и
бутылки полетели, и тогда полицаи окружили нас кольцом, и ушли
мы с поля вроде как под почетным конвоем даже. Во втором тайме
рубка не на жизнь, а на смерть пошла, так что то избиение в самом
начале нам просто цветочками показалось. И мы уже по-настоящему
начали сдыхать: голова уже кругом от неистового рева идет, который
поднимается, как только кто-нибудь из наших мяч получит. Тут его
начинают криком гонять, как будто обезумевшую от страха свинью.
А Трусевичу в воротах особенно досталось: когда вылетал из вратарской
на перехват, то какой-нибудь фриц обязательно под него подсаживался.
Так что бился Коля об газон то хребтиной, то шейными позвонками.
Тогда у вратарей было принято исключительно руками вперед идти,
вот он и получал и в лоб, и в зубы. Ничего, стоит, пусть измордованный
весь, но стоит. Они нам один забили, а мы им в ответ, наверное,
сорок передач точных сделали, погоняли и их, потом вывели нашего
Волчка к воротам, и тот свое дело исправно сделал. И они нам еще
один. Через десять минут наш Чернега такое сделал, что я потом
ни разу в жизни не видел: он как будто в воздухе завис, перевисел
защитника и головой кивнул… мяч в воздух взмыл, все сначала думали,
что просто в небо, в никуда, а он опустился в дальний угол ворот…
Застывшему вратарю зашиворот. Фрицы замерли как истуканы с глазами
стеклянными. Отстояли мы, в конце концов, свое, пусть под самый
конец еле ноги волочили.
После матча нас спокойно отпустили, а 16 августа взяли. Это Жорка
Швецов настучал, падла, что мы спорт Советов скрытно пропагандируем.
Проверили по довоенным афишам, кто играл за киевское «Динамо»,
и отправили всех в сырцовский лагерь. А после того, как в лагере
массовые чистки начались, Трусевича, Клименко и Волчка расстреляли.
Я им даже руки не успел пожать.
Я, Макар Гончаренко, освобожден был в 44-ом году наступающими
частями Красной армии. И сейчас вот думаю, а имела ли та игра
хоть какое-то значение. И что бы изменилось от того, если б не
было той игры, если б мы проиграли в тот день, а не выиграли?
Ничего не изменилось бы, наверное. Ничего она, наверное, не значила
и никакой рациональной пользы не принесла на общих весах победы.
Мы не били фашистов, не истребляли их живую силу, и наша победа
причинила им не больше вреда, чем укус комара огромному медведю.
Может быть, кто-нибудь вдохновился при известии о нашей победе?
Да нет, никто не вдохновился – никто тогда о нашей игре и слыхом
не слыхивал. Мы ничего не изменили и никому не помогли. Одних
самих себя, выходит, и победили. Мы играли ведь не против немцев
– против собственного страха. И то, что случилось тогда, имело
значение только для тех человек, которые вышли на поле, лишь для
тех одиннадцати. Но я знаю одно: это был самый главный и значительный
день, потому что мы прошли испытание на честь и достоинство. И
я думаю, то чувство, то состояние свободы, оно стоит того, чтоб
не думать о последствиях нашей победы. Это был самый важный день
– и для тех, кто уцелел, и для тех, кто остался в той общей безымянной
яме на Сырце.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы