Сними шляпу поклонись
Окончание
7
Это была уже не она. В высокую недосягаемую тайну взрослых глядело
ее лицо…
Когда утонул мой восьмилетний брат, отец в один день состарился
и ссутулился. Он сидел на табурете, сжав ладони коленями, и плакал.
И вдруг тихо произнес: «Кому–то нужна была чистая, безгрешная
душа моего мальчика!..»
Кому? Для какого блага?..
Я помню: сощуренные от кислятины яблок глаза брата, и как он полз
на четвереньках по полу, подвигая впереди себя экскаватор, сделанный
им из какого-то ящика, а я полз следом; и как он, высунув язык,
строгал прут, как изгибал его для лука, всунув в ручку двери,
а я все думал: как же он его вынет, если намотает тетиву? И предпоследний
его день – его забирала в гости бабушка, жившая на Волге, а я
с мамой их провожал. Мы шли к трамвайной остановке через овраг,
– мама говорила, что ее сыновья, когда вырастут и станут инженерами,
построят здесь для нее мост; брат шагал впереди, на нем была кепка
и пальто, в зеленую елочку (которое я после донашивал), и я хорошо
запомнил огромную – в силу моего возраста, красную бабочку, летавшую
над его плечом….
Потом неутешный отец сочинял стихи. Обыкновенный токарь, не знавший
правил стихосложения, человек чувственно замкнутый, растроганно
читал ( не для нас, для себя) стихи о беззаботной бабочке, которую
настигла трагическая судьба… И тогда я представлял тот овраг,
поросший бурьяном до самых облаков, и ту красную, большую, как
голубь, порхающую над плечом брата бабочку.
Ужасен был конец мальчика: несоизмеримый с возрастом испуг, умопомрачительный
плен, удушье, когда некому помочь …И каждый раз поражает одно:
смерть с одинаковой беспощадностью расправляется со всеми, кто
бы то ни был – взрослый или ребенок
Река забрала его и отдала. Холодная. Большая. Ничья. Она ни чуть
не чувствует вины. И я боялся ее, долго не мог научиться плавать,
а в отроческие годы не раз тонул. Выручали мужские руки, помню,
ужас и спасительное прикосновенье скользкого тела, а потом равномерное
дыхание плывущего к берегу человека. И до сих пор жуть берет,
когда выплывешь на фарватер, примешь вертикальное положение –
и ощутишь ногами ледяную тьму, толкающую, будто живую. Фарватер
никогда не прогреет солнце. И это не течение, а движение от берега
до берега тысяч тонн тяжелой массы. И трудно вырвать из ее холодной
– голодной– глубины опоясанную ледяными жгутами ступню, будто
это сосущая болотная тина.
И, господи помилуй, плывешь к берегу...
Но когда выберешься на камни, в тень утесов, через минуту тебя
вдруг потянет обратно. Нет, это не река зовет. Она по-прежнему
равнодушна. Да и она, та река, уже ушла, проходят перед глазами
другие воды… Зовет твой страх. Первобытный. И ты идешь. И опять
на глубине, когда встанешь поплавком, тебя, мякоть тела – живот,
икры ног и ляжки станет поталкивать ртутной тяжестью. Будто это
дышит, касаясь тебя, исполинская рыба…
8
Со мной учился в первом параллельном классе странный мальчик.
Сильные очки, бледное лицо и два взъерошенных вихра на темной
голове. Он носил хорошие костюмы, белые сорочки, тогда как другие
дети нашей поселковой неблагополучной школы обходились свитерами
да пиджачками. Звали его Ренат. Он был крайне неуравновешен, егоза,
и на первый взгляд, казался страшно неряшлив. К концу дня колени
его были в паркетной мастике, локти в мелу, рубашка свисала сзади,
как у бабая, из-под пиджака. Как очкарика, его задирали. Отбивался
он дико, рычал, пробивался сквозь строй, маша рукой, как саблей,
страшно кося увеличенными под стеклами очков глазами. Но он не
был настолько неряшлив, сколько рассеян: плохое зрение и постоянные
задирки делали его таким.
Отличался он вот еще чем. В повадках и манерах его проглядывались
черты взрослого человека. Словно это был ужатый до размеров ребенка
мужчина.
Есть удивительные дети, которые в быту ведут себя, как взрослые.
Посмотреть, – как они обстоятельно затягивают брючный ремень (у
таких не бывает штанов на резинках!); как они шнуруют ботинки;
как эти семилетние джентльмены застегивают подтяжки, как они ходят,
с руками за спиной! Как умеют у прилавка, будто отцы семейств,
подолгу обдумывать покупку и пересчитывать на ладони сбереженный
капитал, а после обеда в школьной столовой, облизывать ложку.
Тщательно. Разглядывая ее на свет. А после, завернув в носовой
платок, положить в грудной карман !.. С такими невольно хочется
подружиться, посмотреть их рисовальный альбом, их марки, и как
они дома играют…
Образ Рената, одежда и стрижка, манера поправить у пояса брюки
и шумно, с характерным звуком, потянуть воздух в нос, – все напоминало
в нем взрослого. Я его почти не знал. Но меня к нему тянуло. Казалось,
что у него, как у меня, нежная и добрая мама, которая его очень
любит и так вот заботливо одевает. Это нас как бы роднило. Но
больше меня связывало с ним другое. На последнем, четвертом, этаже
нашей школы сталинской постройки, уроки не проводились, пол там
был дощатый, крашенный темной охрой, там находился школьный тир.
Тогда городских высоток еще не было, и из окон четвертого этажа
был виден, как на ладони, противоположенный берег Волги. Там призывно
– в школярскую-то подневольную пору! – чернели зубчатые леса,
лежали заснеженные поля. Они напоминали о лете, о беспечных каникулах...
Случался странный парадокс: летом, в лагере, я скучал по дому,
зимой наоборот – меня тянуло лагерь. Один раз день, во время большой
перемены, я поднимался на четвертый этаж и глядел в запретные
дали. Слезы тихого счастья навертывались на глаза. Это был тайный
ритуал. И вот однажды, поднявшись на этаж, я замер: вдали у окна
стоял Ренат. Что он делал там, глядя в окно? Подойти я не смел.
Казалось, он плакал. Отчего? Тосковал по лету. Или туда его привела
обида на школьных товарищей?
Последний раз я его видел в нашей поселковой бане, зимой, когда
была большая очередь, и мы сидели рядом с отцами. Внешность его
родителя я плохо помню, это был коренастый человек, который волевым
отрывистым голосом, подзывал сына, стоило тому отлучится. Вот
и все, что я знал об этом несчастном мальчике. И несу память о
нем вот уже почти полвека. Он погиб в том же году, в возрасте
восьми лет. Бросился под поезд. Разбежался с горки и, рыдая, побежал
навстречу сибирскому «скорому» …
Незадачливые мальчишки, его соседи, Мазай и Сосиска, почесывали
в голове и, конечно, ничего не могли объяснить, когда я их расспрашивал.
Почему он это сделал? Хотел кому-то отомстить? Кому? Его поступок
был наверняка подражанием взрослым: он жил около железнодорожной
станции, где было много случаев самоубийств.
В восемь лет созреть духом и совершить такое…
9
Школьные ребята… Улыбающиеся при встрече. Глаза – еще те, детские,
но вокруг седина и морщины. Грустное превращенье. Как в «Сказке
о потерянном времени». Оно на самом деле – потерянное. Истинно
только детство, остальное – разумеющая тщета…
И вот стоим на асфальте две пары штиблет. Рядом по-мушкетерски,
в обнимку через плечо, проходит другая пара вихрастых штиблет,
размером поменьше. Им, наверное, девять. Когда-то они достигнут
нашего возраста, как мы достигли возраста наших отцов, уже ушедших..
И становится грустно. Что – жизнь прошла?.. Я не слетал в космос,
не стал великим хоккеистом, так и не смог взять в жены ту красавицу-актрису,
в которую отроком влюбился до слез через черно-белый экран «Немана»
. А других не полюбить. Сколько ни зови… А та – уже Наина. Блажен
Пушкин! Теперь Анна Керн – слабоумная старуха остервенело дерется
в буфете с внучками из– за куска сахара. А дочь его Маша, которую
граф Толстой всю до капельки перелил в Анну Каренину, – дряхлой
походкой, седовласым пугалом, плетется в 1918 году к Луначарскому
– просить кусок хлеба.
Если б предложили исполнить любое желание, что бы я выбрал? Власть?
Деньги? Нет. Может, физическое бессмертие? Но только представится
это, как мир становится скучен, однообразен, людские страсти в
одночасье блекнут, и взор от удушья обращается к небу.
Именно там, в космосе, в неизведанном и опасном, где ничему нет
гарантии, видится спасительный свет! Там вновь обретается таинство
судьбы, дух борьбы и страх смерти , что благоразумно управляет
тобой и миром. Иначе – тоска!.. Одиночество Дракулы. Брезгливо
принюхиваться к собственному телу? И век от века сходить с ума
от непостижимости своего «Я», которое уже и не «Я»…
Смерть духовная обретается тотчас, как только получаешь индульгенцию
бренному телу. В этом – банальная сила сущего. Человеку дано наслаждение
– размножаться, тщеславие – творить, срок – успеть. Ум, чтобы
выжил, а после уничтожил себя. Недаром Создатель первому насыпал
порох в ладонь китайцу – уже тогда перенаселившему страну.
Время и связь его – как вода между пальцами, я сжимаю в кулак:
тщета, тщета…
И вековечная эта тоска! Кажется еще недавно, когда собирал эти
записки, вылилось на бумагу сердечное: сброшены ее колокола, умолк
над Волгой малиновый перезвон переклички городов древних – Тверь,
Самара, Нижний Новгород…
Вернули городам имена. И что же? Теперь хочется обратно – в Горький
да Калинин …
И не убудут из памяти далекие лица, имена…
Закат застанет меня на следующей пристани. У кладбища двух деревень.
Невидимое солнце обозначит над обрывом кресты. Освещенные сзади,
они почернеют, засверкают краями, заискрятся, будто в последнем
накале… и вдруг упадет тьма.
Испугавшись темноты, каркнет на прибрежной березе ворона. С качнувшейся
ветки слетит ранний лист, – и на дне реки, пуча глаза от перемены
света, шевельнет усами старый сом, будто улавливая сквозь толщу
воды – шорох разрезавшего волну листа, оброненный с палубы шепот:
– Я принесу тебе цветы
1989 – 20005гг
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы