Странники среди звезд. Продолжение
Попытка семейной хроники
«Эта эпоха никак не могла понять и усвоить, что все мы, люди,
происходим от Адама, все мы связаны родством, что уже генетически
доказано, созданы Богом по образу и подобию Его. Вначале, у
истоков, откровение бытия было непосредственной данностью.
Грехопадение открыло перед нами путь, на котором познание и
имеющая конечный характер практика, направленная на временные
цели, позволили нам достигнуть ясности.
На завершающей стадии мы вступаем в сферу гармонического созвучия
душ, в царство вечных духов, где мы созерцаем друг друга в
любви и безграничном понимании.
Все это символы, а не реальность. Смысл же доступной эмпирическому
пониманию мировой истории — независимо от того, присущ ли он
ей самой или привнесен в нее нами, людьми — мы постигаем,
только подчинив ее идее исторической целостности...
И тогда перед нашим взором разворачивается такая картина
исторического развития, в которой к истории относится все то, что,
будучи неповторимым, прочно занимает свое место в едином,
единственном процессе человеческой истории, и является реальным и
необходимым во взаимосвязи и последовательности
человеческого бытия». (Ясперс).
К сожалению, в те времена историю понимали несколько иначе, впрочем,
и сейчас полно фальсификаторов. Цена исторических
фальсификаций — миллионы человеческих жизней.
Мой отец, зная об этом лучше, чем кто бы-то ни было, запретил мне и
старшей сестре даже думать о гуманитарных вузах, понимая,
что именно стремление к гуманитарному познанию может сломать
нам жизнь. Моя сестра послушалась отца. За два года до его
смерти она не стала поступать в театральный институт (актриса
— это не профессия). А поступила в Лесотехнический, чем отец
очень гордился, но это сломало ее жизнь, искалечило судьбу.
Через 10 лет, когда она поступала на актерский факультет,
ее спросили: где же вы были раньше? — и взяли на
режиссерский. Я же поступила, как и хотела, на филологический факультет
МГУ, и полжизни все искала работу — так отец и предсказывал.
А не надо было искать, не надо было хотеть жить, как все! Не надо
ссылаться на времена. Времена не выбирают, в них живут и
умирают. Во всем существует личностная вина или доблесть.
Странно, для того, чтобы это понять, понадобилась целая жизнь. Как
тут вновь не вспомнить Германа Гессе: «Я говорю то, в чем
убедился на деле: передать можно другому знание, но не
мудрость. Последнюю можно найти, проводить в жизнь, ею можно
руководиться, с ее помощью можно творить чудеса; но передать ее
словами, научить ей другого — нельзя».
Мне не хватило смелости ни на что. Я не стала археологом, как хотела
изначально. Я люблю даже запах истории, ее пыль, ее прах,
смещение времен, ее актуальность для меня в тот момент,
например, когда вижу надпись на раскопках дома в Иерусалиме: это
дом имярек,— и сразу вспоминается, что имя это звучит в
Библии; я люблю путешествия без комфорта и вида из окна, пешком,
в пыли, чтобы копаться в прошлом и говорить с людьми,
неважно, живыми или мертвыми.
Я долго боялась писать, делала перерывы в несколько лет — ведь мое
окружение пожимало плечами, а жить не как все было страшно.
А, между тем, лучше всего я понимаю отрывок из Ницше «О
чтении и писании»:
«Из всего написанного я люблю только то, что пишется собственной
кровью. Пиши кровью: и ты узнаешь, что кровь есть
дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу читающих из
праздности...
Некогда дух был Богом, потом сделался
человеком, теперь же — станет чернью...».
И еще:
«Вы говорите мне: “Тяжело бремя жизни”. Зачем же вам тогда ваша
гордость утром и смирение вечером?
“Тяжело бремя
жизни”: не прикидывайтесь такими неженками! Все мы выносливы, как
вьючные ослы».
Справедливые слова! В юности я бродила по многим дорогам с неким
историко-туристическим кружком. Какие только приключения не
сопровождали эти путешествия. Под лед зимой проваливались,
мокрыми добирались до места ночевки — и ничего, не болели.
Скрывались от местных хулиганов, чтобы не попасть в переделку.
Влюблялась я постоянно, всегда несчастливо, и переживала целые
бури. Это мне мешало понять, в каких дивных местах мы
бываем, например, в низовье Волги — широкая, огромная водная
гладь, бесконечный простор, берега, поросшие кувшинками, воздух,
который можно пить.
Я также до конца не понимала, с какими необычными людьми сводила
меня судьба. В маленьком Поволжском городке тихо жил человек,
друживший с Аллилуевым. И в 15 лет, задолго до всех
воспоминаний или книг Солженицына, прочитанного много позже, я узнала
и о смерти Надежды Аллилуевой, и о погибели всего окружения
Сталина, еще об эпизоде, когда Сталин ощипал живого петуха,
пока нес его с базара домой. Каково же было мое изумление,
когда я прочла это у Алданова и Искандера. Видно, эта сцена
так поразила спутников будущего вождя, что они разнесли
историю по свету.
Там, в походах, я впервые столкнулась со странным своим даром —
чувствовать смещение времени. Произошло это в Орше. Вечером,
сидя на высоком берегу реки и впервые слыша объяснение в любви,
я вдруг физически почувствовала, как сместилось время, и
длинный ряд моих возлюбленных предстал передо мной. Я так
ничего и не смогла ответить на слова человека, которого до сих
пор вспоминаю с таким теплым чувством — слова первой любви,
потому что я увидела будущее.
В начале очень короткого пути, который кажется нам таким длинным, мы
можем увидеть будущее, в конце — только вспоминать о
прошлом. И наступает момент, когда мы чаще говорим с умершими, чем
с живыми, и тогда уже все равно, жили ли они тысячу лет
назад и донесли свои слова, боль и печаль через слово,
дарованное им Богом, или были твоими близкими друзьями, родными,
возлюбленными. Каждый из нас когда-то будет повторять слова
«Надгробной песни» Ницше.
«Там остров могил молчаливый; там могилы юности моей. Туда отнесу я
вечнозеленый венок жизни.
— От могил ваших,
возлюбленные покойники мои, доносится до меня сладкое благоухание,
слезами облегчающее сердце мое. Поистине, аромат этот волнует
душу и несет облегчение одинокому пловцу.
— Я все
еще богаче всех и до сих пор возбуждаю сильную зависть — я,
одинокий! Ибо вы были со мною, а я и поныне с вами: скажите,
кому падали с дерева такие румяные яблоки, как мне?
— Поистине, слишком скоро умерли вы, беглецы».
Я не могу не поверить этим словам. Почти одновременно с моей сестрой
умер единственный человек, который меня любил, чью любовь я
не принимала, боялась, как Попрыгунья, отказалась от той
единственной значительной любви, которая была рядом со мной. Я
расплатилась за это сполна. Он простил меня только через
много лет после смерти. Когда я отдыхала под Звенигородом, мне
приснился сон, в котором он, атеист по убеждению и
революционер по родословной, просил меня пойти в церковь, поставить
свечи за помин души и отстоять заупокойную молитву. Я,
человек глубоко верующий, но не церковный, знаю только большие
праздники. Поэтому глубоко было мое удивление, когда, приехав
в Савво-Сторожевский монастырь на утренний молебен, я
узнала, что это был день святого Владимира.
В юности я наделала много непростительных ошибок и не знаю — буду ли
прощена. Сама я не могу простить себе, что уничтожила три
страницы из рукописи отца, а было их всего четыре. Мне в 16
лет они показались неинтересными, я решила, что по
сохранившемуся плану напишу лучше. Отец перед самой смертью задумал
написать историю своей, тогда большой, семьи, сагу о
Моргулисах, живших в Бердичеве. Все это семейство перед первой
революцией в начале прошлого века перебралась в Одессу, и там
прошла шумная, бурная и веселая юность всех детей этой большой
семьи, двоюродных братьев и сестер.
Вот:
Семья Моргулисов.
Роман в трех частях.
1. У истоков.
2. Мираж
3. Кровью сердца.
Первая часть называлась «У истоков» и имела свой план.
1. Свадьба в Бердичеве.
2. Братья и сестры
3. Жизнь и мечты
4. Переезд Рахиль в Одессу
5. Одесса-мама
6. Михаил Григорьевич Моргулис и его семья
7. Учение Рахиль (это мать моего отца) на курсах по акушерству, фельдшерству и массажу. Выпуск 1901 года. Швейцария, доктор Райх. (Ну как могла моя бабка попасть на эти курсы? Ведь они были бедны и образование в такой семье давали только мальчикам?).
8. Приезд семьи в Одессу в 1903 году. Погром в Кишиневе.
9. 1905 год и погром.
10. Яша и работа на угольном портовом складе
На этом я прерву план так и ненаписанной отцом книги.
Пока были живы носители старой семейной культуры и родового знания,
мы ничего не спрашивали у них. В своем молодом эгоизме мы
были уверены, что жизнь, истинная, великолепная жизнь именно
нам дана, а все предыдущие поколения — только почва для
нашего появления, для нашего дыхания. Ведь моя бабка со стороны
отца, бабка Рахиль, обладала незаурядным характером, силой
воли и умом. Вся беда заключалась в том, что она ненавидела
весь окружающий ее мир. Единственным светом, любовью, счастьем
был ее сын, мой отец. Свою сестру она только терпела за то,
что та любила ее сына, всех остальных, включая меня,
ненавидела. Я появилась в доме — о нем, о доме, отдельный рассказ
— я появилась в доме, когда мне исполнилось четыре года, и
сразу столкнулась на фоне безграничной любви отца с
равнодушием его тетки и ненавистью бабки Рахиль. Раньше я просто
думала, что она ревнует сына к моей матери, потому что отец ее
очень любил, и только с возрастом поняла, что это была еще и
ненависть к стране, к строю, к миру, в котором она прожила
вторую часть своей жизни.
Я помню, как тогда, а это был 1953 год, по радио часто звучали
«Варшавянка» и «Интернационал», и я, как всякий ребенок, пыталась
подпевать песням, которые слышала. Рахиль начинала трястись
и кричать, чтобы я замолчала. Сквозь слезы я отвечала ей,
что это песни революции, что вся страна их поет. Тогда я
услышала ответ, который запомнила на всю жизнь, что мы, евреи,
не имеем права участвовать в жизни этой страны, ведь, что бы
здесь ни происходило, во всем будут виноваты евреи. Прошло
много лет, прежде чем я осознала всю истинность и печаль этих
русско-еврейских отношений. А тогда бабка рассказала мне о
том, что во время революции 1905 года она жила в Одессе. Как
рабочие на баррикадах противостояли полиции и армии. Она,
Рахиль, конечно, была там и как медсестра помогала раненым
рабочим, а ее братья сражались. Это спасло им жизнь. Когда они
вернулись в еврейский квартал, они увидели груды мертвых
тел, разграбленные и сожженные дома, и те же рабочие, которых
она только что перевязывала, с упоением тащили все, что
можно было утащить.
Тогда ребе сурово осудил еврейскую молодежь и сказал, что евреи
должны заниматься наукой и торговлей, но не политикой, иначе все
евреи будут уничтожены. Если учесть, что основная масса
еврейства тогда жила в Российской империи, то ребе был
абсолютно прав. Именно после этих революционных погромов несколько
миллионов евреев уехали в Америку и потом составили основу
благополучия этой страны.
А теперь продолжим план той самой ненаписанной отцом книги.
11. Гриша и конфеты
12. Моня и босяки
13. Коля и
Моня
14. Женитьба братьев и отъезд Мони в
Австро-Венгрию. Замужество Рахиль, 1911 год. Николаев. (А я думала 1912
год, Одесса!)
15. Революция 1917 года.
Февраль–октябрь
16. Австро-Венгерская оккупация Одессы (4-ая
Станция)
17. Гражданская война (4-ая Станция)
18.
Голод 1920–21 года. Жизнь у дяди. Южная
Я не знаю, что за всем этим стоит, я не знаю, что хотел написать
отец. Я только знаю, что когда-то и где-то исчез мой дед Яков
Кобылер, что в Австро-Венгрии должны были жить некие
Моргулисы. Что с ними стало после 30-х годов? В Америке живут
Маргулисы, потомки знаменитого одесского адвоката, одного из
многочисленных двоюродных братьев Моргулисов. Двое его детей —
брат и сестра — одновременно повесились, как шепотом
передавали в семье, из-за случившегося инцеста. Остальную часть своей
семьи он после 1905 года увез в Америку.
Никогда не прощу себе, что уничтожила несколько страниц из
ненаписанной отцом книги. Остался только листок, напечатанный на
машинке. О, машинка — это была его гордость. Новая «Оптима»,
1956 года выпуска, единственное, что он завещал мне. Но ее
продали, чтобы поставить памятник отцу, на кладбище в Мытищах,
где, надеюсь, похоронят и меня.
Вот эта страница, написанная отцом.
«Наверное всякая работа — это каторга. Предвижу, что лицемеры,
охотники поработать, ученые и прочие «знатные от работы» люди
накинутся на меня и с пеной у рта будут ругать меня, доказывая,
что только, мол, труд в поте лица дает удовлетворение,
являясь основой жизни, прогресса и многих иных вещей, против
которых трудно спорить.
Человек изобрел атомную и водородную бомбы, привел в движение
космические силы природы и в ужасе дрожит перед своими открытиями,
которые он выпустил на свободу, как в старину древнего духа
зла из бутылки.
Это было лет тридцать пять тому назад. В одно прекрасное летнее утро
1924 года. Еще не взошло солнце. Десятилетний мальчик,
загорелый, с выцветшими рыжевато-белыми от морской соли
волосами, сбегал с большого обрыва к морскому берегу.
Удивительны эти высокие глиняные обрывы, возвышающиеся над морем в
пригороде Одессы. Бескрайняя степь, полная запахов травы,
соломы, цветов и созревающих под солнцем хлебов, бахчей,
огородов, подсолнуха, вдруг обрывается и двумя крутыми глиняными
уступами ниспадает в голубое море, несущее прохладу и
чудесные, неведомые степи морские запахи соленой воды, водорослей,
гниющих ракушек или, как их тут называют — мидий».
Вот и все, что успел написать отец. Я понимаю, что он хотел сказать.
Он хотел противопоставить красоту жизни бессмысленному
труду, который приводит как к разрушению личности человека, так
и к разрушению мира через блага цивилизации. Он поднимал
вопрос, который стоял тогда очень остро. А что такое
цивилизация, к чему она привела? Кроме того, это писал человек,
который всю жизнь трудился, как каторжный, чтобы прокормить семью,
а основное, творческое свое дело так и не довел до конца.
Как у Ницше: «Напрасен был всякий труд, в отраву обратилось вино
наше, дурной глаз опалил наши поля и сердца».
Неужели все эти люди, с их страстями, желаниями, недюжинным умом,
ушли, не оставив следа? И неужели же нет будущей жизни, той, в
которой мы все встретимся, в которой мы все поймем? Ведь
только бессмертие души оправдывает наше существование, все
надежды наши, все чаяния.
«Высшая идея на земле лишь одна,— писал Достоевский,— и именно идея
о бессмертии души человеческой, ибо все остальные “высшие”
идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из одной ее
вытекают»,— вот почему я пытаюсь найти ту нишу, которую
занимает мой род в бесконечной цепи генетической культуры
человечества.
Одесса, о которой писал мой отец — это Одесса Бабеля, то же время,
те же герои. Наверное, дети из хорошей семьи жили несколько в
другой обстановке, чем Беня Крик, но это тот же город, те
же улицы, быт местечка. И погромы те же самые. Бабель
описывает погром в Николаеве, но какая разница...
«Случай этот был еврейский погром, разразившийся в пятом году в
Николаеве и в других городах еврейской черты оседлости. Толпа
наемных убийц разграбила лавку моего отца и убила деда моего
Шойла. Все это случилось без меня, я покупал в то утро
голубей у охотника Ивана Никодимыча. Пять лет из прожитых мною
десяти я всею силою души мечтал о голубях, и вот когда я купил
их, калека Макаренко разбил голубей на моем виске».
А в другом рассказе Бабель опишет мечту русского мужика:
«Жид всякому виноват,— сказал он,— и нашему и вашему. Их после войны
самое малое количество останется. Сколько в свете жидов
считается?
— Десяток миллионов,— ответил я и стал
взнуздывать коня.
— Их двести тысяч останется,— вскричал
мужик».
Бунин в книге «Окаянные дни» вспоминает, как старый еврей
сокрушается, что все режут друг друга, а потом будут говорить, что во
всем виноваты евреи.
Продолжение следует.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы