Базаров 13. Деревья умирают стоя
Рис. А. Капнинского |
— Великодушная! — шепнул он.— Ох, как близко, и какая
молодая, свежая, чистая... в этой гадкой комнате!.. Ну, прощайте!
Живите долго, это лучше всего, и пользуйтесь, пока время. Вы
посмотрите, что за безобразное зрелище: червяк
полураздавленный, а еще топорщится. И ведь тоже думал: обломаю дел
много, не умру, куда! задача есть, ведь я гигант! А теперь вся
задача гиганта — как бы умереть прилично, хотя никому до этого
дела нет... все равно: вилять хвостом не
стану.
Умирающий Базаров думал только одно: «Как это глупо!».
13 выпуск «Базарова» заставляет поговорить о вещах неприятных...
Не знаю, как Вас, м. г. и м. г., а меня в «Отцах и детях» больше
всего волнует, трогает, потрясает, заставляет плакать (да-да,
м. г., вообразите: «базаровцы» тоже плачут иногда) так это,
конечно же, смерть Евгения. Его предсмертный разговор с
Одинцовой. Жуткий крик отца Евгения, обращенный в небо. Ничего
более сильного Тургенев (а я, уж поверьте, этим автором XIX
века очень крепко филологически занимался, а по-человечески
люблю — как отца родного) не написал.
И смерть Базарова навела меня на странные мысли... Видите ли, пишу я
сейчас книгу о Горьком (это не самореклама, ибо не сообщаю,
куда пишу). Да вот — «бывают странные сближенья».
По воспоминаниям медицинской сестры Олимпиады Дмитриевны Чертковой,
почти неотлучно дежурившей возле умиравшего Горького,
вскрытие его тела проводили прямо в спальне Горького на столе.
Врачи почему-то торопились.
«Когда он умер,— вспоминал секретарь и поверенный Горького П. П.
Крючков,— отношение к нему со стороны докторов переменилось. Он
стал для них просто трупом. Обращались с ним ужасно.
Санитар стал его переодевать и переворачивал с боку на бок, как
бревно. Началось вскрытие». Когда Крючков вошел в комнату, то
увидел нечто отвратительное — «распластанное окровавленное
тело, в котором копошились врачи. Потом стали мыть
внутренности. Зашили разрез кое-как простой бечевкой, грубой серой
бечевкой. Мозг — положили в ведро...».
Олимпиада Черткова, горячо любившая Горького, считавшая себя любимой
им, утверждавшая (видимо, не без оснований), что это именно
она является прототипом Глафиры, любовницы Булычова в пьесе
«Егор Булычов и другие», решительно отказалась
присутствовать при вскрытии любимого человека. «Чтобы я пошла смотреть,
как его будут потрошить?»
Этот жалобный и очень женский вздох боли и любви к сильному и
своеобразно красивому даже в старости мужчине, который несколько
минут назад был жив, и вот его, беспомощного, уже «пластают»
ланцеты хладнокровных анатомов,— это невозможно
сымитировать! Эти слова трогают и волнуют. Тем более, что записывались
воспоминания Олимпиады («Липы», «Липочки», как ее называли в
«семье Горького) спустя девять лет (почему так поздно —
непонятно?) после кончины писателя.
Иногда самые банальные чувства потрясают больше самых драматических
роковых страстей. И спустя девять лет воспоминания Чертковой
дышат жалостью и нежностью простой и земной женщины (уже
немолодой, когда Горький умирал, ей было за пятьдесят лет).
Она вспоминает о смерти не «всемирно известного писателя», а
несчастного, измученного предсмертными страданиями человека.
«Человек! Точно солнце рождается в груди моей, и в ярком
свете его медленно шествует — вперед! И — выше! Трагически
прекрасный Человек!
Я вижу его гордое чело и смелые,
глубокие глаза, а в них — лучи бесстрашной Мысли, той величавой
силы, которая в моменты утомленья — творит богов, в эпохи
бодрости — их низвергает.
Затерянный среди пустынь
вселенной, один на маленьком куске земли, несущемся с
неуловимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства,
терзаемый мучительным вопросом — зачем он существует? — он
мужественно движется — вперед! И — выше! — по пути к победам над
всеми тайнами земли и неба» (Горький «Человек»,
1903).
Олимпиада Черткова: «А. М. любил иногда поворчать, особенно по утрам:
— Почему штора плохо висит? Почему пыль плохо вытерта? Кофе холодный?..».
Горький в последние дни своей бурной сложной жизни чувствовал
простую заботу Липы и ценил ее. Он называл медсестру «Липка —
хорошая погода», утверждая, что «стоит Олимпиаде войти в
комнату, как засветит солнце».
В ночь, когда он умирал, в Горках разразилась страшная гроза. И об
этом тоже «Липка — хорошая погода» помнила спустя девять лет,
так, словно бы это происходило вчера. Пожалуй, только из ее
простодушных воспоминаний можно (если, конечно, возникнет
желание) прочувствовать предсмертное
состояние Горького. Чем-то они напоминают, как это ни странно
покажется, воспоминания доктора В. И. Даля, находившегося при
Пушкине в последние часы жизни.
Раненый в живот поэт, умирая, страдал ужасно. Присутствовавшие при
этом, как ни чудовищно звучит, «процессе» В. А. Жуковский, А.
И. Тургенев, П. А. Вяземский, конечно, видели эти муки...
Но их как будто бы больше заботила не неизбежная смерть
товарища, да еще и такая обидная (« — Браво! Убил ли я его?» —
крикнул Пушкин, когда Дантес упал.— «Нет, вы его ранили».—
«Странно: я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но
я чувствую теперь, что нет. Впрочем, все равно. Как только
мы поправимся, снова начнем»),— но трагическое
величие момента. Состоится ли прощение Пушкина царем?
Успеет ли простить Пушкина живого? Успел. Слава Богу! Совсем
другое дело — В. И. Даль.
«П[ушкин]... взял меня за руку и спросил: “Никого тут нет?” —
“Никого”,— отвечал я.— “Даль, скажи же мне правду, скоро я умру?”
— “Мы за тебя надеемся, Пушкин,— сказал я,— право надеемся”.
Он пожал мне крепко руку и сказал: “Ну, спасибо!” <...>
“Скоро ли конец? — и прибавлял еще: — пожалуйста, поскорее!”
<...> Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и
на слова мои: “Терпеть надо, любезный друг, делать нечего,
но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче” — отвечал
отрывисто: “Нет, не надо стонать; жена услышит...”».
О. Д. Черткова: «За день перед смертью он в беспамятстве вдруг начал
материться. Матерится и матерится. Вслух. Я — ни жива, ни
мертва. Думаю: «Господи, только бы другие не услыхали!».
За кого она испугалась? За внучек? За Марфу и Дарью? Чтобы, не дай
Бог, девочки не услышали матюги дедушки и не запомнили его
таким.
Однако, Горький не Пушкин. Горький — наш, «базаровец». Даже
умирающий, он стоит (а вернее, сидит, лежать было трудно —
задыхался) перед Смертью, над которой он так не слишком удачно
посмеялся в ранней поэме «Девушка и Смерть», как бы застегнутый на
все пуговицы. Концентрация воли — невероятная! Смеяться Ей
в лицо сил нет. Но страха — тоже.
Не дождешься!
Так и умер...
Отравили его или нет, это ведь не так важно. Важно — другое...
С Богом ругался во сне. Олимпиада Черткова: «Однажды ночью он
проснулся и говорит:
— А знаешь, я сейчас спорил с Господом Богом. Ух, как спорили...
Хочешь — расскажу?».
Вот был — мужчина!
Нынешние — нут-ка!
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы