Много причин могут мне помешать получить Нобель
Да, поистине этому может помешать много причин.
Мы стоим на границе с Германией. Вчера проехали всю Францию насквозь,
но уверяю – ни минуты, ни минуты мы не глядели в окно. Репетировали
мою речь. Я заговаривался, запинался в самых смешных местах, коверкал
имена, пародировал сам себя и создавал средствами мимики коллективный
портрет тех, кто предположительно или точно окажется на торжественной
церемонии. Утро, поезд останавливается на таможне. Патруль ходит
по нашим комфортабельным купе, немцы – настойчивые и целеустремленные,
они стучат в каждые двери до тех пор, пока пассажиры не проснутся,
и требуют у вырванных из сна людей паспорта. Будто мы не в Европе,
будто и не прошли века средневековья – ну на что вам наши паспорта.
Мы свободолюбивые граждане мира, мы едем в купе, у нас есть деньги,
мы носители западной культуры... а вы нас с этими чертовыми паспортами
с утра пораньше…
Белокурый офицер лет тридцати пяти внимательно смотрит документы,
с любопытством, прочитав мою фамилию, переводит взгляд с фотографии
на лицо перед собой, затем быстро проглядывает паспорта остальных,
козыряет и с легкой усмешкой отправляется далее по вагону. «Приятного
путешествия», – произносит он на прощание. Дверь купе закрывается,
мы сидим какое-то время с кисловатыми физиономиями, зевая, поглядываем
друг на друга и в окно – первый раз за все время пути. Недавно
пробило шесть, и осенние германские равнины сплошь укрыты туманом.
Мне это напомнило давно потерянную родину. Возвращение из Крыма
в столицу, предрассветное пробуждение … нет, никто нас не будит,
проводник и сам еще спит, и до Москвы еще добрых двести верст,
однако все же я просыпаюсь, и вижу, что это уже и не Малороссия,
знойная, степная. Любимый мой Киев с его холмами, маковками церквей
– все это позади, мимо проносятся родные березы. И я им радуюсь
и печалюсь одновременно, радуюсь волнительной встрече – истомился
я по ним, но печалюсь – встреча эта, верно, затянется до следующего
лета – ибо моя жизнь мало чем отличается от жизни любого другого
столичного жителя, подчиняется тем же ритмам, и ничто не предвещает
их изменения. Березы проступают в утренних сумерках сквозь точно
такой же туман… но это уже не березы – это германские вязы и дубы…
Снова раздается стук в дверь, Вера встревожено произносит скороговоркой:
«Уж не случилось ли чего?». Я открываю дверь и вижу все того же
германского офицера. Губы его едва растягиваются, кажется, недобро,
он приказывает всем выйти из купе, женщинам приходится одеваться
у него на глазах – он не собирается выходить, хотя его об этом
попросили. Мы подчиняемся. Затем немец кивает мне, приглашая войти.
Дверь закрывается перед изумленными глазами моих спутников – жены,
ученицы, секретаря – на ключ. Офицер говорит, что имеет касательно
меня распоряжение от руководства на тщательный досмотр. Он просит
раскрыть чемоданы. Скосив взгляд на часы, я понимаю, что поезд
задерживает отправление уже на пятнадцать минут. Рассеянно я перекладываю
вещи из чемодана на столик, не думая ни о чем, а лишь ощущая убыстренное
биение моего сердца. Из чемодана показалась белоснежная сорочка
с накрахмаленным воротничком (Вера всегда так делает – даже если
вещь неизбежно помнется в дороге и ее придется потом переглаживать
и перекрахмаливать, все же она погладит и обязательно накрахмалит
ее перед дорогой – это один из многочисленных поводов нам для
мелких упоительных ссор). Немец берет сорочку брезгливо двумя
пальцами, встряхивает ее и кидает на пол. Щеки мои пунцовеют,
однако я сдерживаюсь. Затем фрачная пара – брюки и верх. Все это
падает мне под ноги. «Поаккуратнее, офицер», – голос у меня дрожит,
а лицо наливается кровью. Немец извиняется. Лицо его серьезно
и сосредоточено. Какую игру он со мной затеял? Он приказывает
мне раздеться донага, лечь на живот и раздвинуть ноги. «Я писатель,
я еду получать Нобелевскую премию», – завожусь я, однако выполняю
его требования. Уже лежа на кушетке, я приподнимаю голову и вижу,
что немец держит в руках пистолет, который он направил на меня.
Белизна его губ, тишина его глаз и камень его лица. Раздался выстрел,
криков родных я уже не услышал. Что-то дернулось, перевернулось,
упало, глухо стукнуло, адская боль, нелепые картинки минувшей
жизни, тьма. Я прошептал только одно слово – «мамочка» – и замолчал
навсегда.
Я никогда не задавался вопросом – как писать, для кого и зачем.
Как бы для себя, как бы повинуясь воле и силе эмоции, как бы в
рамках нашего движения, опираясь на друзей и отталкиваясь от наших
общих взглядов. Но – всегда один, на самом деле только один. Думаете
– женщина – нет, не женщина – музыка. Сколько всего произошло
за эти несколько десятилетий! Революция, контрреволюция, война,
а вот теперь и старость. Всю свою жизнь я писал рассказы, и почему-то
стал этим знаменит, сам не понимаю почему. Тысячи людей пишут
маленькие рассказы, тысячи рассказов прочитываются на одном дыхании,
другие тысячи не прочитываются вовсе, или не дочитываются до конца.
Кому-то удается написать за свою жизнь только один рассказ. Один
мой приятель, известный некогда художник (тогда еще были художники
– что это было за чудное время) рассказывал, что писал с девяти
лет. Жил он в деревне – обычной советской деревне – нет, ведь
тогда были колхозы – да – в обычном советском колхозе он жил и
писал рассказы с девяти лет – этакий невыездной Ломоносов, этакий
автопортрет Васнецова в образе Сергия Радонежского. Писал он,
писал, а когда ему было лет семнадцать, приехала в их колхоз студенческая
фольклорная экспедиция – и одна из студенточек этих собралась
остаться там навсегда, поскольку пленил ее юный гений. Нет, не
рассказами, а чем-то другим. Она читала его рассказы, ничего не
говорила напрямую, а только так – тактично намекала. И понял он,
что вся его предшествующая писанина – суета сует, мало достойная
того гения, который в нем яростно бурлил. И написал он один рассказ,
подобный песне, кричащий, стонущий, парадоксальный и гармоничный
миру со всеми его деревьями, звездами, солнцем, с его филологинечкой
и ее кудряшками. И сжег он все свои другие рассказы, кроме этого,
и поставил крест на литературе вообще, стал художником. Он еще
потом разгуливал по Берлину голышом, на четвереньках и в ошейнике
собачьем, и гавкал на бюргеров, и ссал на заборы, и блондинок
за ляжки мясистые старался ухватить – а те улепетывали от него,
а он довольный. Художник. И водила его за поводок уже другая дамочка
какая-то, не филологиня – ведь у него не сложилось романа с литературой.
А у меня когда-то так же не сложились отношения с классической
музыкой. Прочили большое будущее, но я в итоге пошел на историко-филологический
факультет. Музыку я старался привнести в свою прозу – ритм, ритм
– повторял я себе сотни раз. И рылся в толковых словарях в поисках
тех слов, коими жил кода-то наш язык, и которые потом были забыты
– основы существования моей литературы заключались в открытии
архаики – в нее я вслушивался до упоения.
Эксперименты с языком увлекали меня бесконечностью возможных решений
– слова сбивались в ком или превращались в поток точек и запятых,
неотделимость авторского сознания от сознания героев решалась
мной как союз буквы и разума. Я сталкивал образы и реальности,
и из искр рождал красоту, прикасался губами к прохладной вечности.
Я разбрызгивал чернила по февралю и вращал соснами, подпиравшими
небесные сферы, мой монокль приближал далекое изображение, драму
превращал в трагедию.
«Откажись – сказал голос в трубке – это позор для новой России
и нашей словесности, наши идеалы ты топчешь в грязи. Ну, стихи
в конце романа – это еще туда сюда, но сам текст – позорище. Неужели
ты не понимаешь, что становишься конъюнктурным автором. Ты для
них лишь игрушка, ты полез в большую политику. Мой тебе совет
– не связывайся. Ну пока. Сам решай, в общем…» Это был литератор.
А я-то считал его своим другом… Ну как я откажусь? Чем я хуже
Бунина, скажем, или Шолохова, или Бродского, или Пастернака, наконец.
Да, это тщеславие, ну и что...
– Виктор Олегович, вы русский? – этот голос тоже был знаком, но
его обладателя я видел только в новостях по телевизору. У меня
еще была когда-то идея, что он не настоящий – что это на самом
деле это компьютерный монтаж, что все политики сделаны в неплохом,
но далеком от совершенства графическом редакторе, и их действиями
руководит незатейливая программа, а рулят всем совсем другие люди,
вроде меня – ушлые и умные. Но нет, все-таки он существует… Он
тоже сдает в последнее время, и никакие подтяжки, никакие операции
не помогут ему избежать неизбежного. Он уйдет наконец, как обещал
когда-то. Тогда он не сдержал обещания, изменил Конституцию, много
еще чего сделал – хорошего и плохого для России…
– А разве имеет значение, русский я или нет? Я гражданин этой
страны, здесь моя Родина.
– Раз так, тогда вы обязаны отказаться, – его старческий голос
дрожал. Нет, он не волновался, просто действительно старый был,
наш Правитель, – не позорьте себя и нас – вы – наше все, и такой
роман написали… Говно, а не роман, вы понимаете, Виктор Олегович.
У нас литература, а у вас откровенное говно. Эти длинноты, эти
шаблонные герои, эта идеологичность ваша. Я до трехсотой страницы
дочитал «Врача времени», и тошно стало… Вы ответственны перед
русской литературой, вы живой классик а выдаете такой продукт.
В конце он перешел на старческий истеричный клекот: «Да ты, старый
баран, уже ничего не соображаешь, ты вообще понимаешь, о чем идет
разговор. Это надо приоритеты понимать, а не дырку бубличную обсасывать»,
– шипел он, а затем раздались короткие гудки. Я представлял себе,
как он плюется сквозь вставные зубы в трубку.
Мне было нехорошо. Друг-литератор, а вот теперь и Правитель. А
я один на своей даче – наш интеллигентский подмосковный комбинат
питания для заслуженных деятелей культуры полон, но он затаился
и притих. Все ждут грозы. Никто не приходит ко мне с поддержкой.
Они стараются обходить стороной улицу, на которой живу я. Непосредственные
соседи уехали, опасаясь погрома.
Неужели все так плохо? Неужели я действительно так слажал? Я писал
свой роман десять лет, десять мучительных и сладостных лет. И
все псу под хвост. Неужели я оглох и уже не слышу музыку? Но да,
так ведь и есть – я об этом и не задумывался давно – я и в самом
деле ее не слышу – только тишина в голове. И мой роман, верно,
в самом деле именно так плох, как об этом говорят вокруг. И премией
меня наградили враги, чтобы унизить мою страну, мою литературу,
меня.
Я шел сквозь багряный осенний подлесок, начинавшийся за воротами
дачного поселка, один, и чувствовал спиной, как сквозь занавески
меня провожают парами и врозь чьи-то взгляды. Я мог легко назвать
их обладателей – а как же – все всех знают, притерлись уже давно
друг к другу. Но Бог с ними. Шумел притихший лес кладбищенский,
я шел любимой тропою на станцию, отправлять телеграмму в Стокгольм.
«Идите на хуй со своей премией, буржуины проклятые», – продиктовал
я прифигевшей телеграфистке и отправился восвояси. День был пуст,
поезда лишь шумели невдалеке – обычные загаженные подмосковные
электрички, и ветер волновал кроны высоких деревьев. Спустя пару
минут зазвонил мобильник. Там был Правитель: «Вы молодец, Виктор
Олегович. Надо видеть, надо трезво оценивать собственные творения.
Ничего, вы можете, я верю, вы еще нам всем покажите настоящий
класс…». Я послал и его на хуй, и отключил телефон совсем. Сердце
тоскливо ныло, я закурил, хотя не прикасался к табаку уже лет
пятнадцать. Как-то сразу закружилась голова, я присел у подножья
сосны и закрыл глаза. А затем я умер. Изо рта и носа еще струился
дымок. Меж опущенных на осеннюю листву пальцев дотлевала недокуренная
сигарета. Сердце отказало.
Жаркое лето в Москве всегда застает меня врасплох. Я теряю на
время друзей, которые вдруг исчезают, замолкают. Молчат их домашние
телефоны, а мобильные выключены. Просто их здесь больше нет, они
материализованы где-то в другом месте, они двигаются, говорят,
остаются самими собою там далеко, не здесь, не со мной, и даже
не думают обо мне – потому что у них вокруг новый большой мир,
настоящий воздух и яростное солнце. Я, наверное, приговорен к
этому городу. У меня летом постоянно болит голова. Я бездельничаю
– вот она и болит. Или по-другому: знойно, поэтому голова не варит,
поэтому безделье и мигрень. Сижу на прокуренной кухне в одних
портках, балкон открыт, а я всматриваюсь в напечатанную только
что страницу на экране моего ноутбука, и прямо так и чувствую,
что не добавляю ко вселенской гармонии ни грамма, лениво и безнадежно
постукивая по этим клавишам этими пальцами, получающими приказы
из этой квадратной тяжелой головы. Все, что угодно, только не
это лето, не эти двадцать девять градусов в тени, не такая пустота.
Но уехать не могу – работа и общая неспособность совершать решительные
поступки.
Вчера была встреча журналистов с одним забытым ныне писателем,
который десять лет назад учил нас всех жить. Он прилетел тогда,
давным-давно, на самолете, его встречали первые лица правительства,
телевидение, газетчики. Газетчики, оттесненные назад, подпрыгивали
вверх, стараясь его увидеть, они чуть ли не перепрыгивали через
головы друг друга, чтобы быть ближе к нему – который так степенно
шел под ручку с премьером, и учил его, как надо строить русское
государство, по-державному поглаживая окладистую бороду. А потом
выступал в Парламенте, и тряс кулаком, и вздымал персты к небу,
призывая Всевышнего в свидетели, судьи и прокуроры. Опальный в
прошлом писатель, он учил страну жить. А потом пропал куда-то.
Романчики свои выпускал, наверное, какие-то. Я не знаю, я не читал
их, и, пожалуй, не прочту…
И вот вчера была с ним встреча. В одном московском клубе, не чуждом
культуры, там даже работает книжный магазин (все книги из этого
клуба имеют специфический запах, не свойственный как правило книгам
– запах табачного дыма – это ведь клуб, и там все курят). Встреча
была посвящена проблеме литературы и Интернета. Тупая дискуссия
ни о чем. Зато у него появилась возможность лишний раз о себе
напомнить. Писателя пригласили – ну, не знаю, зачем его пригласили…
Он признался, что не пользуется компьютером, что пишет от руки,
а тексты набивает ему его жена. А еще он зачем-то сказал, что
переписывал отдельные романы раз по одиннадцать, и каждый из вариантов
жена от начала и до конца каждый раз печатала на компе. «А у него
разве есть жена?», – шепотом спросил один из журналистов у другого.
Тот пожал плечами. Какая разница, в самом деле…
А после конференции я подошел и спросил у писателя, каково быть
нобелевским лауреатом по литературе. Он что-то прожамкал мне в
ответ, этот Александр Савич – так, кажется, он представился, прожамкал
про православие и народ, про мировые проблемы и еще всякую такую
херню. Потом пожал мне руку. Я ее в туалете после этого мыл долго
– больно потная рука у него оказалась. В итоге я так и не понял,
на кой мне нужно получать Нобелевскую премию по литературе, раз
ее дают отморозкам типа этого старикана. И решил, что если мне
ее станут предлагать, я непременно откажусь. Это не премия, а
подстава какая-то, мне кажется. Впрочем, стоит ли об этом писать
– это ведь мое сугубо личное мнение, ничем не мотивированное,
в принципе. А навязывать я ничего никому не собираюсь. Мы все
имеем право на свою точку зрения, и обязаны уважать взгляды другого
наша свобода заканчивается там где начинается чужая свобода толерантность
позволяет нам иметь друзей точка зрения – только маленькая точка
близорукого зрения крошечный червячок карабкается по веточке дерева
которая готова под ним обломиться ибо сухая однако до этого дело
не доходит потому что червячка склевывает большая птица с черными
крыльями и спустя десять минут переваренный червячок падает на
шляпу случайному прохожему маленькой неприятной для прохожего
но безразличной для червячка и птицы с большими черными крыльями
блямбой.
Безутешные лица прохожих, выскальзывающих под дождь, как сосиски
из хот-дога, бежали от воды маслянистыми подтеками. Звонили телефоны,
и встречи отменялись. Это обман, потому что ничего из ничего не
получается – так думал Господь Бог, пытаясь уверовать в собственное
существование. А другие полагали, что все происходит постепенно,
и заметить свое отсутствие мы не можем, потому что верим в себя
до тех последних пор, пока виднеется краешек нашего ботинка, хотя
ни рук, ни даже ног уже нет – их смыло дождем. А когда и краюшки
ботинка не остается, то слышится хлопок – то ли ладошек ребенка
в цирке, то ли лампочки над твоей головой, и лишь легкая струйка
дыма уплывает в открытую форточку.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы