Казус Ушельца или Рефлексия о методологии Постмодернизма середины девяностых годов №4. Ушедший Постмодернизм в избранной русс
Денис Иоффе
Казус Ушельца или Рефлексия о методологии Постмодернизма середины девяностых годов"
"Ушедший Постмодернизм в избранной русской гуманитарии". Продолжение
Между тем, в "главном" органе издательского дела НЛО - собственно журнале - не так давно разразилась ещё более резкая полемика, одну из главных ролей в которой играл всё тот же
Александр Маркович Эткинд. Центральной темой сорок седьмого выпуска НЛО стал так называемый "новый историзм" и его имплементации на почве "русской" критической практики. В нём очерчиваются главные и всем известные вклады Гринблата, Уайта и Монроза, преподнесших основные "сюжеты" нового историзма - "историчность текстов и текстуальность истории", где история, равно как и литература, являет собой sort of текстуальности sui generis, чьи основные фиксируемые проявления не могут не входить в кодирующее взаимодействие друг с другом. C точки зрения методологического статуса данного подхода к ведению исследования, имеет смысл непременно помянуть известные статьи Лотмана по семиотике поведения. На те из них, которые доступны английскому глазу, кстати, сочувственно ссылался и сам
Стивен Гринблатт. Кроме того, на опытную базу нового историзма опирались в своих известных штудиях Ирина Паперно, Виктор Живов, Александр Жолковский, и, разумеется, Игорь Павлович Смирнов.
Дискуссия в этом номере НЛО развернулась между Львом Гудковым и Борисом Дубиным с одной стороны и А. Эткиндом с другой. Гудков и Дубин, критикуя Эткинда, по сути дела, занимаются смежными с нашей статьёй задачами, где тексты, собственно, Эткинда становятся не самой плохой иллюстрацией того феномена, который имеет серьёзные методологические казуальные вопросы (споры - по Деррида) со многих гносеологических и иных сторон: "...об особенностях и последствиях рецепции в России упрощенного или даже вульгаризированного постмодернизма, ... - об экспансии модных французских авторов с их интеллектуальной безответственностью, часто неотличимой от теоретико-методологического шулерства". (отчерк наш - Д.И.) Далее авторы пытаются ответить на вопрос: почему состояние академической гуманитарной науки в России в такой мере способствовало размыванию конвенциональных границ между профессиональной исследовательской деятельностью и спекуляциями чистых сутевых эссеистов, прикрывающихся, зачастую, академическими грантами и мантиями университетских лекторов, в пространстве между "телами и текстами" - если использовать эту эткиндову противопоставительную максиму. Как нам кажется, по отношению к Гудкову и Дубину, как нельзя лучше можно отнести малоизвестные слова Шеллинга, высказанные им в городе Мюнхене, 31го марта 1809го года и представлявшие собой изустное предуведомление к "Философским исследования о сущности человеческой свободы и связанных с нею предметах":
"Теперь как будто наступило время более здравых порывов. Возрождается стремление к верности, усердию, к глубине. Люди начинают видеть в пустоте тех, кто рядится в сентенции новой философии, уподобляясь героям французского театра или канатным плясунам, то, чем они являются в действительности.
….Пусть же данное сочинение послужит устранению ряда предвзятых мнений , с одной стороны, и пустой, безответственной болтовни - с другой". (курсив и отчерк - наши -Д.И.).
Наследниками этого шеллингового высказывания, звучащего, как нам представляется, уникально ко времени, и выступают Гудков и Дубин в данном контексте. И действительно, разве так уж неуместно сравнение большинства представителей французского театра новой философии с канатоходцами-плясунами - изощренными и безответственными болтунами-виртуозами?
Вместе с тем, именно отдельные высказывания самого Александра Марковича Эткинда не могу т не вызывать неких недоуменных логических par excellence вопрошающих инвектив по его адресу. Мы читаем, что:
"Строго говоря, в человеческих делах существуют только две эмпирические реальности: тела и тексты. Все огромное пространство между текстами и телами заполнено нашими спекуляциями (которые в свою очередь воплощаются в тексты)."
Что в данном утверждении может вызвать формально-формулировочное неудовлетворение у взыскательного ("сильного", как этого декларативно хочет сам Эткинд) читателя (в данном случае) НЛО?
Совершенно непонятно, на основании чего (каких логических и эмпирических предпосылок) проводится столь концептуально радикальное дихотомическое разграничение между телами и текстами. Ведь Эткинд хочет говорить "строго". А как раз это, на наш взгляд, у него не особо получается. Насколько правомочно недвусмысленное заявление Эткинда о тотальном отсутствии телесного субстрата в том, что он называет текстами? Можно ли представить некий текст, который был бы напрочь лишен своего чисто телесного аспекта? Тексты имеют возможность существовать в книгах, будучи набранными в петит. Для существования текста однозначно необходимы чернила, бумага, не говоря уже о печатных агрегатах. Ранее были необходимы, на разных стадиях такие супертелесные ингредиенты как камень, острый резец, папирус, пергамент, перья, особые составы чернильных жидкостей… Бумага и чернила - суть неотъемлемые компоненты текста Нового Времени, без которого его существование не мыслимо. Тело текста - его media. Ровно как и тело человека - оболочка-приют духа его, которую так хотят заполучить бестелесные демонические существа, чьё существование неполноценно и, во многом, сугубо эфемерно. Бумага и чернила - такие же физические заложники телесного, как и людские организмы. ГУЛАГ тела, как называет это Владимир Сорокин в нашем с ним
интервью.
Казус электронного "виртуального" текста ничего кардинально нового не принесёт в вышеописанную систему понимания. Для электронного текста - для его существования обязательно необходимы экран, процессор, программы (в свою очередь могущие существовать исключительно в виде конкретных файлов - в материальном смысле - на конкретных микроскопических участочках пластиковой поверхности различных дискет; но главное - это то, что не может быть файла, который абсолютно бы не занимал какого-либо места на (телесной) пластиковой поверхности, без которой данный файл неминуемо обращается в тотальность небытия, реализовываемую функцией delete) и прочие аксессуары компьютерного бытия. Отрицать чисто телесный - материальный (а мы как раз это и пытаемся показать) аспект текстожизни было бы весьма наивно. Даже самый "нефизический" текст - безбумажный и неэлектронный - выученный наизусть, существующий исключительно в памяти индивида не может похвастаться своим полным несоприкосновением с миром телесного. Подобный текст точно так же зависим от тела - ибо сам существует внутри него, его артикуляция есть прямой результат конкретных химических процессов, чьими видимыми элементами могут считаться конкретно-телесные клетки головного мозга.
Иначе говоря, мы позволим себе утверждать, что совершенно неуместно производить логическое противопоставление текстов и тел, ибо тексты тоже, в известном смысле, есть ничто иное, как тела. Идеальное "абсолютное" содержание текста не может существовать без своей оболочной формы - так нас, кстати, учит и опыт занятия хроматизмом - цвет немыслим без формы своей. Равным образом и текст. Дихотомия, столь бескомпромиссно и однозначно-уверенно очерченная Эткиндом, есть лишь дополнительный знак его подпадания под ту самую проблему современной интеллектуальной работы - проблему ответственности за выверенность собственного мыслеслова. Из некоторых других эткиндовых казусов, щедро представленных в его ново-исторической "программной" статье из сорок седьмого номера НЛО, нам бы хотелось чуть задержаться ещё только на одном. На пушкинском эпизоде, связанном с сюжетом "Пиковой Дамы". Александр Маркович сообщает, как присутствующему на отпевании графини англичанину говорится, де Герман был неким малоизвестным побочным сыном покойной, "на что англичанин отвечал холодно: Oh?" Данный небольшой диалог может утверждать (в глазах Эткинда), что в случае, если Герман есть никто иной, как сын графини, о чём также может свидетельствовать выражение "близкий родственник покойницы", стало быть он, эксплицитно, никто иной, как убийца собственной матери.
И вот именно на этом основании автор русской версии нового историзма решает назвать Германа не кем-нибудь, а отцеубийцей. (Далее производится иконографическое сближение с фигурой Александрa I). Учитывая всем известный фрейдистский опыт Эткинда (исследование о фрейдизме в русском контексте первой четверти двадцатого века) совершенно легитимно предположить, что автор данной гипотезы хочет сказать о явном эдипальном мотиве, отразившемся в поступке Германа. Герман убивает собственную Мать. Она - его Родитель. Отец тоже его Родитель. Из этого следует, что Герман убил Отца. Так пишет Эткинд. А раз Герман убил Отца, значит он воплощает
Эдипов комплекс. Вот только, совершенно неясно - каким образом и с какой конкретно целью этот эдипический субъект убивает собственную отцемать, при этом нисколько не вожделея её и заведомо устраняя её "тело" из собственного дальнейшего сексуального опыта (а ведь именно в этом и есть принципиальная цель любого эдипального персонажа). Вырисовывается несколько странноватый Эдип - такой, который одновременно убивает и собственную мать и собственное телесное желание к ней (хотя, для Александра Марковича, несомненно, может легко возникнуть и чисто "некрофильный" вариант объяснения действий Германа, который в таком случае мог бы считаться своебразным примером специального "эдипального некрофила", почему бы и нет?). Александр Эткинд даёт нам не только очень ответственную интерпретацию пушкинского замысла, но и по-новому трактует один из важнейших постулатов венского доктора. Фрейд, наверное, очень порадовался бы такому потенциальному "уточнению" своей теории. (См. нашу дальнейшую ремарку об иронии.)
Концептуальной альтернативой Вассоевичу, Торчинову и Эткинду по своей безупречной научной и интеллектуальной строгости в методологии ведения академической гуманитарной работы может быть впечатляющая штудия Александра Васильевича Подосинова «Ex oriente lux: Ориентация по странам света в архаических культурах Евразии».
Любопытный пример малой "школьной" ответственности перед собственной методологией ведения труда даёт, на наш взгляд, так называемая "Французская генетическая критика".
Усилиями профессора "Кати" Дмитриевой солидная антология этого направления литературно-рецепционного критицизма стала доступна и по-русски. Генетическая критика во Франции представлена такими именами, как Жан Бельмен-Ноэль, Луи Э, Жан Левайн, Альмут Грезийон и некоторыми другими. Главнейший пафос данного критического направления состоит в пристальнейшем внимании к "рукописям", черновикам и вообще самому пре-тексту авторского бдения предпубликационного периода. Мощный акцент делается на использование компьютерных технологий, утверждение принципов гипертекста и тотальное размывание самого понятия «авторский текст», происходящее, в основном, благодаря привнесению "прочтения" черновиков как "равных" конечному тексту. Все генетические критики необычайно "современны" и подчеркивают эту свою компьютерную современность при каждом подходящем случае. Возникает любопытнейший казус, слегка приоткрывающий перспективы, которыми "генeтическая" критика (генезис=черновик=истинное происхождение текста) может располагать в будущем. Центральным фигурантом в деле очерчивания РАДИКАЛЬНОЙ безответственности этого французского направления становится, как это ни парадоксально, сам обожаемый ими компьютер. Дело в том, что в современном мире (по крайней мере с начала девяностых годов) понятие "черновик" становится полностью нерелевантным для подавляющего большинства поголовья современных литераторов. Многие писатели работают ИЗНАЧАЛЬНО на компьютере, и к тому же В ОДНОМ И ТОМ ЖЕ файле, где все изменения, производимые в рамках "рукописи", остаются вне возможности какой либо фиксации. Иными словами, если современный литератор не заинтересован каким-то особым образом потрафить генетическим критикам (а таких литераторов, смеем думать, всё же большинство), то никаких "исторических" действий типа сохранения черновиков у этого автора совершенно не будет наблюдаться. Итак - о каком "генезисе" текста французская школа критики может научно размышлять, когда никаких черновиков или иных текстовых "пре-печатных" материалов у автора литературного артефакта попросту не имеется? Как изучать черновики, когда вместо них есть только один ЕДИНСТВЕННЫЙ файл, хранящий в себе - причём совершенно дискретно, все версификационные перипетии изменений данной работы? Генетическая критика, ставящая во главу угла своей методологии пристальную работу с авторским черновиком - явно обречена. Нет больше черновиков. Нечего им и изучать. Их работа, соответственно, может быть направлена исключительно в доступно-архивное прошлое, современные же литераторы (от Павича до Сорокина) её анализу остаются полностью недоступны.
На страницах журнала "Логос" была не так давно опубликована любопытная беседа американского слависта
Драгана Куюнджича с редактором московского издательства "Ад Маргинем" философом Александром Ивановым. Эта беседа была посвящена отдельным сегодняшним проблемам славистической науки и уже успела вызвать на себя огонь разных "заинтересованных" сторон (например, в недавнем выпуске НЛО гневная отповедь А.К. Жолковского). Нам , в свою очередь, хотелось бы заострить внимание на отдельных моментах этого любопытного разговора, имеющих определённую важность для главной темы настоящей статьи.
Вот что говорит Драган Куюнджич, в давней статье которого (ярчайший неокантианец) Бахтин смеялся смехом (гегелевского кантофоба и кантоневежды) Деррида:
"Итак, что можно сказать об образе русской философии и о том, какой фильтр фальсификации она проходит в славистических кругах на Западе? Приведу такой пример. Недавно вышла книга о Бахтине Керрил Эмерсон, в которой она ссылается на Гройса. Она пишет, что Гройс - “русский культуролог”. Сказать так о Гройсе все равно, что о Хайдеггере сказать, что, когда он писал Holzwege, он сочинял путеводитель для туристов по Шварцвальду"
Между тем, принстонская профессор Кэррил Эмерсон (крупнейшая американская специалистка в области бахтиноведения, автор эпохальной книги (в соавторстве с Гарри Моррсоном) "Михаил Бахтин: Созидание прозаики" девяностого года стэндфордского издания (удивительно несчастный Бахтин на первой странице) в своей интереснейшей монографии "Первые сто лет Михаила Бахтина", вышедшей в 97-ом году в Принстоне, на странице сто семьдесят один пишет буквально следующее: "Примерным представителем этой группы является культуролог-эмигрант Борис Гройс" ("Exemplary of this group is the emigre culturologist Boris Groys"). Больше на Гройса Эмерсон (кроме ещё одного раза, где никаких определений его персоне уже не даёт) не ссылается. Итак - не "русский культуролог", как, по вине явно подведшей его памяти, говорит Куюнджич, но "культуролог-эмигрант". За точность нельзя судить слишком строго участников данного разговора - кому придёт в голову букворядчески докапываться до деталей дискурса в подобном логосном смолл-токе. Но всё же сия фраза Куюнджича несколько напрягает, по нашему мнению, читательский взор. В первую очередь - какой-то странной школярской необоснованностью (можно было бы сказать и "безответственностью", бо цитата принципиально неточна, а тем не менее интенционально закавычена, как бы подчеркивая "буквенность" самого посыла. Что так задело ирвайнского профессора Драгана Куюнджича в (достаточно ординарном) определении Эмерсон? Неясно. Даже, если бы последняя назвала
Бориса Гройса "русским культурологом" - в чём тут, собственно говоря, проблема? Он не культуролог? Гройс в своих многочисленных писаниях не занимался культурой - не изучал её (логос культуры)? Стиле-Сталин, Русская Утопия, московские концептуализмы от кабаковых до монастырских - это не русская культура? Или Куюнджича смутил факт приложения (мифического, не эмерсоновского!) признака "русский" мюнхенопрописанному еврею Гройсу? Не думаем. Скорее всего, речь тут должна идти об извечном разладе в бахтиноведческом поле Америки. Как нам кажется в данной связи, профессиональный бахтиновед Куюнджич не очень жалует несколько более успешного (хотя бы чисто по части ссылок на публикации ) бахтиноведа Эмерсон и потому силится намекнуть на то, что-де она не особо "догоняет" истинный смысл всех загадок русского ума и русской же души (наверное, оттого, что не принадлежит к загадочному славянскому этносу, как сам Куюнджич). И впрямь - ну какой же из Гройса "культуролог"? Он должен претендовать на нечто не в пример большее и значительное, исходя из его духоведческой роли в "подпольной" московской жизни "застойного периода" (парадоксально, но факт, что
Илья Кабаков (известный гройсов "собеседник") в своей венскопропечатанной недавней книге "60-е - 70е. Записки о неофицальной жизни в Москве" Гройса практически нигде не упоминает). В контексте Гройса , наверное, согласно Куюнджичу должны бы пойти характеристики повесомее - плана "совесть эпохи", "гуру", "концептуальный выразитель коллективных художественных представлений " (если не "действий" - но там, вроде бы другие персонажи подвизаются). Между тем, это всё весьма несерьёзно. Гройс - явный культуролог. В семантическом строго-сжатии этой формулировки. Он - исследует культуру. Всё пространство "современного советского эона" её истории. И потому может быть, без всяких рефлективных проблем, быть назван таковым. Ну, а Хайдеггера топография Шварцвальда, насколько нам известно, не особо интересовала в процессе его многомудрого письмования. Но, если профессору Куюнджичу известна обратная информация касательно Мартина Х.-как картографа и краеведа, будем радостно ждать вспоможения в нашем дыро-
образовании.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы