Первый поцелуй
– Мы с тобой летели на воздушном шаре? – спрашивает один мальчик
у другого.
– Летели.
– Мы с тобой упали с воздушного шара?
– Упали. Я в бочку с медом, а ты в бочку с говном!
Выступив на два голоса, близнецы умолкают немного смущенно.
– А дальше?
– Все…
Кто-то неуверенный:
– Потом они вроде друг друга стали облизывать…
– Смеяться можно? Оч-чень ослоумно. Нет, ребята: кончайте всякую
херню рассказывать. Давайте про это.
Кто-то недоразвитый:
– Про что?
– Про что не говорят, чему не учат в школе.
Он прямо на глазах (точнее, на ушах ) выходит в главари. Как самый
сильный и красивый. В автобусе он хвастал, что у него путевка
на три смены, а дома нож «на кнопочке»: нажмешь, и лезвие само
выскакивает. Батя из Италии привез. Наверно, «батя» этот на заводе
еще больше шишка, чем у близнецов.
Он же подает пример, как реагировать, и после каждого очередного
анекдота все за ним, кроме его соседа-толстяка, начинают подбрасываться
на сетках или, ухватясь за перекладину над головой, раскачивают
койки с тем самым гоготом, который называют первобытным: «Уа-га-га…».
Выворачиваясь при этом наизнанку, почему взрослые говорят еще:
утробный.
– Девушка, а у вас груди есть?
– Конечно, мальчик!
– А чего ж вы их не носите?
– Уа-га-га-га!
Сквозит из черного леса, куда выходит окно надо мной, лежащим
под коротким байковым одеялом. Простыни сыроваты, я надел свою
шерстяную безрукавку и кулаки держу подмышками. Локти от этого
торчат так, что, поднимая руки, я вижу перед собой большое «М»
– как на станциях метро в моем любимом Ленинграде, где говорят:
приятель, имея в виду нечто среднее между другом и знакомым. В
прошлом году всю смену ко мне клеился один из Берлина, которого
родители не взяли в Ялту: хрупкий и бледный, как голубая сыроежка,
но хотя бы он был чувствительный, и даже сверх, а тут… В качестве
возможного приятеля я отбрасываю, слушая, одного рассказчика за
другим. В то же время с нарастающим страхом жду своей очереди:
во-первых, потому что сам про это анекдотов никаких не знаю, а
во-вторых – неохота проявляться в первую же ночь. Я знаю: стоит
мне заговорить, как окажусь я противопоставлен коллективу.
Притвориться, что ли, спящим?
Но сам же не выдерживаю. Отсмеявшись на Вовочку, который обрюхатил
свою мамашу с помощью гвоздя, палата отвлекается и начинает спорить,
как правильно писать гондон: через «а» или через «о»? «На заборе,
– подаю я голос, – собираетесь писать?». Они умолкают. Слово ругательное,
говорю я: «Если кто не знает». Хотя и происходит от нормального
«кондом».
– Как-как?
Это, конечно, он – с большим пренебрежением. Чувствуя, как напряглась
палата, повторяю во весь голос. Так, говорю я, говорили в старину.
В старину никаких гондонов не было. Почему ты так считаешь? А
не было резины. А их не из резины делали, а из кишок. Бараньих.
Откуда ты знаешь? «Читал», – я говорю. Где – он не спрашивает,
и правильно делает (поскольку в прихожей Крона, где книжные полки
до потолка и лесенка складная, я, начиная со второго класса, узнал
про человечество и не такие вещи: а все от обиды, что за взрослый
стол не приглашали). «Что ли, как для домашней колбасы?». Он начинает
верить – и палата следом. «Не знаю. Может быть. Дело не в этом»:
– Правильно говорить презерватив.
В аптеках, правда, прячут, но на проспекте Ленина своими глазами
под витриной видел напечатанное бледно-розовым. Словарное слово!
Проверял. Но здесь вызывает оно шок не меньше, чем сам предмет
у взрослых. Весной был большой скандал, когда Заболотная в класс
принесла презервативы, найденные у матери в шкатулке с украшениями,
а Саханчук с Евстафьевой надули в туалете и стали носиться, как
очумелые, по коридору, где нарвались на директрису.
Я добавляю, что презервативы, между прочим, есть и женские.
– Же-е-енские?
– Да.
Становится слышно, как смеются далеко в ночи вожатые. Выжидательную
тишину надсадно пронизывают комары.
– А на что они, по-твоему, их надевают? А?
Крон, к сожалению, историк, а «Справочник фельдшера», который
мама запирает в «херренциммершранге» на латунный ключ, об этом
ничего не пишет. Я знаю, что сейчас будет, но от усилий воображения
в голове возникает только образ лопнувшего шарика, обрывок которого
засасываешь с силой, чтобы скрутить перед губами и вынуть размером
с лампочку фонарика – чтоб напоследок треснуть по лбу самого себя.
Ответа не дождавшись, палата взрывается от хохота. Кто-то при
этом пукает, что всех доводит до истерики. Еще немного, и непрочный
домик рухнет: так исступленно бьется о простенки хлипкое железо.
Триумфатор взлетает, как на батуте:
– Мамаякера! Мамаякера!
Это новое словечко они суют куда попало. Не зная, что слов на
самом деле целых три: «Мама, я хочу». Кубинская песенка так и
называется. Но, конечно, этим ничего уж не спасти – попытка ухватиться
за соломинку.
– Уссаться можно, – всхлипывает он. – Кто там у нас дальше? Или
по второму кругу?
Близнецы возражают:
– Жиртрест не рассказывал!
Такие они – всему ведут учет. Отец у них главбух. Дома у них конторская
тетрадь, куда они заносят суммы за бутылки, собранные в сквере
заводской столовой. Под графой «Приход».
Он поворачивается к спаренному койкой с ним соседу, который при
своей массе наивно думал затаиться в темноте:
– Давай, Жиртрест. Смеши.
Обиженно:
– Я не Жиртрест.
– А кто же ты?
– Он Мясокомбинат, – опережают близнецы.
– Ну, Фишин…
По инерции палата осмеивает вполне нормальную фамилию.
– А хоть бы Мишин: ты давай-рожай. Язык проглотил? Ребята ждут!
Толчком он выбивает:
– Если я не знаю…
– Чего ты не знаешь?
– Анекдотов.
Палата: ха-ха-ха! Не знает анекдотов. Ну, Жиртрест…
– Давай, что знаешь.
– Книгу можно?
– Про Незнайку!
– И его друзей!
Близнецы мои лезут прямо из кожи вон.
– Про это книг не пишут. Не знаешь анекдотов, из жизни нам давай.
Как мамина киска ест папину сосиску. Небось, подглядывал в замочную
скважину?
– У меня нет папы, – начинает Фишин, но вдруг вскрикивает так,
что смех обрывается: – Не надо!
– Чего не надо?
– А не надо! Так...
Всем становится как-то не по себе, но главарь спасает атмосферу:
– Как так? Как так? Чего молчишь? Малину обосрал,
а сам в кусты? – Бац! Бац! Шлепки ударов… – Фу! Жирный – даже
бить противно. Еще и с буферами.
– Уга-га!..
– Только в зажимбол играть!
– Уга-га-га!
– Зажму во сне, сам будет виноват!
Дав палате отсмеяться, он приказывает продолжать, и кто-то послушно
заводит на мотив старинного вальса про барсука и прочих зверей,
которые не спят. Я накрываюсь с головой и выдыхаю в щелку, куда
комар носу не подточит. Закрываю глаза и вижу перспективу одиночества
на весь июнь.
И все же лучше, чем дома, где мама психует без Гусарова, отбывшего
на сборы.
Тихо вокруг. Только не спит весь лес. В каждом дупле, в каждой норе Идет половой процесс…
Я просыпаюсь, когда врывается вожатый, который стоял за дверью:
– Какая грязь! Уму непостижимо! А если б мамы ваши услышали такое?
Даже интересно: до чего же они тут договорились?
***
На зябкое солнце сбегают все, как велено: в одних трусах.
Фишин – в шароварах и футболке. Еще и горло укутал вафельным полотенчиком.
Переваливается, озираясь с заплаканным видом. Он толстый и одутловатый,
сосед его по койке сильный и красивый, близнецы, они и есть близнецы…
прочие – недомерки и как на одно лицо: стриженные под машинку
и под «бокс». Скуластые, бледные, в расчесанных укусах и старых
синяках. Недоверчивые глазки. Зевают, ежатся. Узкие плечи, ребра,
позвонки.
Лес зато сказочный.
Из страшной немецкой сказки.
Черные лапы нависают над забором, и глаза сами начинают искать,
где прибито плохо.
Конечно, не лагерь БВО. Завод – поточных линий.
Что бы это ни значило: известный на всю нашу страну и даже до
Турина. Но доски с брусьями, из которых тут, за домами, все сколочено,
не то что не отшлифованы: даже рубанком не обструганы. Все тут
занозисто-шершаво, и это значит, что, в отличие от военных, заводу
на детей плевать. Что непонятно: ведь трудовая смена?
В сортире почти не пахнет. Только карболкой – очень слабо. Здесь
уже идет соревнование струй, которые сначала вздувают у них причудливые
завиточки. Мимо дыр: приятно обоссать сухой настил. Сильный и
красивый дает кому-то подзатыльник: «Палец сломаешь, в попке нечем
будет ковырять!» Увертываясь от брызг, этот шкет из младшего отряда
– квадратный чубчик, вместо глаз смородинки – выталкивает разбухшие
катышки, которыми заложены отверстия от выбитых сучков с обратной
стороны.
Алмазы сверкают на траве.
Я наступаю на цемент, подкидываю сосок.
Такой здесь умывальник – с железными сосками. В ладони проливается
вода, коричневая желтизна которой меня смущает. Я не решаюсь открывать
свой «Мятный» порошок. На цыпочках заглядываю в резервуар: в мутной
дождевой воде гайками кверху подскакивают соски. Римская волчица
вспоминается мне из учебника. Которую сосут жестокие младенцы.
Вода смывает иглы хвои и уносит по жестяному стоку.
Физрук прикрикивает:
– Кто там в майке?
Тут же подают свой голос близнецы:
– Глупый пингвин робко прячет…
– …тело жирное в утесах!
Фишин стаскивает свою футболку застиранного цвета. От усилий втянуть
живот он весь приходит в колыхание: белый кит, заброшенный кем-то
на сухопутную природу. Мускулистыми руками зачесывая волосы, подходит
сероглазый сосед его по койке. Не у всякого мужчины лицо, как
у этого ровесника: четко очерченное, твердое. О таких лицах говорят:
медальное. Такое в прошлом году имел один вожатый, жаль, что не
нашего отряда: не забуду, как проступал румянец на голубых после
бритья щеках. Но тот был добрый. В сельпо, где закупил однажды
в большом количестве сигареты, водку и портвейн, а нам, сопровождающим
с авоськами, по бутылке лимонада, он дал мне, до обмена было,
трехрублевку на «Курс – одиночество». Книжку, которую написал
одиночка, переплывший Атлантику, я просто не мог выпустить из
рук, что он мгновенно понял сверху, вынул из косого брючного кармана
наугад, сунул, хрустящую, и повелел: «Забудь!»
Этот, дунув на расческу, дает своему соседу:
– На, чудо-юдо: расчеши свой перманент. Груди, я вижу, ты надел.
А где бюстгалтеры?
Отряд оживает:
– Он дома их забыл!
– Жиртрест! Скажи мамаше, пусть мамаша привезет!
– Свои пускай отдаст!
Губы дрожат, но он пытается изобразить улыбку:
– Это обмен.
– Какой еще обмен?
– Веществ. Нарушен у меня.
– Говна в тебе много, Фишин: вот чего. Но мы из него выбъем –
да, ребята?
На построении он занимает место первого – меня оттесняя с края.
По росту мы одинаковы, но он более развит. Мускулистые ноги лоснятся
от загара и сияют золотыми волосками. Толстые белоснежные носки.
Гравий хрустит под новенькими китайскими кедами с дырочками для
вентиляции и олимпийскими кольцами на этих резиновых нашлепках
для защиты боковых косточек на щиколотках.
Окинув шеренгу взглядом, физрук возвращает на него свои глаза
мужчины:
– Фамилия как?
– Акулич.
– Играешь в футбол?
– А то.
– Собирай команду. Будешь капитаном.
После зарядки отовсюду слышится: «Акула! Акула!». С подобострастным
панибратством, от которого мне тошно.
– Обожди…
Вполуха поворачиваюсь.
– В нападение пойдешь или в защиту?
– В библиотеку.
– Так, значит? Обойдемся… – и к Фишину, которого перед выбором
не ставит: – Эй, вратарь! Готовься к бою!
***
Никто не знает, где от нее ключ. И вообще: «Вы не читать сюда
приехали». Но по опыту я знаю, что даже самыми захудалыми библиотеками
нельзя пренебрегать.
Одно разочарование, увы! Или «младший школьный», или уже читал.
Хорошо, что взял с собой.
А на обратном пути еще раз можно пройтись мимо палаты девочек.
***
Однажды вхожу – поспешно он опускает край футболки, задрав который
рассматривал здесь в одиночестве синяки отбитых им голов. При
этом продолжает шмыгать носом.
– Чего ты, Фишин?
– Ничего! Тебе какое дело.
– Человек человеку – друг, товарищ и брат. Первый раз в лагере?
– А что?
– А просто дружеский совет. Не бойся бросить вызов коллективу.
Или ты любишь футбол?
– Кто – я?
– Ну так, а хули? Фишин?
Не знаю, почему, но даже мне с ним хочется быть грубым.
***
По пути с «моря» девочки заводят:
У ней такая маленькая грудь, А губы – губы алые, как маки… Уходит капитан в далекий путь. Он любит девушку из Нагасаки.
Наша палата им бросает вызов:
Мы идем по Уругваю! Ночь хоть выколи глаза. Слышны крики попугаев, Обезьяньи голоса.
Последние строки Акулич ужесточает:
Слышны крики: «Раздевайся! А то выколю глаза!».
Оборачивается вожатая, которая идет с физруком так, что голые
руки их соприкасаются:
– При входе в лагерь чтобы гимн! Слова все помнят? «Взвейтесь
кострами синие ночи, мы пионеры – дети рабочих…».
До лагеря еще далеко, вожатая не старшая, к тому же, всеми замечено,
как круто выпирает у физрука сквозь васильковое трико, канты которого
натянуты штрипками на его ступнях в незастегнутых сандалетах:
можно игнорировать…
У ней следы проказы на щеках. У ней татуированные знаки…
«Девушка из Нагасаки», которую я слышу в первый раз, нравится
мне больше нашей – тем более что у них проступают эти самые груди,
о которых они самозабвенно так поют, а у Мацко даже такие выпирают,
что она постоянно как бы сгорает от стыда. В прошлом году их не
было – не говоря про волосы, о которых докладывает нам Сорока.
Которые, когда обладательницы их выходят из воды, проступают кучерявым
таким рельефом. А если купальник светлый…
«Уругваем» мы забиваем «Нагасаки».
Под нашим напором их шеренга в промокших сарафанах, скособочась,
уступает нам дорогу, и, вбивая подошвы в песок, перемешанный с
хвоей, мы вырываемся на гребень первыми…
Топай, путник, осторожно: Нас подслушивает лес. Умереть всегда возможно, Если в джунгли ты залез.
Внизу белеет зацветающее картофельное поле, справа сосняк, слева
тянутся елочки, которые нам по плечо, и все это не джунгли, а
вполне безопасная природа Европейской части СССР, но все же
возникает чувство, будто и вправду что-то угрожает.
Нас поймают папуасы! Будут жарить над костром! Будут кушать наше мясо! И закусывать ребром!
***
Обеими руками я берусь за волосы травы, снимаю тяжелый скальп. Дно
оголяется, там маленькая паника. Я вонзаю лезвие лопаты. С
лесной землей работать одно наслаждение, и я углубляюсь по
колено, когда над бруствером вдруг тучей возникает Фишин. Он
весь лоснится и в паутинках от кругаля через чащобу. В глазах
испуг:
– Что ты тут делаешь?
– А ты?
– Спать не дают…
Я разрубаю корешки.
– Клад ищешь?
Я продолжаю копать. Из выброса он достает комочек.
– Смотри-ка! Пуля…
Протягиваю руку, расчищаю большим пальцем.
– Не пуля – гильза.
– Немецкая?
Капсюль стреляный, вокруг маркировка, которую разделяют крохотные
звездочки: «Т 38».
– Наша.
– Как ты определил?
– На капсюль посмотри…
– Что значит «Т»?
– «Т» значит «Тула». Тульский оружейный.
– Откуда ты знаешь?
Врезавшись, лопата соскользывает. Потом выворачивает череп, который
скалится зубами – грязными, но целыми. Фишин за спиной
ахает. Земля высыпается оттуда, где было серое вещество с
извилинами, которые тоже соображали что-то, а сейчас только
бессмысленная пустота с зиянием – от глаз, от носа и от пуль. Я
засыпаю череп, яму, накладываю дерн. Забрасываю ветками.
Вылезаю, и, воткнув лопату, ставлю ногу на железный отворот.
Фишин вздыхает:
– А человек ведь был… Наш, думаешь?
– Вряд ли.
– Фашист?!
Истерический вскрик и плевок с недолетом. Сидя на корточках, он
смотрит в ров и обвисает под своей футболкой всей тяжестью
жировых отложений.
Я отворачиваюсь. Лагерь внизу, как на ладони. Ни души. Домик
директора с медпунктом. Столовая. Плац с клумбой и флагштоком.
Справа вдоль леса домики палат – странное, между прочим, слово,
больше уместное в больницах или в русских сказках. Поле с
воротами, в которых его лупят почем зря мячом. За скамейками
для зрителей луг поднимается к арке с красным пятнышком, а
дальше вид возникает уже только на горизонте – сиянием
Заславского водохранилища, которое все тут называют «морем»,
поскольку настоящему не видели. За этим сиянием есть станция
электрички под названием «Гонолес», которое ребята перекрестили в
«Говнолес». Прошлым летом в лагере военного округа впервые
я там ушел под землю…
– Скажи мне, Фишин, а чего ты бродишь в мертвый час?
– А ты чего?
– Не так заметен.
– Думаешь, могут выгнать?
– Нарушение режима.
– Ты прав, конечно: за путевку мы такие деньги заплатили… Если выгонят, вернут?
– Смеешься?
– Да, но если издеваются…
– Японскую борьбу такую знаешь: сумо? Одной массой ты бы мог любого задавить.
– Не хочу я никого давить.
– Ну, в морду дай разок, отстанут.
– В лицо?
– Тогда под дых. По яйцам.
– А если вообще я драться не могу?
– Ну, Фишин... – спрятав лопату в елочках, я возвращаюсь. – Ладно,
давай. Скоро подъем, а нам еще сквозь елки прорываться.
– Я права не имею. Травму могут нанести. Непоправимую. А мне себя надо беречь.
– Не понял?
– На будущее. Мне, – уточняет он печально, – большое будущее обещают…
– На скрипке играешь?
– Нет.
– На контрабасе?
Со вздохом он опирается о собственные бедра и начинает выжимать свою
тяжесть над этим рвом – ну просто Юрий Власов, только что
без штанги.
– Не за руки я боюсь. За голову…
Окончание следует
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы